— Не надо в реанимацию, Саша. Прошу тебя. У меня же тут реаниматор. У нее живая вода есть. Прошу тебя.
— Живая вода! Она ж не выдержит. Она тоже больная.
— Сашенька, была бы ночь, а я-то выдержу.
— Вам смешки, а я отвечаю за вас.
Им смешки!
«Нам смешки».
Тамара улыбнулась.
— Только не прогоняй ее. Оставь мне реанимационную службу.
Александр Владимирович вышел из палаты и позвал Тамару.
Снова завертелась музыка, песенка, слова… Потом он вспомнил идиотскую шутку, когда начинается звон, треск, смех: «Нет кремации без реанимации». Никогда раньше не ощущал он идиотизма и пошлости подобных шуток.
Сейчас эта шутка показалась ему плоской.
Всего лишь…
И опять он уже в прифронтовом лесу…
А за дверьми в коридоре идет консилиум. Тамара Степановна и Александр Владимирович на диванчике обсуждают, решают, спорят, предполагают.
— Терапевты подтверждают, что это инфаркт.
— Ты видел кардиограмму? Мы, реаниматоры, такие кардиограммы чаще видим, чем вы и чем терапевты, — это гипоксия, кислородная недостаточность.
— Откуда, Тамара? Для пневмонии, эмболии еще рано. Только если инфаркт.
— Мы даже не можем ни послушать, ни снимок сделать — кругом гипс.
— Понимаю. Тебе гипс сейчас больше всего мешает.
— Брось глупые шутки. Много чего мешает.
— Прости, но как я тебе ни сочувствую, снять гипс я сейчас не могу.
— Да пойми же ты! Гипоксия от гипса. Он слишком скован, он не может дышать.
— И целовать.
— О господи! С этим-то мы устроимся, дай дышать ему.
— Как! Вся работа пойдет прахом.
— Больше пойдет прахом! Он же умрет! Рассеки, разведи, а потом мы снова стянем, бинтом и чуть полегче.
— Пойду еще раз посмотрю кардиограмму. Тамара, не горячись. И он еще тяжел, и у тебя еще все впереди.
— Впереди! Впереди…
— Почему ты так уверена, что все это от гипса?
— Я уже объясняла.
— Не убедила. А если инфаркт?
— Да и кардиограмма неполноценная, без грудных отведений — опять же гипс. Ты посмотри кардиограммы, сравни их при инфаркте и при гипоксии только.
— А почему же наши реаниматоры тоже говорят об инфаркте?
— Потому что они верят своим терапевтам, а я их не знаю и свободна от их авторитета, их давления.
— Слабый аргумент.
— А что, очень нехорошо снять гипс?
— Надежнее результаты с гипсом.
— Ты послушай, как он дышит, — отсюда слышно. Ты видал, синюха какая? Ногти. Уши. Что вы здесь все слепые, глухие, что ли?
— Я бы не задумываясь рассек гипс, если б доводы твои звучали, как глас с небес.
— Когда с небес глас, никто не задумывается. Да ты задумайся! Раньше ты был сообразительнее.
— Опыт, подруга, опыт.
— А я сердцем чувствую. Я, понимаешь, полюбила его.
Александр Владимирович отвернулся, лицо свое отвернул от нее и стал смотреть куда-то в даль коридора, потом почесал нос и глухо, спокойно, равнодушно сказал куда-то в коридорную даль и темноту:
— Потрясающе! Сейчас принесем ЭКГ и все посмотрим снова, — И дальше окрепшим шепотом продолжил: — Это аргумент, конечно, серьезный. — Помолчал, послушал ее молчание. — Я серьезно говорю: серьезный аргумент.
Молчали оба. Но недолго.
— Чего молчишь? Подсчитываешь, что впереди у меня?
— Дура! Вперед не сосчитаешь. Думаю, что позади.
— Позади! Не твоя забота.
— Когда-то мой товарищ был.
