— Боря, ты уже под балдой. Но тебе еще рано. Сейчас тебя повезут. Удачи! До встречи.
— Кто сказал?
— Чудак. Я ж реаниматор. Все сама знаю и вижу.
Борис уже окончательно пришел в себя, но осталась все та же неадекватная искривленная легкость мысли.
— Какие таланты пропадают в провинции!
— Какие мужчины в столицах гниют! Отдаю долг — брудершафт без рюмки, но с поцелуем.
Тамара наклонилась над кроватью, поцеловала его, еще раз пожелала удачи и ушла.
Он смотрел вслед, изучал походку, прислушивался к шагам. У них была своя мелодия, не соответствующая движениям тела. Нет, со спины диагноз не поставишь.
Сосед сохранял мрачность, несмотря на большое количество еды, столь вожделенной и запретной, которую сын ему все же принес, а он с наслаждением ел, все время ел. Хотя и существует точка зрения, что чем люди сытее, тем добрее, сосед Бориса Дмитриевича не потеплел, буркнул нечто о врачах, пользующихся служебным положением: женщины ходят к ним в любое время.
Юный сосед, уже опять сидящий на своей кровати, сказал, что везут каталку, — и спросил, нет ли каких поручений.
— Откуда знаешь, что везут?
— Послушайте. Я слышу стук колес.
Борис Дмитриевич криво усмехнулся, подумав, Что юноша этот, наверное, сказал так случайно, а не цитировал Пушкина. Но экипаж был уже подан прямо в палату, он перебрался на него, и они поехали.
В коридоре он по сторонам не смотрел, а нелепо думал, что Пушкин был прост, умен и гениален. Но тут Борис почувствовал запах духов Тамары, она приветственно махала ему рукой, сидя на своем уже привычном диванчике.
То ли ему показалось, то ли она действительно была бледновата… Но для диагноза у него все еще не накопилось достаточно информации.
12Каталку ввезли в лифт. Лифтерша стала ругать сестер, что долго без толку звонили, что не так ввезли, что громко закрывают двери. Девочки, очевидно, были приучены к этим шумовым феноменам, эффектам, этим сопровождениям вознесения в операционную и с привычным равнодушием молчали, заученно не прислушиваясь к грохочущему словесному мусору. К сожалению, больные с этим раньше не встречались, и Борис Дмитриевич в качестве больного, а не своего человека здесь, переживая весь этот речевой камнепад, чувствовал себя виноватым и не знал, как реагировать.
Сегодня он не был резвым и подвижным в мыслях — пока придумывал реакцию, лифт остановился, двери открылись, и его повезли по коридору в операционную.
В операционной никого не было, и даже стол для инструментов еще не был накрыт. Информации о местном населении столько же, сколько о Тамариной болезни. Никого нет. Наверно, у местного населения столько же информации и о нем.
Его положили на стол. Девочки с каталкой уехали, Борис огляделся. Тишина. Операционная такая же, как и у него в больнице. Из окна стерилизационной поддает немножко паром. По-видимому, кипятильник у них тоже рядом с этим окошечком. Кондиционер то ли сейчас не работает, то ли не работает вообще. И слава богу, и без того холодно, а кондиционеры в больницах, известно, если и работают, то гонят только холодный воздух. Холодно. Стало познабливать. На табуретке рядом с операционным столом Борис Дмитриевич обнаружил простыню, достал ее и накрылся. Теплее вроде бы и не стало, но уютнее. По протекции ему оставили трусы, а положено в операционной быть в более подготовленном к предстоящему действу виде, и тогда его положение было бы и вовсе ужасным.
Какие могут быть у больного претензии к соблюдению достоинства? Операция! Операция — это совсем другое застолье. Не достоинство — выздоровление главное.
Борис Дмитриевич вспомнил, сколько раз, приходя в операционную, он заставал подобную картину.
Ну да ладно, — в конце концов, он же знает, что ничего в этом страшного нет, он же не просто больной, он больной хирург, он понимает обычность подобной — ситуации.
Лежать на спине на этом твердом столе неудобно, и он лег на бок, поджал колени, положил одну руку под щеку, другую вытянул вдоль тела и стал опять загружаться, дремать — действовали лекарства. Но все же ему и сквозь дрему стало неудобно, он вновь изменил позу, но больше не дремал — уже, наверно, и лекарства не действовали.
Конечно, если бы экстренный больной был, с тяжелой, острой болезнью, естественно, набежало бы сразу много народу — это-то было понятно. Борис Дмитриевич подумал, что если он и дальше так будет ворочаться, то недолго и свалиться с этого стола, совсем не приспособленного для таких активных поисков наиболее удобного положения. Вот если уже дан наркоз, можно придавать больному любое положение, удобное для хирургов. Это тоже активный поиск, но больной уже будет абсолютно пассивен — предмет.
