Рассказы
НЕНАЧАТАЯ СТРАНИЦА
I
На широкой перинной постели сидел толстый человек с жиденькими священническими волосами и с изумлением ощупывал и оглядывал свои ноги. На ногах была очевидная и несомненная опухоль.
Тучная и рослая фигура сидевшего производила странное впечатление чего–то слабого, детски покорного и растерянного.
Это был священник Федор Иваныч, у которого два года тому назад от невоздержной жизни появилась на ногах и на руках угрожающая опухоль, заставившая его выдержать длительное и мучительное для всякого русского человека лечение со строгой диетой, с ежедневными ваннами.
Доктор Владимир Карлович еще тогда ему сказал, что если он будет вести такой образ жизни, то опухоль появится вторично и перейдет в водянку. Но, несмотря на это предостережение, Федор Иваныч, увидев сейчас опухоль на ногах, встретил это как что–то совершенно неожиданное и непредвиденное.
— Как же нам теперь быть? — спросил кого–то Федор Иваныч, поднимая голову, на которой белела большая лысина. И на широком, когда–то румяном лице этого большого человека неожиданно появилась добрая, жалкая улыбка. Всегда всякое затруднительное и даже тяжелое положение выражалось у него этой улыбкой, странной при такой могучей с виду фигуре.
Часы в столовой пробили половину десятого. Федор Иваныч испуганно прислушался и неодобрительно покачал головой.
— Ну, что это, — сказал он с досадой, — никогда не могут разбудить! Чем только заняты люди!
Федор Иваныч торопливо спустил толстую ногу с кровати, навалился на нее мягким животом, как бы готовясь спустить и другую, точно соображая что–то. Но он ничего не соображал. Это у него часто бывало так, что на лицо забредало выражение тонкого соображения. И в это время он непременно прищуривал и глаз.
Посидев так, он начал одеваться, и едва только надел брюки, как сейчас же досадливо крякнул: на столике лежало чистое белье, которое он уже третью неделю никак не мог собраться переменить, потому что вспоминал об этом только тогда, когда был наполовину одет, а раздеваться опять — на это не хватало решимости и силы воли.
Поэтому он, оглянувшись, не наблюдает ли за ним жена, осторожно подсунул чистое белье под перину и, подпрятав подальше рукава сорочки, чтобы они не бросались в глаза, пошел умываться в сени.
Вода, конечно, как всегда, оказалась холодная, что можно было даже видеть по отпотевшему снаружи медному умывальнику.
Федор Иваныч смочил руки, выжал их. и чуть мокрыми провел осторожно по лицу.
"Добиться у этих людей, чтобы они давали теплой воды, труднее, чем вымолить пощаду у палача", — сказал он сам себе. Он увидел на дворе кухарку Марью, хотел ей крикнуть, но вместо этого махнул рукой и пошел в комнаты.
Подойдя с полотенцем к зеркалу, он посмотрел на свои опухшие руки и с сомнением покачал головой, как бы признавая, что его дела по части состояния его жизненного бюджета могут оказаться не из важных.
Потом достал с этажерки книжку с церковным кожаным переплетом и стал по ней молиться, креститься и кланяться. Половину молитв он знал уже наизусть. Поэтому, пользуясь тем, что язык по привычному знанию дела один может управиться со своей частью, Федор Иваныч обыкновенно не упускал случая наблюсти за чем–нибудь по хозяйству.
— Марья! — крикнул он в окно, — расподдай–ка оттуда кур хорошенько! Что они, каторжные, повадились на грядки!
Он вернулся к молитве и, застав себя читающим уже последнюю, перекрестился несколько раз мелкими крестиками и пошел пить чай, хотя уже не с обычным добродушным видом готовности развлечься чем представится, подшутить над женой, над Марьей, а с виноватым, робким выражением, какое бывает у слабых, бесхарактерных людей, когда с ними что–нибудь случается. И они скрывают это от домашних, почему–то боясь не столько грозящей им лично опасности, сколько того, что о ней узнают и им попадет.
II
Когда Федор Иваныч бывал свободен от исполнения служебных обязанностей, — а свободным он бывал шесть дней в неделю, — то большею частью сидел у окна, выходившего на улицу, за обычными занятиями, которые принадлежали его личной жизни и установились с течением времени сами собой, без особенных распоряжений на этот счет самого Федора Иваныча.
