Игра в диагноз - Юлий Крелин 6 стр.


Я спасаю…

Господи, что за притча — спасаю! Мы не спасаем — будущее, как говорят математики, инвариантно. Альтернативы нет — всегда в конечном счете смерть. Но болей чтоб не было и сил побольше — вот задача.

Сделай максимум, что можешь, умеешь, — вот радость тебе и, стало быть, прибавление радости в этот мир.

Моральная суть вечна.

Я оперирую. Рак желудка. Рак операбельный — убираю. Удача! Я ничего не знаю, но умею многое.

Убрал желудок, убрал рак. Удача! Радость! А если рецидив, а если метастазы? Тогда все сначала, но удалить уже нельзя, и опять боли, опять плохо — и итог.

Или: рак запущен — его не убрать. Оставляю. Ничего сделать не могу. Неудача, горе — и радости в мире стало меньше. Еще шаг к энтропии, к покою, к отсутствию всего.

Но могу сделать хоть что-то, ввожу спирт в нервное сплетение живота. Умерщвляю нервы, пресекаю путь боли к мозгу.

Рак растет, силы падают, человек умирает — болей нет.

Так и умирает этот неудачник без болей. А тот, удачливый, с болями.

Вот и думай о будущем.

А у первого, удачливого, вдруг не будет рецидивов, метастазов?

Нет, нет, можешь помочь — помогай, на полную катушку помогай! Увеличивай радость свою, радость мира. Лучше миру, когда больше довольных, радостных — врачей, больных, родственников их. И не надо думать о будущем. Нам, хирургам, не надо.

А как начинают думать да ругать будущее люди энергичные, энтузиасты, которые лежать не любят, ходить и гулять и двигаться любят, не ждут милостей от природы, о жизни не думают, а все от активного движения, без должного к природе уважения. Вот и видят, только света конец. Кроме конца света и не видят ничего.

Надо быть хирургами — не думать о конце света, думать о нынешней радости, думать о себе, о своих радостях.

Какой-то профессиональный шовинизм.

Чем только не пугали мир — и Страшный суд, и антихрист, и кометы, и моровая язва… все в будущем. И теперь — подвигались, подумали, создали новые вещи, новые пугала — получайте: тепловая смерть, холодовая смерть, атомная бомба, засилье синтетики, отсутствие воды, генетический разгул — все, конец света.

По-моему, людям энергичным, двигающимся легче представить конец света, отсутствие мира, света, земли, Вселенной, чем мир без себя.

Мир без меня. Да „как это, как это“? И я ничего не буду знать, что происходит, ничего и сделать не смогу?! „Грядет конец света, братья!“ В испуге перед собственным бездействием они каркают, воображая себя ведунами, а не воронами..

А вы не торопитесь. Не обобщайте.

А я?..

Не торопитесь, поменьше энергии тратьте, ведь кризис энергетический, сами говорите. Берегите и свою энергию…

Одно дело — слова да разговоры, но надо вставать, умываться, есть, идти.

Идти.

Или ехать. Сидя.

Спокойно, не торопясь, времени еще много, для того-то я и встаю пораньше, чтоб не торопиться.

Преждевременная смерть, по-моему, больше всего зависит от спешки. И это беда XX века. Получили материальную возможность спешить — и давай торопиться.

Торопишься, торопишься, особенно в городе, разогнался, набрал инерции… ан, глядь, и ты уже за кадром.

Впрочем, самому уже не поглядеть.

Со смертностью не поборешься — значит, с преждевременной только.

Не торопиться.

Для этого я и встаю рано. Да, люблю лежать, но еще больше не люблю торопиться. Вот и встаю пораньше. И времени у меня много — могу идти на работу спокойно, медленно. Не спешу.

Утром я не спешу. Утренние полтора часа — мои спокойные полтора часа. Моюсь медленно, у окна постою, посмотрю. Посижу, помыслю. И потом за троллейбусом не побегу, в метро спокойно иду — хорошо.

И дольше хотят прожить все.

Утро мое начинается у окна. Во дворе человек занимается гимнастикой. На земле энергетический кризис, а он разбазаривает энергию.

И для чего? Для пользы тела.

Смотрю. Некрасиво. А ведь что правильно, то красиво. Если шов на кишку ложится красиво, значит, кишки сшиты хорошо. Красота — следствие хорошего, правильного. Но не всегда…

Формы переменчивы.

Смотрю я на этого человека во дворе — очень глупый вид: настырные, нелепые, неясные движения, и неизвестно, для чего они производятся. Или он разрешает, разряжает свои агрессивные импульсы, чтоб потом быть добрым, уступчивым? Интеллигентность от гимнастики до гимнастики, от движения до движения, от броска до броска — в зависимости от затраты энергии. Ну-ну.