Наконец в дверях появилась сестра и стала кричать другим девочкам, что больной, оказывается, уже лежит. Теперь у них есть информация.
— И давно, — хотел с усмешкой, но сказал довольно мрачно Борис Дмитриевич.
— Лежите, лежите, больной! — Вот и вся реакция.
Раздалось приближающееся щебетание, влетел сонм девиц, рассыпался по операционной. Кто устанавливал какой-то аппарат, кто что-то носил из одного конца операционной в другой, кто мыл руки, кто-то, невидимый, журчал в стерилизационной. Рядом с его головой очень хорошенькая девушка, с прекрасной фигуркой, смышлеными глазками, скачущими между маской и шапочкой стала налаживать капельницу, которая будет сейчас внедрена в его вену и даст основу будущего наркоза.
— Больной, спокойно, не ворочайтесь. Как вас зовут?
Борис Дмитриевич не ответил, он знал, что девочка сейчас посмотрит в историю болезни, получит эту столь необходимую ей информацию и дальше будет обращаться к нему по имени, пока он не заснет. А дальше — предмет. А вот ему такую же информацию получить неоткуда, если только она сама не скажет. Но зачем? Зачем она будет ему говорить? А спросить он стеснялся, как стеснялся спрашивать имена сестер во время операции, когда появлялась какая-нибудь новая, с неизвестным ему именем, — шепотом, чтоб она не слышала, выяснял эту информацию у других.
Борис Дмитриевич очень уважительно относился к анестезиологам, особенно к девочкам-анестезисткам. Он-то знал, сколь много от них зависит, иной раз больше, чем от хирурга, поэтому он был обрадован, успокоен, когда увидел у этой девочки такие смышленые, быстрые, все вокруг сразу видящие глазки. В каждом движении ее были ловкость, справность и лукавство. К последнему он отнесся настороженно, но решил все же, что главное сейчас для него — это смышленость.
Борис Дмитриевич захотел как-то обратить внимание на себя и сказал им всем: «Здравствуйте», что было уж совсем неуместно. Но никто не заметил, на отреагировал, весь рой этих пчелок продолжал жужжать и танцевать, каждая около своего цветка, при этом они друг другу рассказывали о событиях всех дней, которые, по-видимому, и уже были, и еще будут. Создавалось впечатление, что они не слышали не только своих подруг, но и себя тоже, впечатление, что они не только не слышали, но и не слушали. Известная шутка: «Надо было сказать друг другу так много, а времени было так мало, что приходилось говорить одновременно» — в данном случае, пожалуй, была неправильна. Впечатление создавалось, что им нечего сказать друг другу, а радостное щебетание — просто физиологическая потребность, и это щебетание было приятно их больному, несмотря на столь обидное полное отсутствие какой-либо реакции на него, на его присутствие, на его наличие здесь в конце концов.
Одна из сестер помыла руки, протерла их спиртом, надела стерильный халат, перчатки, другая девушка завязала сзади на ней шнурочки, потом поясок ей затянула на талии с какой-то странной лихостью, которую он до вчерашнего дня, до встречи с Тамарой, и не замечал. Впрочем, может быть, дело не в поясах, а талиях.
Переодевшись в стерильное, сестра стала раскладывать на столе инструменты. Она просунула верхнюю половину тела в окно стерилизационной и вытянула руки. Борис Дмитриевич знал, что сейчас она берет из стерилизатора решетки с инструментами, поэтому он не гадал, что она будет делать, а смотрел, как ловко стерильным халатом она не касается никаких нестерильных предметов. Пожалуй, в операционной одежде уже не стоит лезть так далеко в это окно, могли бы ей и подать оттуда — это надежнее.
Халат на ней натянулся, его задний край приподнялся, обнажив ноги чуть выше, чем это было мгновение назад. Однако, если вспомнить царствовавшие еще совсем недавно мини-юбки, то такое обнажение нестрашно, и никаких лишних эмоций у больных возбудить не сможет. Правда, Борис Дмитриевич уже давно запутался и не знал теперь, какие эмоции надо считать лишними, а без каких жизнь и вовсе невозможна.
Сестра-анестезистка откинула Борису Дмитриевичу правую руку, привязала ее к приставному боковому столику, заставила «поработать рукой», потом «зажать кулак» — наконец игла уже в вене и какая-то индифферентная жидкость, физиологический раствор, наверное, медленно капает в кровь.
Все готово. Надо лишь дождаться врача-анестезиолога, начинать наркоз и все остальное.
И все-таки Борис Дмитриевич решился и попросил сестру сказать, как ее зовут, но из каких-то, возможно, сложных соображений она этого не сделала — может, не обращала внимания на звуки, им произносимые, может, просто хотела остаться инкогнито, безвестной труженицей, так сказать, и он вынужден был, как Маугли, сообщить ей, что они одной крови, что они говорят на одном языке, что они оба медики, и лишь после такого уточнения и проверки в истории болезни девочка сообщила имя свое: Валя. Обоюдная важная информация.
