— Митя!
Она трясет его за плечо. Но он на все отвечает:
— Бы-бы.
Вика встает. Ярость прихватила ее у самого горла: нет уж, она так просто не расстанется с солнечным местечком. Она не квашня. Она хотя бы потрепыхается. Она еще побегает, она покричит там и здесь. Уж она покричит!.. Проиграть так проиграть. А он пусть сидит тут, никчемный.
Родионцев вдруг понимает, что ему хорошо и что он слышит ритмичную музыку, а стоит он, оказывается, у входа в тот зал, где бушует оркестрик и мимо него беспечные люди идут поплясать.
А там уже целый рой обнимающихся и движущихся под музыку людей. Родионцеву танцевать не хочется, все же вид танцующих, вероятно, что-то в нем шевельнул: крутясь в свите, пить они не пили, но танцевали на всякого рода торжествах изрядно. И как знак о былом какой-то шальной лысый человек сразу же принимает Родионцева за своего и, подскочив, с заговорщицким видом говорит:
— В банкетах самое интересное — разъезды! Верно? — При этом лысый жует полуочищенный апельсин.
Родионцев догадывается, что тут некий намек на женщин, может быть, хорошеньких и чуточку перепивших, и кивает: он, мол, Родионцев, тоже из бывалых, из тех, кто случая своего не упускал. Он говорит (он вдруг обрел речь и очень рад):
— Да уж, разъезды — это нечто… Всегда что-нибудь подвернется.
— И до чего ж иногда славно бывает!
— Н-да…
Они оба смеются. Шальной лысый человек вроде как ловкий устроитель при банкете и чем-то, несомненно, сродни Родионцеву по былым обязанностям, потому их и потянуло друг к другу. Родионцев уже хочет расспросить, но тут шальному человеку кричат:
— Рогов! Рогов! — и, уходя, он машет: пойду, мол, даже и плясать без меня не могут.
И Родионцев тускнеет, разом вспомнив свое и как бы его вновь теряя; он проходит мимо банкетного стола (он уже в своем зале), он оглядывает чужой праздник. В голове стола гладиолусы, и Родионцев меланхолично переводит глаза с цветка на цветок. Тут к нему подходит официант и говорит, что Родионцев все уже давно съел и выпил и не пора ли ему домой или там на воздух: он очень бледен.
— Бледен? — переспрашивает Родионцев.
— Да… Водки вам больше не будет.
Родионцев и не хотел водки, тем не менее ему становится себя жаль, досадно. Он хмуро расплачивается. И тут он понимает, что ночь и что ресторан закрывают. Вот оно что. Ему уже совсем не так обидно — тем более он видит, что и те, с банкета, тоже уходят, все понемногу уходят… Родионцев на улице, и до чего ж здесь хорошо, а какой воздух!
Те, что с банкета, идут впереди: гомоня, красные и пылающие, они идут в обнимку — и на ходу целуются, а один без конца роняет пиджак, подымает и вновь роняет. И ведь поют! Ночь теплая. Машины притормаживают, даже и объезжают эту растянувшуюся, гомонящую группу.
Родионцев идет за ними.
Он молодец: он напился и все-таки не сорвался. Он молодец: гулял как хотел. В том-то и штука, что трудно угадать последствия: есть дела и порывы, узнать о которых можно, лишь когда идешь на их зов до конца… Ах, какой воздух! Какая ночь!
Он идет по переулку, а затем по каким-то маленьким улицам и на миг — уже издали — вновь обнаруживает ту компанию, которая оторвалась от него, но в промельки домов еще видна и слышна. Веселые люди идут там, один из них пританцовывает на асфальте, а другой, видимо, виновник торжества, вдруг кричит, как радующийся ребенок: «Я — кандидат наук! Эй, люди, звезды, крокодилы!.. Вы слышите: я кандидат наук!» — и вокруг него, изливающегося в криках, плещет шум и длится радостная, веселая суета, а потом их скрывает и как бы навсегда отрезает от Родионцева большой темный дом. Их нет.