Сидя у окна, Федор Иваныч наблюдал все, что делается на улице; иногда по своему добродушному нраву, слегка склонному к юмору, не мог удержаться, чтобы не стравить двух собак, выбросив им кусочек хлебца из окна. Или заводил разговор с кем–нибудь из прохожих, если тот оглядывался на него.
Тут же Федор Иваныч занимался предсказаниями погоды на следующий день.
Если же Федор Иваныч не сидел, то для разнообразия ходил по комнате, заложив руки назад, как будто обдумывая что–то и тихонько посвистывая. Если попадался на полу комочек бумажки, он загонял его ногами к печке, не переставая в то же время иметь вид тонко что–то соображающего человека.
— Так вот-с какие дела–то, — сказал Федор Иваныч, садясь к окну.
Он высунулся на улицу посмотреть, нет ли там чего–нибудь интересного, но, не увидев ничего, долго сидел, прищурив один глаз и слегка покачиваясь, потирал коленку, не потому, чтобы какая–то идея или соображение пришли ему в голову, и не потому, что болела коленка, а просто т_а_к с_е_б_е, как он сам определял почти все из своих личных поступков. Эти два словечка совершенно исчерпывающе объясняли причину и цель всего того, что Федор Иваныч делал в жизни от себя, по своему почину.
Он увидел, что в столовую вошла жена, проследил за ней несколько ироническим и добродушным взглядом и хотел по своему обыкновению подшутить над ней.
— Вам что здесь угодно?
Жена, не ответив, недовольно оглянув комнату, как бы ища чего–то забытого и не нашедши, пошла.
— Ты бы спал лучше поменьше, а то глаза совсем скоро запухнут, — сказала она, уже выходя из комнаты.
Федор Иваныч сразу притих. Он уже был доволен, что жена, заметив опухоль, приписала ее появление чрезмерному сну, не подозревая истинной причины.
Вспомнив опять о своей опухоли, Федор Иваныч сейчас же показался себе несчастным, заброшенным и никому не нужным.
Он несколько времени сидел неподвижно, машинально глядя в ту сторону, куда ушла жена, потом тоскливо переменил положение и, вздохнув, как будто подчиняясь судьбе, потянулся рукой за книгой, лежащей на столе.
Придержав большим пальцем страницы, он пустил их веером — посмотреть, нет ли картинок, что он особенно любил в книгах, и, убедившись, что картинок нет, положил книгу на стол. Потом встал, направившись к буфету, но сейчас же опять опустился на стул с таким убитым видом, какой бывает у человека, потерявшего возможность всякой радости и утешения в жизни.
Он опять взял книгу, развернул ее из середины и, прищурив глаз, стал читать с таким выражением, как будто он уже давно читает и тонко понимает весь ход интриги.
Чтение священник очень любил. Его часто можно было увидеть у окна читающим. И если из окна не торчала его голова и не повертывалась то в одну, то в другую сторону улицы, а только изредка выкидывались его рукой подсолнечные очистки, то, наверное, можно было бы сказать, что он читает.
Читал он очень охотно вообще все — книги, журналы, предпочитая, однако, те, в которых были картинки. С одинаковой, чуть насмешливой любознательностью прочитывал всякое попавшееся под руку письмо, хотя бы и не ему адресованное. Наконец, даже клочок, поднятый с пола.
Довольно значительную часть дня занимал также сон или о_т_д_ы_х. А по вечерам он решал ребусы и шарады из журналов.
Почитав несколько времени, он закрыл книгу и встал, но тут же почувствовал в ногах странную тяжесть, точно они туго, до боли налились чем–то.
— Ну, должно быть, конец блаженству, — сказал Федор Иваныч, с тревожным сомнением покачав головой.
Положение угрожало болезнью, а болезнь — переломом всей его жизни, которая сложилась годами и вытекала из основных свойств его общественной пастырской деятельности.
III
Отец Федор никогда не был замешан в деле управления своей собственной жизнью. Он получил, так сказать, все материалы жизни готовыми. И направление жизни тоже. Поэтому у него никогда не было и не могло быть исканий, борьбы. Все в мире и жизни было ясно и спокойно.
И должность Федора Иваныча имела одно определенное свойство — это покой. Покой моральный, умственный и волевой. В его существовании высшей волей было определено раз на всю жизнь, что ему делать, что признавать, что отрицать, что говорить и чему учить разлагающийся мир. Все это было точно распределено по календарю, так что никакой путаницы или бестолковщины в его апостольских действиях произойти не могло.