— Был! А где он сейчас, твой товарищ? Его что-нибудь волнует, заботит? Духом он убог. И вообще, к чему ты это? Его со мной нет уже не первый год. А красив был… Не сложилось — нет, духом убог. Точно… Не интеллигент.
— Что с тобой, Тамара? Ты что?
— Что — что?
— Тебе нехорошо?
— Почему ты решил? Нормально.
— Прости. Мне показалось. И вообще, чего это мы вдруг? Не о том что-то.
— Совсем не о том. Ты делом займись.
Опять замолчали оба. Он думал о ее прошлом. Она не думала о будущем.
И этот разговор тоже в большей части состоял из вопросов. Вечер вопросов без ответов.
Может быть, и без вопросов.
19Борису Дмитриевичу становилось хуже и хуже. Пока была Тамара, он отвлекался, бравировал, фанфаронил, если можно так говорить о человеке, замурованном в гипсовую ячейку; когда он оставался один, вернее, без нее, все снова становилось хуже: дышать трудно, сердце колотилось, плыла и кружилась музыка…
Но голова болела меньше, рвоты не было — Борис Дмитриевич считал, что наступает улучшение. Так он считал, думал, говорил Тамаре и для Тамары, а стало быть, расчеты эти, мысли, слова недостоверны. Это просто бравада, фанфаронство, кокетство или, что главное, — отвлечение.
Отвлечение! Тамара опять сидела рядом. Он ее обнимал — если это можно так назвать.
А если уберут гипс, Тамара не сможет класть голову на грудь — не разрешат.
Сейчас им, конечно, разрешают! Они спрашивали!
Господи! Не разрешат!
В коридоре раздался шорох многих ног, и в палату вошли две девушки с инструментами и Александр Владимирович.
— Как дышится, Боря?
— Ничего, дышу, только трудно. Раздышусь. Обойдусь.
— Гипс, наверное, мешает, а?
— Он вообще мне мешает. Он меня чувств лишает, Саня.
— Какие тебе чувства нужны после операции?
— Операция! Что за операция? Подумаешь!
— Ох вы, общие хирурги! У вас, если весь ливер из живота не вытащишь, так и не операция. А что же ты после наших пустячков такой веселый лежишь? Ну ладно, ладно, не грусти. Сейчас рассечем гипс — полегче будет.
— Терплю. Как говорится, тяжело в лечении — легко в гробу.
— Глупо!.. И грубо.
Девочки поставили на стул у кровати миску с соленой водой, смочили ею гипс посредине, по прямой линии сверху донизу, и одна стала надпиливать гипс маленькой круглой пилкой сверху, другая, снизу. Борис Дмитриевич лежал с той самой пассивностью, которой он так боялся в реанимации.
Гипс распиливали. Это не было однородное, равномерное движение пилой, как пилят бревно, это рвущие движения — одна книзу, другая кверху. И звук был рвущий. И продолжалось все это долго. Дышать было трудно. Борис Дмитриевич хотел быть послушным, спокойным больным, чтоб не думали и не говорили, будто с докторами трудно и не так, как у всех нормальных людей.
Тоже отвлечение.
Снова временами наступало забытье, начинали в голове плыть обрывки мелодий, разрываемые с двух сторон звуками пилок, — вальса не получалось.
И эти звуки и эти мелодии рождали в голове нечто фантасмагорическое, фантасмагорические звуки и образы, в голове забились странные термины — от чтения фантастики или научно-популярной литературы, которая дает те полузнания на уровне незнания, что порождают лишь самодовольство и беспричинный страх перед якобы известным.
Беспричинный ли?
Борис Дмитриевич стал думать о том, что так и умереть можно. Потом стал уговаривать себя, что в конце концов в смерти нет ничего страшного, он хорошо прожил жизнь, врал мало, лишь по самой крайней необходимости, ему удавалось обходиться минимумом непорядочных поступков. Его работа, профессия делали его честнее, чем он со своим характером мог бы оказаться в другой жизни, в другом деле. Да, удачно, что он пошел и попал в медицинский институт. И он ни разу не пожалел об этом. В конце концов, люди, его воспитавшие, могли не очень стыдиться за его жизнь.