Родионцев бормочет какие-то слова, мычит; в темноте задрав голову, он тоже видит ночной небосвод во всем его великолепии, хотя бы и окаймленный справа и слева крышами. Что-то непомерное есть в этих звездах, и Родионцев всхлипывает, сам не зная о чем. Ему становится лучше, легче. Он уже с удовольствием думает: а вот ведь я пьян, я хорошо пьян, я совсем пьян, я напился!.. И, ах, черт, он тут же и мигом трезвеет, увидев настоящего пьяного: молодой парняга, заплетаясь ногами, прошел мимо Родионцева всего лишь в шаге. Качнуло налево, затем направо — правый кач одолел, и качающийся малый отплыл куда-то в темноту.
Впрочем, едва глаза во тьме пригляделись, Родионцев вновь его видит: проделав с десяток шагов, пьяный и добродушный молодой человек в хорошем костюме, выкрикнув: «Зызы-вез-дочка-а-а!» — упал, то есть, правильнее сказать, рухнул и, однако же, не лег, а каким-то образом уселся на земле, мотнув растрепанной беловолосой головой.
Улица тиха. Ночь. Деревья стоят редко, одинокие и разлапистые. Родионцев идет своей дорогой и ловит себя на том, что завидует этому юнцу, который сел у стены дома, вытянув длинные ноги прямо на асфальте, — сказать точнее, он завидует его молодости. Заснул малый — и все тут дела. Ничего не боится. Родионцев даже слышал, как он сопел.
Но вот в прогале перекрестка — а его, перекресток, уже и искал глазами уходящий Родионцев — мелькает машина, сначала легковая с зеленым глазком, но таксист тут же и развернулся, как бы испугавшись тьмы, — умчал, а взамен такси, тьмы и ночи не испугавшись, въезжает машина поболее легковой, со специальным кузовом. В таких ли машинах забирают (собирают) в вытрезвитель или не таких, в темноте угадать трудно; умеренный по части пьянства Родионцев не все знает, однако у него хватает ума, как у всякого пожившего человека, догадаться: да сейчас заберут. Неужели?.. Отошедшего уже сравнительно далеко, его охватывает вдруг интерес, род любопытства.
Родионцев оглядывается: тот и не шевельнулся — сидит, как и сидел, на асфальте, спиной к стене дома.
Издали этот пьяненький и сидящий юнец похож на полураскрытый перочинный ножик (сравнение из ночных), светлая голова свешена на грудь — в порядке мальчик, ничего не скажешь. Родионцев, и сам пьяненький, хихикает и топчется на перекрестке, как вдруг охватывает страх: а если заберут и его? Руки, ноги немеют, сдвинуться он не может, и только стучит лихорадочная мысль: нет, нет, нет, к малому тому он отношения не имеет, мало ли кого и зачем он здесь на перекрестке ждет… Немота прошла, ноги его живительно задрожали. Он отирает пот со лба и, притихший, следит боковым зрением.
Сидящий на земле замечен: машина подъехала.
Они заглушили мотор, после чего человек в темном, невысокий, отворяет вместительный кузов и подходит к спящему: «Подымайся… Доспишь там», — он пытается поднять, но юнец отяжелел, к тому же отмахивается рукой: отстань, мол. Человек в темном склонился, в ход идет растирание ушей и звучное хлопанье по щекам. Не справляясь, человек в темном кричит шоферу, зовет в помощь, но шофер человек пожилой и не хочет ввязываться: мое, мол, дело возить, а не грузить. «А как быть, если нынче я один!» — наседает человек в темном, хрипло выкрикивая, что сегодня он без напарника, так уж вышло, и, ясное дело, он один такого лося не поднимет.
Пререкания продолжаются, пока шофер, пожаловавшись на радикулит, резким, грубым словом не прекращает разговор совсем. Тишина.