Движения против агрессивности.

Движения против агрессивности?

Моральная суть вечна, но не движениями же этого добиваться? Это было бы слишком легко, И все проблемы мы бы давно разрешили, и все было бы уже нам ясно, легко и правильно, праведно.

Может быть…

Конечно же, не сила, не трата энергии приближают нас к моральной сути.

Сила человека в его слабости. В слабости его тела и в силе его мозга. Так доказала эволюция. На том и вылез в венцы природы. Если это так. Венец! А зачем резать? Не люблю так говорить. Оперировать. Какой будет венец? Что дальше, вообще неизвестно, — дальше операция. Какой будет конец?!»

Опять проснулся. Опять темно. Ночь, утро? Он забыл, что один раз уже просыпался. Посмотрел на часы — никакая не вертикаль. Никакой мистики: уколы, таблетки, операция. Ему что-то снилось — он не помнил, в голове вроде бы образы из другого мира: поле, море, кони, кометы, танки, девочки, дети… Или это из позавчерашнего сна? Нет, позавчера он проснулся в заказанное им время, в другое время. Нет, сегодня операция, и в голове было что-то, связанное с операциями.

Вошла сестра и поставила ему градусник под мышку — началась больничная обыденность, привычность, каждодневный тутошний быт.

Какая же обыденность — сегодня операция!

Может, градусник сегодня — это обычное больничное чудачество, шаманство медицинского бытия. Не всегда больному понятно, для чего делается так, а не этак, тогда, а не теперь, то, а не это. Нет информации, нет понимания — стало быть, чудит медицина — не страшно. Но Борис Дмитриевич уже проснулся окончательно и понимал, что температуру знать необходимо: если она сегодня поднялась, значит, опять придется отменять операцию. Для него это не чудачество — все понятно, правильно, все как надо.

Отношения между обществом и медициной во все века были натянуты. Общество прибегает к помощи медицины прежде всего чтобы не умереть, но поскольку кто родился, тот должен умереть, то, значит, медицина не отвечает запросам, просьбам, требованию.

Вот и конфликт. Вечный.

Никто ничего не объяснял людям, хотя это и было известно во все века, — надеялись во все века на бессмертие. Хоть одного бы члена общества довели до бессмертия, хоть в какой-нибудь век, люди во все века продолжали умирать, а медицина никогда стыдливо не объясняла, что ее задача не от смерти спасать, а от боли, от, как теперь говорят, потери трудоспособности, от инвалидности… — размышлял Борис Дмитриевич, что явно говорило о его страхе.

Ему тоже было страшно перед будущим, он так же страшился предстоящего, как и любой человек, не имеющий никакой информации. Правда, у него была информация в виде статистики послеоперационных осложнений, послеоперационной летальности, посленаркозных осложнений. У него было много лишней информации.

Где же та золотая грань между информацией и незнанием?

Он шел на все сознательно, он выбрал, он сохраняет свое достоинство, но ему страшно…

Да, достоинство свое он пока удачно поддерживает в общении с больными, сестрами, врачами.

10

В восемь часов пришел Александр Владимирович, и Борис Дмитриевич попросил рассказать ему, что и как будут с ним сегодня делать.

Захотел информации. Наверное, для сохранения достоинства?

А вот прибавит ли достоинства знание информации о другом, о ближнем своем? Нет, лучше самому додуматься, и Борис Дмитриевич закрыл рот, чуть было не спросив у товарища, коллеги, о своем новом товарище и коллеге — Тамаре. Ему хотелось выспросить, кто она такая, как сюда попала, какой у нее диагноз. Нет, не прибавит ему человеческого достоинства выспрошенная информация о ближнем… или далеком даже… Даже убавит достоинства. Лучше самому понять, самому диагностировать, лучше дотянуться до ее уровня.

Он вспомнил опять ее лицо, некоторую излишнюю округленность глаз, которая нисколько не портила ее, пожалуй, даже украшала какой-то необычностью, и решил, что, наверное, в диагностике ему все-таки надо танцевать от этой формы глаз.

И несколько расстроился.

«Напрасно я перед операцией занялся этими и изысканиями. После».

— Хочешь знать, Боря?

— Про себя-то можно?

— Когда как…

Борис Дмитриевич подумал, что ответ зловещий, но поскольку он был произнесен, стало быть, ничего зловещего на самом деле не было. Это понятно. И он с легкой душой ответно усмехнулся.