Валя стала готовить наркозные средства в шприцах. Борис Дмитриевич наблюдал. Все-таки им надо было его побольше загрузить в палате или самому ему не разгуливать. Больных перед операцией все же, как детей перед сном, лучше максимально оставлять в покое, не возбуждать. И теперь весь напряженный, внимательный, знающий, он понимал, что в двадцатиграммовом шприце должен быть снотворный тиопентал, в десятиграммовом будут препараты, расслабляющие мышцы, — курареподобные препараты; он знал все их процедуры, поэтому, когда увидел, что Валя ничего не набирает в десятиграммовый шприц, то, забыв все принятые внутри решения о манере поведения в больнице, поинтересовался, — почему; на это Валя буркнула из-под маски с оттенком превосходства, что ему не надо, что сейчас только введут иголки, и мышцы расслаблять не надо, что после ему надо будет проснуться и его повезут в рентгеновский кабинет.
Борис Дмитриевич расстроился, что задал вопрос, потому как и сам мог бы додуматься, зная заранее весь ход событий; в обычной жизни он был из породы людей, которые с трудом задают вопросы на улице, когда не знают, как пройти по адресу. Ему был неприятен свой недодуманный вопрос, и он стал размышлять над другими возникшими в его мозгу вопросами: почему нельзя снимок сделать на месте, в операционной, на передвижном аппарате, а обязательно с иголками в спине, после наркоза волочить больного в кабинет. Но это, как говорится, их проблема, их необходимость, а если и недоработочка, то их недоработочка.
Так легче ему было думать на этом странном, чужом, непривычном месте, на этом родном столе.
13Борис Дмитриевич с тревогой и удивлением заметил, что Валя взяла тиопентал, хочет проколоть резиновую трубочку и начать вводить его в кровь.
Начало наркоза! А где же врач?! Нет хирурга, нет анестезиолога — сестра одна, и она их, не дожидается. Конечно, у них тоже так делают иногда, но он-то врач! Известно ж, что у врачей все идет не так, как у всех, да все больные ведь и не знают, что так делать не положено, а потому и не тревожатся. А у врачей, может, от слишком обоснованной тревоги все идет шиворот-навыворот: когда врач на столе, надо быть трижды внимательным.
— Валя! А где-же врачи? Может, обождете наркоз начинать?
— Ну, девочки! Слыхали! Как врач — так причуды. Да мы всегда так делаем, и ничего, все в порядке всегда.
Почему для нее «всегда» такой серьезный аргумент, что она дважды это помянула? Всегда!
— Тем более, если всегда все в порядке. Есть же процент осложнений, значит, вероятность осложнения с каждым днем повышается. Нет, Валя, позовите докторов.
— Да вы что! Меня же засмеют. Спросите у всех — все будет нормально.
— Но я прошу вас, Валя. Позовите докторов. Ну хоть Александра Владимировича. Он не откажет.
— Ну, каждый раз с докторами мучаемся.
«Конечно, доктора-то понимают, что может случиться, на что идут — знают степень риска. Что рискуют и чем рискуют, знают все — степень риска могут знать только доктора».
Этого небольшого отвлечения было достаточно. Он отвлекся от Вали, от руки, от шприца. Ему показалось, что в операционную вошла Тамара. Тамара — анестезиолог, реаниматор. Ему стало спокойнее. Она была в том же халатике, так же привлекательны были ее выпуклые глаза. Он подумал, не давит ли что-нибудь изнутри, — без специалиста все равно не поставить диагноз. Знать надо…
Валя все же обманула его.
Акела опять промахнулся — раньше бы, без болезни, его бы не обманули, но без болезни и обманывать не нужно.
Через мгновение он открыл глаза и подумал, что знать надо не только симптомы, но и сам предмет изучения. Тут он увидел, что перед ним стоит Александр Владимирович, еще какие-то доктора, а он лежит на боку.
— В чем дело?
— Ничего, Боря. Все в порядке. Сейчас повезем на рентген.
— Как? Когда? Уже? Был наркоз?
Доктор, а те же стандартные реакции при просыпании, как и у всех остальных больных. Ничем врачи не отличаются. Просто от самодовольства, порожденного излишней специфической информацией, им кажется, что они иные.
Действительно, все больные, просыпаясь после наркоза, думают, что все еще впереди, когда все уже позади.
Общая история. Обычное дело. Всегда всюду так.
Наркоз все-таки был, и он опять уснул. И сон был ясный, осмысленный, не бредовый, абсолютно реальный.
…Он вошел в «Ракету» спокойно, как в свое логово. Кораблик как кораблик. Ну, чуть-чуть не такой. Чуть красивее, чем привычные.