И вновь на пустынной ночной улице ругань: озлясь, человек в темном кричит шоферу, чтобы тот хотя бы подъехал удобнее, и взревевшая в тишине машина, выворачивая колеса, начинает зигзагообразный отъезд-подъезд и вот уже не без ловкости подруливает надвигающейся раскрытой дверью кузова. Теперь сидящего на асфальте нести и волочить не надо, только поднять — и в кузов. Человек в темном, докурив и швырнув рассыпающий искры окурок, решительно подходит к сидящему. Далее следует картинка, поразившая Родионцева: человек в темном берет сидящего обеими руками за волосы и именно так — двумя руками — тянет к дверце кузова. Боль заставляет спящего подняться как бы против воли, а человек в темном, волосы его не выпуская, уже сумел, ловкий, влезть в кузов и вновь тянет, — голова юнца лежит на дощатом настиле кузова и, трясь щекой, медленно вползает внутрь, а за головой медленно же вползает в кузов и тело, и теперь только ноги висят снаружи. Но вот и ноги вползают, подымаясь за телом как бы сами собой, потому что человек (там, внутри кузова) ни на минуту не выпустил светлые волосы, втягивая обеими руками.
Дверца кузова закрывается. Машина отъезжает. Родионцева наконец осеняет, что видел он не бог весть что: юнец пьян, к тому же в анестезии сна едва ли испытал такую уж боль — скорее неудобство, и, в конце концов (если считать плюсы и минусы), теперь он выспится не на асфальте.
Родионцев проходит пустынную улочку почти до конца.
Там он видит человека, а рядом на столбе — рябь шашечек. Стоянка.
— Д-давно ждете, ж-ждете? — спрашивает Родионцев скованными губами.
Женщина молчит.
— М-меня… В-вы. Из-звините… Так в-вышло…
— Не извиняйтесь. Я не боюсь пьяных.
— Д-давно ждете, ж-ждете? — спрашивает Родионцев скованными губами.
Женщина молчит.
— М-меня… В-вы. Из-звините… Так в-вышло…
— Не извиняйтесь. Я не боюсь пьяных.
И женщина рассмеялась. Она стоит на стоянке такси, высокая, светлая лицом и в светлой юбке, а темный ее жакетик мерцает какими-то переливами. В руках сумочка. Они стоят вдвоем — машин нет, и будут ли, неизвестно.
Родионцев продолжает свое:
— Вы м-меня из-звините… Я н-никогда… Т-только по пятьдесят г-грамм…
Женщина засмеялась, мягким спокойным голосом она говорит: не оправдывайтесь, чудак вы, ей-богу!
— Нет. П-послушайте… М-меня л-любили, а теперь не любят.
— Ну и прекрасно, — говорит женщина. — Теперь вы сами по себе.
— Чт-то?
— Теперь сами по себе. Свободны.
— Д-да?
— Да.
Родионцев улыбается: свободен от любви, свободен от свиты — это же замечательная мысль! Это же очень умно!.. Он начинает что-то восторженно бубнить, но такси, вдруг возникнув, подъезжает и увозит эту добрую веселую женщину. Конечно, она как-то слишком быстро уехала, могла бы спросить, не по пути ли, и даже подвезти его, Родионцева, хотя бы до более освещенных улиц, тоже могла. Но нельзя требовать от одного человека слишком многого. Доброта не должна быть слишком большой нагрузкой. Нет, какая же это была добрая и замечательная женщина и какие же добрые и замечательные были ее слова!
Родионцев стоять не в силах — он идет и идет заплетающимися шагами по темному переулку, но на душе у него никак не темно: в словах женщины был смысл!
Запнувшись, он падает и вставать не спешит. Да, встать ему не удается, но и это не портит ему настроения. Даже тот молокосос, щенок, которого забрали, мог себе позволить никого не бояться, а кого или чего бояться теперь ему, Родионцеву? Он смеется: великолепная ж мысль!.. Он приваливается спиной к какой-то стене. Свободен — пронзает мысль еще раз. Родионцев улыбается и засыпает. На миг очнувшись, он только делает вытянутые ноги крест-накрест, чтобы было удобнее.