Девочки дошли до слоя, непосредственно прилегающего к телу. Как и положено, они завели кусачки под край недорезанного гипса так, чтобы плоская неподвижная бранша кусачек защищала тело от подвижной части, которая крючком раздирала оставшийся слой гипса.
Пока от всех этих манипуляций становилось только трудней. Появилось какое-то необычное ощущение сдавливания у шеи: это он чувствовал набухшие вены. На самом деле ничего он конкретно не чувствовал — ни вен, ни шеи, — ему просто было плохо. И чем хуже становилось, тем больше он думал о поступках, которых люди, его воспитавшие, могли не стыдиться. В конце концов, все равно надо когда-нибудь умереть. Раньше или позже. Лучше поздно. Умереть, как говорится, никогда не поздно. Неправильно это, наверное.
Борис Дмитриевич всегда раньше думал, что интересно бы знать, как оно все будет лет через сто, тысячу, и в этом бесперспективном незнании, казалось ему, самый страх смерти-то и есть. А как он сейчас думает?
Он не думал сейчас о том, что будет, когда его не будет. Пропало это любопытство к будущему. Сейчас только хотелось передохнуть, тепла, ласки и чтоб дышалось легче — передохнуть.
Он не стал думать о поступках, которых люди, его воспитавшие, стыдились бы. Может, если его спросить, он бы вспомнил, может, ему и легче бы стало.
Кто его знает!
Тепло, ласка, любовь — так их ему хотелось сейчас.
Он поглядел на девочек, которые совсем почти распилили и раскусили гипс, а сейчас берут изогнутые, плоские, чуть закругленные инструменты типа зажимов или ножниц — он знал эти инструменты, но не знал их названий. Как и все необычные инструменты в медицине, они назывались просто «крокодилы».
Девушки «крокодилами» взялись за края разреза, распила, разрыва, раскуса гипса — как лучше сказать? — и склонились над его телом — одна ближе к голове, у шеи, у верхней половины груди, другая над низом живота. Он посмотрел на девочек: от них не исходило ни тепла, ни ласки, ни любви.
Хотя он, может быть, и не был прав.
Тамары Степановны не было. Саша стоял в дверях, притулившись к дверному косяку, и молча смотрел на работу. Непонятно, видел он что-нибудь или был где-то далеко от этой палаты… Может быть, в другой…
Спросить, где Тамара, или не спросить — вот вопрос, который сейчас обдумывал Борис. Хотел спросить, но сдавило горло, он что-то прохрипел невнятное и подумал, что вот, пожалуй, любить он за все годы так и не научился. Люди, его воспитавшие, должны бы этого стыдиться.
Не учили этому.
Он опять что-то прохрипел. Подошел Саша и стал помогать девочкам.
— Уберите «крокодилы» к черту! Я сейчас руками.
Девочкам конечно же не по силам такая процедура. Александр Владимирович завел пальцы под края распила, сильно напрягся — лицо у него побагровело, набрякли веки, вздулись вены на шее — и стал растягивать гипс в стороны, высвобождая тело товарища из оков. Может, оковы действительно мешают дышать?! Как говорят в медицине: диагностика «эксювантибус», то есть диагностика от результатов лечения; станет сейчас Борису Дмитриевичу лучше, — диагноз Тамары был правилен.
Борису Дмитриевичу стало чуть прохладнее, и он сказал:
— Спасибо.
Голос был нормальный.
Борис Дмитриевич стал вспоминать, что он хотел сказать. Он же что-то придумал, что-то важное решил…
Дышать стало чуть легче, и он опять поискал глазами Тамару.
— А где Тамара Степановна?
— Боря, она все же здесь частное лицо — тебя раскрыли, и она вышла.
— Да, конечно. Простите.
— К тому же больная.