— Пойдем тогда ко мне в кабинет.

Борис подумал, что перед наркозом, наверно, не стоит ходить, лучше все-таки лежать, но, поскольку начальник сам его повел, надо полагать, что большой беды в этом нет…

Да и сам он тоже не следил строго за тем, чтобы больные лежали утром перед операцией. Если встретит больного перед операцией в коридоре, скажет чисто формально, что лучше не ходить, и пойдет дальше по своим делам.

Может, и не прав был.

Александр Владимирович по дороге сделал какое-то резкое замечание санитарке. Та вспыхнула и хотела было что-то ответить, но шеф уже прошел, и она лишь пророкотала нечто непонятное, явно несогласное, проворчала, как задетая и разбуженная какой-нибудь случайной маленькой птичкой львица, и мгновенно успокоилась. Поравнявшись с ней, Борис Дмитриевич участливо, успокаивающе-примирительно пошутил, он-то ведь тоже чувствовал себя начальником, и сказал о необходимости терпения при общении с начальством. Санитарка в ответ махнула рукой, сказала, что страшного ничего нет, начальник их отходчив. Но сама смотрела вслед не очень добрым взглядом.

Борис Дмитриевич тоже был отходчив, гордился этим, культивировал в себе и в своих врачах в отделении подобный стиль. У них считалось хорошим тоном обругать кого-то, нашуметь, накричать, а через две минуты разговаривать с обруганным спокойно, ласково, с улыбкой.

Может, они были не правы?

Около кабинета Александра Владимировича на диванчике сидела Тамара. Он поздоровался и посетовал, что нервничает все же больше, чем надо, на что его новая знакомая с неясным диагнозом задумчиво, вопросительно и успокаивающе сказала почему-то о желании больных видеть утром своих хирургов перед операцией спокойными, а не нервничающими, издерганными, с головой, полной административных забот.

Борис горестно ответил, что это смешно, и Тамара, пожав плечами, спросила, почему же он не смеется, и оба они засмеялись.

Борис Дмитриевич вспомнил, как у себя в отделении он начинает утро с беготни по коридору с явно начальнически-организационными заботами на лице, уверенный, что больным это должно нравиться, вернее, не нравиться, но успокаивать: мол, он заботится об их быте в отделении.

Ан, оказывается, нет.

Наверно, он опять был не прав.

И он почему-то сказал Тамаре, кивнув на санитарку что страшного ничего нет, зав у них отходчивый.

Все было неуместно: не надо было останавливаться — его ждет Александр Владимирович; не надо было кивать на санитарку — речь-то на самом деле шла не о том, мысли вертелись вокруг другого; не надо было говорить об отходчивости — отношения больного и хирурга, Бориса и Саши, совсем на другом уровне.

Но Тамара ответила и тоже, верно, невпопад, что невелика доблесть — начальнику быть отходчивым. Это легко. А вот когда подчиненный действительно и внутри быстро отходит, легко отходчив — вот сложность, вот высота духа.

Они опять засмеялись.

Красивая женщина красиво улыбнулась и красиво пожелала не бояться.

«А я и не боюсь», — подумал он, но вслух лицемерить не стал, постеснялся. Доктор понимает, и у самой тоже… Он взглянул на ее глаза и прошел в кабинет, где получил полную информацию обо всех этапах предстоящего.

Его возьмут в операционную, дадут наркоз, сквозь спинномозговой канал проведут иголки в позвоночник, после чего, выведя из наркоза, в бодрствующем состоянии повезут в рентгеновский кабинет, сделают снимок, убедятся в правильном положении иголок, введут в эти иголки контрастное вещество, вновь сделают снимок, чтобы подтвердить предполагаемое состояние дисков между позвонками, и, если все окажется так, как думали, снова отвезут в операционную, и там в эти диски через эти иголки введут лекарство, папаин то есть, которое и наведет порядок. Потом наложат глухую гипсовую повязку на весь торс — таз, живот, грудь до половины, а через несколько дней сменят эту повязку на гипсовый корсет, и его надо будет носить в течение месяца.

Александр Владимирович говорил все это суровым, официальным голосом. Закончил, улыбнулся неофициально и спросил, легче ли после всего услышанного стало Борису.

Борис. Дмитриевич подумал, что тоже не очень любит рассказывать про предстоящую операцию, но он вообще сейчас многое пересмотрел, переоценил из того, что раньше делал, считал правильным, полезным, что любил или наоборот…

Впрочем, еще не переоценил, а задумался. Пока задумался. Как говорится, важна не истина, а путь к ней. Борис задумался и стал на путь к истине.