Антилидер
1
Внешность выдавала его. Когда Куренков на кого-то злился, он темнел лицом, смуглел, отчего на лоб и щеки ложился вроде бы загар, похожий на степной. Он худел. И можно сказать, что становился маленьким.
— Ну и что теперь? — грозно спросила Шурочка.
Вглядываясь в его загар, она добавила:
— Ты, Куренков, смотри у меня!
Он виновато пожал плечами и что-то промычал. Он ел, жевал. Шурочка вгляделась вновь. (В тех случаях, если ее подозрение было несправедливым — а такое тоже бывало, — именно речь Толика, ласковая и несколько смущенная, успокаивала ее. Шурочка говорила ему:
— Ты, Куренков, смотри у меня!
На что он, именно что смущаясь, отвечал:
— Ты, Куренкова, не бойсь…
Получалось мило.)
Но теперь он не ответил. А поужинав, он пошел мыться и попросил потереть ему спину, что также было для Шурочки приметой и признаком. Со стороны приметы могли казаться пустячными, но ведь жена мужа знает. В малогабаритной квартирной ванной он напускал столько пару через душевой шланг, что ему было жарко и хорошо, как в парилке, зато там и тут — отовсюду падали капли. (Шурочка не раз его ругала, так как отсыревали стены: «Лодырь! Шел бы в баню!..») Распарившийся он выглянул в дверь и, выставив голову в дверной проем, попросил Шурочку — потри, мол, спину. У него как бы не было сил: он стоял, голый и худой, весь уменьшившийся, и ныл, жалобно просил потереть спину, как мальчишечка, который болен и который просит помыть его, слабого, хотя бы из жалости. Шурочка возилась с посудой. Увидев высунувшуюся его башку, она поворчала, но, конечно, спину ему потерла, обратив лишний раз внимание, что не только лицо, но и тело у него потемнело. Он вдруг стал смуглым.
Теперь Шурочка почти не сомневалась, что Куренков кого-то невзлюбил. Подумав, вычислила, кого — Тюрина; в их компании Василий Тюрин появился сравнительно недавно, с год, а уже выделялся. И правда, все они сразу и как-то особенно его полюбили: он был весел, говорлив, силен физически и к тому же с машиной. Он мог подвезти-отвезти.
* * *Когда мастер ковырялся в телевизоре, обязанностью Шурочки было записывать и перечислять поломки с его слов. Но, перехватив пальцами темное крылышко копировальной бумаги и подложив листок заново, Шурочка вдруг встала. Она пошла звонить, в конце концов, ее заботил муж, а хорошенькой да еще и полненькой женщине сходит многое, Шурочка это знала. Даже и нервные клиенты (был их час — близкий к обеду) молчали. Ей вдруг показалось, что все эти грубые люди притихли с умыслом. А дозвонилась Шурочка быстро. Куренков работал при жэке и обычно в обед околачивался дома.
— Куренков! — заорала Шурочка в трубку. — На родительское собрание в школу — не забыл? И заплати за квартиру. И за телефон! За телефон!..
Если Шурочка особенно тревожилась, она загружала его всяческими поручениями или же просто так, наугад бранила. В дни, когда он темнел лицом, загружать его было полезно.
Вечером Шурочка позвонила Зиминым — она и с Аней Зиминой поговорила, и с Аликом. «Моего Толю опять, кажется, заносит», — сказала Шурочка. Но они только посмеялись. Они не придали ни малейшего значения ее приметам, а Толика они любили. Как не любить — ведь друзья детства! Зимины да еще Оля Злотова, Маринка, Гена Скобелев — они жили в многоподъездных, многоэтажных домах, а раньше — в старых московских дворах и двориках, которые стояли на этом же самом месте и от которых уже ничего не осталось, если не считать их самих, то есть людей, но ведь и они выросли. Бывшие ребята и девчонки тех дворов и двориков — вот кто они были.