Сначала было как–то странно от сознания, что самому в своей жизни нечего было делать, не нужно применять к жизни ни своей мысли, ни воли, ни энергии. И первое время даже перед людьми было как–то неловко торчать по целым дням у окна, ничего не делая. Но с годами эта неловкость прошла.
Отношения к пасомым у о. Федора выражались большею частью в том, что иногда, в месяц раз, его звали крестить или венчать. Ходить по страждущим со словом утешения, по завету писания, он хоть и ходил, когда за ним присылали мальчишку, прочитать поскорее отходную над каким–нибудь умирающим, но он как–то мало находил от себя слов утешения. И если страждущий был из простых, о. Федор, подойдя к нему, видимо, пытался что–нибудь сказать, но обыкновенно не находил многого, а говорил только:
— Что ж это ты ноги–то задрал?
И уж спешил приступить к напутствию, которое облегчало ему общение с духовным сыном и ставило пастыря из ненормального положения на подобающую ему высоту.
А из домашней священнической работы было: ведение книг, представляющих собою рапорты начальству о кружечных сборах, о числе умерших. Все это он мог бы поручить и псаломщику, но он любил делать это сам и даже иногда томился, когда умершие за прошлый месяц были подсчитаны и сданы, а новых еще не набралось.
Привыкнув за время хождения по приходу закусывать, он часто после праздничных недель, когда кончалось это закусывание, испытывал какое–то неудобство, томление, точно чего–то не хватало ему. И он стал заполнять промежутки между завтраком и обедом какими–нибудь пустяками — сухой рыбешкой, икрой.
Со временем к икре была прибавлена настойка, а также грызение подсолнушков, которые были особенно удобны тем, что, не насыщая, приятно и удобно заполняли собою время, которое нечем было заполнить.
Это сделало жизнь легкой, занятой и приятной. Но вот теперь, с появлением опухоли, весь порядок жизни грозил перевернуться. Вся легкость духовно опекаемой и со стороны управляемой жизни грозила нарушиться.
И хотя Федору Иванычу приходили иногда успокоительные мысли о том, что, может быть, дело еще как–нибудь обойдется — ведь жил же покойный отец и после четвертой опухоли, — все–таки чувствовалось на всех пунктах, что дело скверно.
В первый раз опухоль появилась два года назад. Сперва Федор Иваныч начал от сидячей жизни полнеть. Старушки из пасомых радовались было, что их батюшка стал такой гладкий. Но потом Федор Иваныч стал задыхаться от ходьбы. И если на полу попадался какой–нибудь клочок бумажки, он даже не мог нагнуться и поднять, чтобы прочесть, что в нем может быть написано.
Тут на сцену появился Владимир Карлович со своими теплыми ваннами. Когда приступ болезни прошел, Владимир Карлович взял с больного честное слово, что он будет вести воздержный образ жизни, будет больше двигаться, меньше есть и спать.
Федор Иваныч, с испугу не разобравшись, дал честное слово. Но потом, когда страх непосредственной опасности прошел, он сам не заметил, как съехал опять на прежнее: помногу спал после обеда на мягкой расслабляющей перине, выпивал по маленькой рюмочке через каждые полчаса, рот его постоянно опять жевал что–нибудь, а сам он по целым дням торчал у окна на своем стуле, наблюдая все уличные сцены и поглядывая на свиней, которые толкались под его окнами, подбирая кусочки съестного, что выбрасывал из окна о. Федор.
IV
Вся приятность жизни, все спокойствие существования нарушилось, разлетелось прахом.
Необходимо, нужно было что–нибудь решать, предпринимать. И предпринимать самому. А что предпринимать? С чего начать?
Все это было тяжко, трудно, а главное — совсем неожиданно, без всякого предупреждения.
Но все–таки близкая опасность, вопреки ожиданиям, не дала ему остановиться на тоскливом мычании в незнании, что делать, а поселила решимость.
Ему вдруг пришла мысль: сейчас же, не откладывая дела в долгий ящик, переменить режим и, не обращаясь к немцу, своею волею поставить себя на ноги. Ведь раз болезнь от того–то и от того–то, нужно устранить то–то и то–то, и все пройдет.
Благодаря этой мысли Федор Иваныч сам обдумал и решил в корне покончить с прежним образом жизни. Организм тогда придет к нормальному виду, и все пойдет по–старому без всяких докторских советов, а только благодаря своей собственной воле.