С самого начала он начал ощущать легкую вибрацию сдерживаемого неведомой силой мотора.
Немножко снисходительно, с превосходством знающего штучки века, пытался утвердиться, вернее, утвердить себя в этой машине. Пытался чувствовать себя естественным. Но разве можно быть естественным, когда специально хочешь быть естественным, а при этом нет никакой информации.
«Ракета» покачалась. Назад… Вперед… Потом опять назад. Суденышко как бы присматривалось, примеривалось. Опять вперед и опять вперед, и нет хода назад. Быстрей. Еще чуть быстрей. Вперед, еще быстрей.
Он вышел на открытую площадку и наткнулся на ветер. Ветер налетел и обтянул ему лицо. Потянул за ухо. Охватил одну щеку. Потом прижал другую. Прижал на мгновение волосы ко лбу, потом стал их заглаживать назад, забил по носу. Потом кто-то его загородил, и ветер ласково прошелся по открытым, доступным частям тела. Этот кто-то отошел, и ветер забил опять. Воздух овеществился. Он протянул в сторону руку, рука заполнилась воздухом, руку закачало, он напрягся и стал сопротивляться. Или это сопротивлялся воздух? Руку отбрасывало, а он старался держать ее в прежнем положении.
Потом бросил; зачем эта борьба — пожалуйста. Лучше по сторонам посмотреть, вон сколько красот, и все рыжеватое. Зачем играть, бороться с ветром, с «Ракетой»? Пускай себе. Вон затон, поляна, лес, гора. Птица летит. Лениво птица летит. Парит. Раз, два, три раза всхлипнет крыльями…
Пошел вовнутрь, в чрево корабельное. Липкая духота окружила. Дышать трудно. Тихая вибрация мотора. Стоны, вздохи мотора. Липкая смерть. Глубокое кресло, мягкое, удобное. Стоны и вздохи. Липкость сковывающей духоты. Тяга к покою. Нет, нет! И снова дверь, площадка. И опять ветер набросился. Сначала ласково улыбнулся, поманил и… пошел терзать. То справа, то слева, то сверху, по голове, в глаза. Трепещутся уши. Ворвался в неплотно прикрытый рот и забился за зубами. Щеки запарусило. Заходили щеки. Воздух прошел дальше, к глотке. Захватило дух. Дышать трудно.
И не надо. Ветер обнял ноги. Зашатало. Сейчас оторвет. Сейчас он и сам полетит, взмоет, как птица, которая, дура, лишь иногда плеснет крылами. Рыжеватые крылья махнули перед глазами. Забили глаза. Ветер бьет по глазам.
Вдруг ветер перестал трепать, теребить и терзать. Медленно, ласково прошелся и оставил.
Что же это?
Куда-то вниз, вниз, где нет дна, где без дна, где бездна.
14Он открыл глаза. Рентгеновский кабинет, полно врачей. «Вон сколько врачей набежало. А то никого. Одни сестры. Кроме какого-то дурацкого сна я и не ощутил этого полета, спуска на первый этаж. Что тут было? Снимок сделали. Лежу на боку».
— Саша, снимок сделали? С контрастом?
Александр Владимирович принес снимок и показал уже совсем пришедшему в норму больному доктору.
— Видишь, Боря? Вот иголки. Правильно стоят. А теперь будем делать с контрастом.
— С контрастом не делали? Не горячись, Саша, верхняя, по-моему, стоит неточно.
— Ну и что! Не морочь голову — не имеет значения. И так будет видно.
Снова подложили кассету, прицелились аппаратом. Доктор сел на табуретку и медленно ввел из шприца контраст во все иглы по очереди. Из-за перегородки крикнули: «Не дыша-ать!», аппарат щелкнул, никто ему снова дышать не предлагал, но, поскольку кассету стали из-под него вытаскивать, — задышал. Да и все равно больше не дышать он не мог, к тому же знал: рентгенологи часто забывают напомнить, что время дышать пришло.
Кассету забрали и ушли проявлять. В кабинете кто-то оставался, но он чувствовал себя здесь одиноким — одним с тремя иголками в спине.
О чем может думать одиноко лежащий и рентгеновском кабинете доктор, если у него и этот момент ничего не болит? Конечно, о снимках, болезнях, симптомах, больных и, конечно, о себе. И он думал, размышлял может ли опухоль мозга дать затемнение на снимке без контрастного вещества? Пришел к выводу, ради которого не надо было ни думать, ни размышлять — он и так знал точно. А размышляют, лишь когда не знают, когда есть много вариантов, когда надо выбирать. А этот вопрос ясен. Иногда. И при подозрении надо сначала сделать простой снимок, а если ничего он не даст — сделать снимок с контрастом. И все. И нечего напрасно размышлять.