— Да, да. Простите.
— Что простите? Тебе легче?
— Конечно. Другая жизнь совсем. Спасибо тебе.
— Наверное, она была права. Сейчас мы тебя опять свяжем, стянем бинтами.
— Зачем? Я лежу, не двигаюсь. Все и так будет затянуто. Позвоночник, по-моему, и так достаточно скован.
— Хорошо, хорошо. И впрямь до утра оставим. Приходи в себя, а там видно будет.
— А нельзя ли сверху чуть срезать, у шеи, освободить грудь немного, чуть-чуть? Декольте сделать…
— Здесь же не мешает. Зачем тебе?
— Я же тебе говорил, чтобы чувствовать. Я живой пока.
— Здесь освободить, там освободить! Ты можешь вести себя как простой, обыкновенный больной, а не как доктор?
— Ты же видишь — не могу. Я тоже думал, что могу, — не вышло. А где Тамара?
— Что с тобой, Борис? Я же сказал — в коридоре. И вообще я ее прогоню спать сейчас. Она тоже больная, а не на работе.
— Не надо, Саша, не гони.
— Ты эгоист. Будь благоразумен.
— Ну, прости. Пусть только зайдет попрощаться. До завтра. Что-то я хотел попросить. Или это не тебя. Чего-то мне не хватало. Нет. Не тебя, прости. А ты здесь из-за меня, Саша?
— Да нет. У тебя все в норме.
— Комиссия?
— Господи! Да они еще вчера все уехали.
— Пришлешь Тамару? А?
Александр Владимирович вышел к Тамаре.
20— Ну как, Саша?
— Действительно сразу стало лучше. Ты молодец.
— А что он сейчас?
— Тебя зовет. Что! Только я тебя прошу, будь благоразумна. Ты же больная. Сама знаешь.
— Ах, Саша! Может, и не надо этого самого благоразумия.
— Благоразумным не надо быть только перед смертью, когда уже никаких забот нет. Поняла? А тебя я прошу быть благоразумной. Прошу, Тамара. Не порти мне работу.
— Какой мужик хороший! Ты его давно знаешь?
— Лет пять. Он близкий товарищ нашего хирурга Миши, Михаила Николаевича. Знаешь его?
— Конечно. Я же у вас часто бывала — не мог показать?
— Ну, ты даешь, подруга!
— Даешь, даешь! А жизнь проходит.
— Проходит. Не торопись туда. Еще впереди все.
— Угу. Впереди. Ну ладно, мог и раньше познакомить.
— Ладно. Иди к нему лучше. А потом спать в палату.
— Пойду, пойду. Прости, что я тебя вызвала.
— Ты молодец. Он и впрямь мог сандалии откинуть. Спасибо тебе.
— А что мне-то спасибо? Не было бы меня — отправил бы в реанимацию. Результат был бы тот же.
— Ладно, иди к нему. Спокойной ночи.
Борис Дмитриевич лежал с какой-то блаженной улыбкой. Лицо побелело. В глазах было беспокойство, и совсем не болезненное. Как будто он что-то хотел вспомнить, что-то важное сейчас было, надо вспомнить, а он не может.
Когда вошла Тамара, он вспыхнул радостью и протянул к ней обе руки. Как ребенок. Благо сейчас руки были свободны.
«Я ее знаю всего лишь один день, а как будто жизнь прожили. Я не стесняюсь даже своей беспомощности. Что это?!»
— Блаженненький… Полегчало?
— Жизнь! Они тебе велят уйти?
— Тебе сейчас легче? Я, наверное, не нужна?
— Вот тогда-то и нужна, когда легче. Зачем ты мне, когда тяжело? Иди, конечно. Я не прав.
— Немножко посижу с тобой, зафиксируем победу и разойдемся.
— Наклонись, Тамарочка. Я хочу поцеловать твои глаза. Они так и просятся.
Тамара усмехнулась, последние слова вызвали какую-то болезненную гримасу на ее лице.