Это сознание так оживило Федора Иваныча, так подняло дух, что он даже не затруднился перед теми лишениями, которые ожидали его на новом пути жизни, при совершенно новом режиме, — самоуправления.
Он даже почувствовал себя в счастливом возбуждении при мысли о таком крутом решении, которое он осилил совсем шутя.
— А то это, пожалуй, дай себе волю, этак можно так распуститься, что в конце концов ничего не будешь в состоянии сам для себя решить! — говорил Федор Иваныч.
В этом возбужденном состоянии он решил устранить не только прямые причины своего, разрушения: бездействие, чрезмерный сон, настойку; он решил даже бросить такие невинные, мирные удовольствия жизни, как грызня подсолнушников. Если уж решать, так решать!
И ему приятно было чувствовать всю силу своей воли, с деятельностью которой ему пришлось столкнуться впервые.
Владимир Карлович удивится, увидев его опять здоровым, свежим и розовым. Непременно хлопнет себя по карману и скажет:
— Непостижимо! Что с вами сделалось, святой отец, вас узнать нельзя!
Не считая пищевого режима, Федор Иваныч придумал взять в свои руки и вообще все. Это было слишком обще и неопределенно, но он часто так выражался в процессе своего мышления, потому что это было легче и удобнее: захватил сразу побольше — тогда наверное уж тут попадется и то, что ему собственно нужно.
В этот раз под словом "все" он разумел приблизительно все главные функции своего существа: мысли, поступки, слова, волю, деятельность. Все это он решил подчинить себе, чтобы знать, что в нем происходит, почему происходит, и на свободе иногда даже самому направлять энергию по своему сознанию.
Выходило так, что благодаря этой болезни он как будто тронул в себе какой–то основной рычаг, а с ним вместе получили толчок другие рычаги, пришли в движение и, как бы пользуясь таким редким случаем, требовали пересмотра дела.
Но все это было хорошо, пока только решалось, распределялось. Вся трудность же практического проведения этих новых основных законов в жизнь сказалась в первые дни.
V
Русскому духовенству запрещено посещение недостойных его высокого сана театров, светских концертов и прочих развлечений, которыми обыкновенные люди, не стесненные высоким саном, пользуются во время отдыха.
Но обычно пастыри не тяготятся этим лишением и приучены не высказывать недовольства своим положением.
Федор Иваныч также никогда этим не тяготился, по крайней мере он никогда не высказывал недовольства содержанием своей жизни.
Но не тяготился он этим в обычное время, то есть до болезни, так как развлечения у него были, наслаждения и умственная деятельность тоже.
Теперь же, когда жизнь его в корне поколебалась, когда пришлось благодаря диете воздерживаться почти от всей своей личной жизни, он почувствовал, что на свете есть время, и время это может быть убийственно для честного человека.
Даже его приватные занятия по службе, вроде переписки церковных книг набело, и те потеряли для него облагораживающее и удовлетворяющее значение. Взялся было переписывать мертвых, посидел несколько времени и бросил.
Он ходил скучный, унылый и потерянный, почти не шутил и не разгадывал ребусов.
Оживлялся о. Федор и как будто немного радовался, как неожиданному развлечению, когда приходил дьякон и говорил: "мертвечинка объявилась", как он называл это, когда умирал кто–нибудь из духовных детей Федора Иваныча. В это время он все–таки хоть на время переставал томиться и мечтать о прежней радостной жизни, когда он не думал ни о каких режимах.
Проходя по улице, он рассеивался какими–нибудь пустяками: прослеживал подозрительным взглядом беленькую с бубенчиком болонку, бегущую торопливой, озабоченной рысцой, мимоходом заглядывал в открытое окно какого–нибудь дома.
Но когда приходил домой, то опять начиналось тоскливое ощущение пустоты, точно этим переворотом — шут бы его взял! — из него вынули всю душу и всю суть личной жизни.
Федору Иванычу стали приходить мысли о том, что дело совсем не в том, чтобы отказаться от всего прежнего образа жизни. Нужно удалить только вредное. А то это обычная дурацкая манера: уже если что решил, так вали вовсю!
Походив немножко по комнате и потирая лоб, как будто находясь в затруднении, Федор Иваныч сказал себе:
"Вот что: я совершенно напрасно выкинул подсолнушники. Вреднего в них ничего нет, а они все–таки облегчат хоть немного. Да и все равно никогда не может быть полного воздержания".