11

Истина, истина! — синяя птица думающих. А для недумающих она не синяя птица, она — вот она, бери и клади за пазуху, в мозги свои.

Начальники, заведующие, хирург и больной расстались, Каждый пошел по своему пути: Саша переодеваться, Борис сел на диванчик рядом с Тамарой. В дверях он разминулся с каким-то доктором. Уже по обращению Борис понял, что пришел кто-то из распоряжающихся. За дверьми с первых же слов разговор стал громким, как бывает, когда оба собеседника не уверены ни в правоте, ни в конечном результате, хотя он им и был известен.

Борис. Думаешь, невелика заслуга отходчивость начальника?

Доктор. Александр Владимирович, на эту субботу и воскресенье ваше отделение должно выделить по два человека на овощную базу.

Тамара. Конечно. Когда ты начальник, ты волен делать, что хочешь: хочешь — накричишь, хочешь — поощришь, хочешь — простишь. Это сознание, знаешь, как легко может делать добрым.

Александр Владимирович. Что ж вы мне говорите за два дня! Где я вам сейчас найду?

Доктор. Во-первых, не нам, а всем. Во-вторых, я тоже только узнал. Что делать?

Борис. И действительно делаются добрыми? Это только возможность.

Александр Владимирович. Что делать! Поздно, сейчас уже невозможно. Как я скажу им? Меня разорвут.

Тамара. Конечно, сам посмотри: хорошо живущие призывают к добру, к покою, к миру. У них есть такая реальная возможность. В и воле ее использовать. Толстой, например, использовал, а Иван Грозный — наоборот. А голодный Пугачев и не имел такой возможности.

Доктор. Александр, не шуми зря. Должен понимать ситуацию. Все мы любим капусту и кислую, и сладкую, и тушеную — надо помочь. Для себя все делаем.

Александр Владимирович. Для себя! Я же не прошу мне помочь лечить, хотя тоже было бы для себя…

Борис. Спекуляция. Сравниваешь разные времена, разные ситуации. И не о том вовсе речь.

Доктор. Александр, не занимайся демагогией. Ты достаточно умный человек… Медицине никогда не нужны были сезонные работники.

Тамара. Не горячись. Какая ж это спекуляция? Иди лучше в палату, скоро уже повезут.

Борис. Думаешь?.. Как говорится: «Не спрашивай, по ком звонит колокол…»

Тамара. Это про что, про кого?

Борис. Про все.

Борис Дмитриевич пошел в палату и, изображая железного человека, лег, раскрыл книгу и уперся в нее невидящими глазами. Наверное, когда он перестал себя возбуждать хождениями, разговорами, начали действовать лекарства, он стал немножко затормаживаться, или, как принято говорить сегодня у врачей, — загружаться. Но книгу держал прямо на груди, перед лицом. Стали мелькать стройные обрывки разорванных мыслей. Как принято сегодня говорить у врачей, неадекватных мыслей.

«Наверное, хорошо стать всем сытее, чтоб добрее быть. Надо просто всем улучшиться. А то все спорт да спорт. Это ли путь к истине? Лень думать.

Чтоб человечество в биологическом смысле улучшилось, не ухудшилось, выжило, стоило бы всех перемешать. Полностью перемешать. Создать межматериковые популяции, а потом опять всех перемешать.

Долго? Но, чтобы выжить, можно и не торопиться.

Без этих спортивных движений… Единственный выход — любовь. Здесь все целесообразно и красиво. Смысл, во всяком случае, есть».

В палату вошла Тамара. Он, не понимая уже толком, что происходит, сумрачно посмотрел на нее и что-то пробормотал. Наверное, по какому-то другому поводу. Мальчик-сосед улыбнулся и вышел из палаты.

— Идеал — человек разумный. Если он разумный — интеллигент и красивее и моложе… Сколько лет тебе?

Тамара ничего не поняла.

— Что ты говоришь?

Но он опять, по-видимому, отключился:

— Женщина только физического труда и женщина интеллектуального образа существования — вторая выглядит моложе… При прочих равных… А и у нее физический труд — магазин, плита, уборка, дети, и еще Блок, Тютчев, Пастернак, Шекспир. Да. У детей еще другие занятия, — водить их надо. И болтовня светская — силы уходят. А деньги те же.

— Что ты бормочешь? Я ничего не понимаю.

— Сколько тебе лет? Ты, чуть время есть, с книгой завалишься. Ура — тахта! Вот и моложе.

— Боря, ты уже под балдой. Но тебе еще рано. Сейчас тебя повезут. Удачи! До встречи.

Назад Дальше