Конечно, в компании старых друзей Шурочке многого не хватало. Не умели они поговорить умно и интересно, не умели одеться со вкусом, — даже Алик Зимин, джазист, выглядел немножко попугаем, если наряжался. Но нельзя требовать от человека всего на свете. Тонкость, вкус и умение рассуждать Шурочка находила в других людях, зато в старых друзьях она ценила именно дружбу, память о детстве и то, что к ним в любую минуту можно прийти. Отзвонившись, Шурочка думала о них, и на душе у нее теплело: глядишь, все обойдется.
— Как же я люблю тебя, Толик! — восклицала она в пустой комнате наедине с собой. («Как же я люблю, когда ты тихий, когда ты спокойный. Как же я люблю, когда ты добрый!» — вот что значили ее слова.) Шурочка бывала сентиментальна, иногда восторженна.
Чтобы быть рядом, Шурочка пошла с Куренковым и за подарком для дочки. Они шли под руку, нацеливаясь в универсам, но только начали переходить улицу, как легковая машина, притормозив на снегу, стала прижимать их к тротуару. Сначала они придержали шаг, а потом попятились, а потом с некоторым уже гневом вскинули на водителя глаза и… рассмеялись: Василий! Как всегда, дружелюбный и обаятельный Василий Тюрин тут же приткнул машину к обочине, даже и въехал на заснеженную обочину, после чего, распахнув дверцу, вылез. Сразу же и с улыбкой он протянул Куренкову руку: здравствуй, мол, Толя, и давай, мол, две-три минуты постоим, покурим вместе. Новый год собирались праздновать у Зиминых, об этом и говорили. Они стояли возле машины. Быть любимцем — дело непростое, и, возможно, Василий Тюрин все же чувствовал, что кто-то подспудно копит к нему неприязнь, но не чувствовал — кто.
Затягиваясь сигаретой, Василий Тюрин сказал с некоторой заботой в голосе:
— Погуляем… Драки бы только не было. Никто не перепьется, как ты думаешь?
И после предвкушения общего застолья это было даже удивительно, это вроде получалось, что на Новый год и выпить нельзя.
Куренков ответил ему негромко и просто и только за себя — я, мол, не перепью, на что Василий Тюрин так и заулыбался:
— Да ты-то конечно. За тебя, Толик, я спокоен. — И он еще улыбался и что-то выспрашивал о настрое, а потом вдруг сказал в раздумье: — Может, я и не приду к Зиминым — не знаю…
Куренков ответил опять же негромко и просто:
— Может, и я не приду. Как получится.
А Шурочка держала его под руку; слушая их разговор, она чувствовала на спине и на плечах легкий озноб.
— Нет, Толик, ты уж приходи обязательно. Что же, из людей серьезных я один там буду? — И это Василий Тюрин гладил Куренкова по шерстке, не были они друзьями, не были и какими-то особенно серьезными людьми — друг без друга они могли бы запросто посидеть, тем более в новогоднем застолье. Шурочке, слушавшей их, как-то даже жалко стало Василия, уж очень он распинался.
— Ты, Толик, приходи, — повторял Василий Тюрин. — Выпьем. Поговорим. Люблю я, Анатолий, когда ты про жизнь рассуждаешь!
И это он уж совсем лез в душу: ты, мол, да я, нас двое. И может быть, он каждому перед близким застольем, волнуясь, так говорил — приостанавливал машину, а потом говорил братаясь. Шурочка отметила также: ведь «Анатолий» сказал, не «Толик»… Почему Василий Тюрин не хотел отказаться от совместного застолья, было неясно (если уж он так предчувствовал!). Жил Василий с Маринкой Князевой, они недавно сошлись, и, ясное дело, он мог отметить Новый год у нее. Они могли отпраздновать вдвоем, даже и не позвонив. Он, собственно, и появился в их компании через Маринку.