Борис не заметил.
Она наклонилась, и он стал целовать ее загадочно выпуклые глаза.
«Почему такие глаза? Прекрасные веки. Тепло. Мягкость».
— Посиди еще немного.
— Ты ж измучился. Тебе спать надо.
— Ладно, иди. Когда я тебя еще увижу?
Пришла сестра, сделала укол, и он только потом подумал, что не знает, какое снадобье ему вкололи. Могли бы и сами сказать, да зачем. Да и подумал он это мельком, не по-настоящему.
— Спокойной ночи, Тамарочка.
Она наклонилась снова, поцеловала в подбородок, в грудь. Еще раз в грудь, там, где сделали ему декольте. И Борис обрадовался, что правильно попросил сделать ему этот вырез, это излишество в туалете.
Тамара ушла, но он уже не заметил. Он загрузился сумбурно, суматошно, сумрак накрыл его и перешел в полный мрак и, может быть, даже без сновидений.
21Когда утром вновь стала возвращаться явь, он сразу же почувствовал какой-то необычный запах и испугался, решив, что возвращается к нему температура. Но это лишь в первый момент, в следующее мгновение, почти в тот же первый момент, понял, что это Тамарины духи.
Радостно вскинул веки — Тамара.
Если человек просыпается радостно, значит, характер у него мягкий, добрый, и человек он в основном хороший. Утром он какой есть, такой есть. А потом уже начинает складываться сегодняшнее настроение.
Лишь добрый, мягкий человек просыпается радостно.
Или счастливый.
(Вообще-то как и все категорические утверждения, это столь же достоверно, как и любое другое, где-либо услышанное или прочитанное на этих страницах.)
Конечно, лежит с трижды проколотым позвоночником, какое-то зелье из какого-то дерева сморщивает ему в позвоночнике какие-то диски, находится сейчас в гипсовом мешке, из которого торчат лишь две руки, две ноги и голова. И все это вместе взятое называется счастливый человек.
Может быть.
— Как хорошо, что ты здесь! Ты выспалась?
— Все в порядке, милый. Я просто соскучилась по тебе и пришла.
— И не уходи. Пусть тебе здесь дадут есть.
— Не сходи с ума. Я пришла — это уже проступок. Хорошо, что не гонят.
Она опять поцеловала не защищенное гипсом место, столь предусмотрительно созданное, выпрошенное внутренним гением Бориса.
— Что, еще ночь?
— Не ночь. Но еще темно. А я уже давно здесь, и работа в отделении уже давно идет вовсю.
— Хорошо, что ты здесь. Да-а. Время-то уже. Сильно я поспал! Ужас! Не уходи.
— Не ухожу. Я буду с тобой сидеть. Я буду твоей тенью. И никуда от тебя. Сидячая тень лежачего мужчины.
— Не надо тенью. Будь лучше плотью.
— Плоть болезненна — тень вечна, пока есть ты.
Тамара взяла с тумбочки поильник.
— Попей, Борис. Завтрак уже прошел, но я просила тебя не будить.
Пришел Михаил Николаевич, и Тамара вышла.
Борис почти не говорил, а лишь ждал, когда снова сможет войти Тамара. Он жил сейчас с полным ощущением их давней совместной жизни. Чувствовал в ней что-то материнское, — может, это и есть любовь.
Он представлял себя с ней в операционной, когда, стоя у стола, он копается в чьем-то животе, а в головах у больного стоит Тамара и дает наркоз.
Он представлял ее рядом с собой в театре, на обходе.
Он представлял себя с ней за обеденным столом дома, в ресторане.
Он представлял себе…
Михаил Николаевич что-то говорил, но Борис не слышал — он ждал Тамару.
Он слышал ее шаги в коридоре. Он ощущал волны ее запаха, когда она проходила даже мимо закрытых дверей. Потом Михаила Николаевича сменил Александр Владимирович. Он спрашивал что-то по делу, про боли, про ощущения, про дыхание…