Э-э, дудки, у меня-то как раз вкус был – у меня таланта не было. Вы бы хоть раз глянули на эти ранние пробы пера – Дюма, Говард и По в гробах переворачивались от абортов фантазии вашего покорного слуги! Потому что, когда хищная тень птеродактиля, брошенная на побоище у руин ацтекского храма, начинает злобно топорщить маховые перья – так это что-то особенное! Тут дедушкой-индейцем не обойтись… В очередной рецензии на возвращенную рукопись мне однажды сообщили, что восемь инструкторов школы Мацубасин-рю тщетно пытались воспроизвести описанную мною драку. Их однозначное мнение сводилось к тому, что для реальности эпизода требуется наличие у героя шести полисуставчатых конечностей (из них пять ног и одна рука, но очень длинная), и при этом пренебречь трением и силой тяжести… Бармен, черт побери!…
В общем, дорогой мой, эта последняя капля оказалась роковой. Не отвечая на звонки и телеграммы, я запер дверь и после пятого стакана торжественно поклялся в разводе с художественной литературой. Как вы думаете, кто сидит перед вами? Совершенно верно, клятвопреступник! Так что никогда не зарекайтесь на пьяную голову… Ах, вы не суеверны!… Тем более.
Я тоже не был суеверен, когда вытаскивал из портфеля гранки неоконченного романа Джимми Дорсета «Последний меч Империи». Ну еще бы! А «Падение Галаголанда»? Тоже читали?… Я понимаю вас… Дорсета читали все седеющие мужчины, помнящие синяки от деревянных сабель, и все пухлощекие щенята, верящие в подлинность своих клинков. Я даже слыхал о литературных самоубийцах, выяснивших, что «Последний меч» так и не лег в ножны. Бог его знает, отчего голубоглазый кельт, грабитель пирамид, авантюрист и оживший штамп собственных романов – отчего баловень судьбы Дорсет принял лишнюю таблетку моринала, оборвавшую рукопись страниц за десять до финальной развязки? Да что там Бог – даже я тогда не знал… Нет, я не кощунствую. Сейчас? Сейчас знаю.
Но в тот исторический день корректура валилась из рук. Сначала я метался между столом и взбесившимся телефоном, потом пришла домработница, потом меня полчаса уведомляли о смерти сотрудника издательства, с которым мы встречались раз в год на скучнейших попойках, потом… Ах да, потом я уселся за стол, тупо уставившись в гранки и вздрагивая от малейшего шороха, в восьмой раз читая один и тот же абзац – пока до моего всклокоченного мозга не дошло, что Джимми Дорсет, упокой Господи его мятущуюся недоговорившую душу, никогда этого абзаца не писал!…
Черт вас побери, вы же не ошибаетесь, беря сапожную щетку вместо зубной?! А для меня текст в гранках был привычнее зубной щетки и знакомей дежурного в издательстве… Он вел меня по аду литературного факультета, он усадил меня на нуднейшую работу с паршивым окладом, из-за этих слов я терпел пощечины издательств, из-за них я душу купил! Что? Вот до сих пор, поверьте, не знаю – то ли продал, то ли купил… Нет, вам я только предлагал. Глаза мне ваши понравились. Спьяну. Глупые-глупые, но горят. Такие же глаза я ежедневно видел в зеркале, когда брился. А теперь давно уже не вижу. И не бреюсь. Давно. А издатели меня с Дорсетом сравнивают – мол, борода похожая, отсюда и преемственность… Какая, к дьяволу, преемственность, когда пять листков, набитых тем же пробным шрифтом, были добавлены в мою рабочую папку, и стиль первых трех явно принадлежал покойному. А вот остальные – выхолощенные, причесанные, затянутые в смирительную рубашку грамматики – и это Джимми-то с его врожденной идиосинкразией к синтаксису…
Видел я его черновики – литературным факультетом там и не пахло. К счастью. А вот в двух последних страничках пахло. Нафталинчиком этаким, запятыми аккуратными, штилем высоким до нечитабельности. Так что вполне можно было приписать их мне. Или вам. Только не подумайте, что я вас обижаю, а сам скромничаю. То, что вы пытались марать бумагу, видно в темноте с любого расстояния. И до сих пор пытаетесь?! Ай да Лео! Все-таки привила мне сволочь одна нюх на пишущих!… Вы случайно не знакомы с одним маленьким вежливым джентльменом, любящим хорошую литературу и…
К сожалению, вы зря списываете моего маленького джентльмена на белую горячку и пытаетесь незаметно отодвинуться. Хотя наша с ним первая встреча действительно состоялась в весьма нетривиальном месте, если кладбище можно так назвать. Я приехал туда в связи с телефонным звонком из издательства, и приволок с собой заказной монументальный венок с идиотской надписью: «Покойся с миром. Твои коллеги». Коллеги усопшего чинно толпились к тому времени, оскальзываясь на перекопанной земле и скорбно переговариваясь о гонорарах и происках – а у новенькой ограды, полускрытой холмом свежевырытой, резко пахнущей земли, тихо плакал невысокий полнеющий человечек в старомодном пальто. Знаете, двубортное такое, шотландское…
Когда начались речи, и комья земли испачкали холеные руки литераторов, он порылся в кожаной папке, наколол на бронзовый наконечник решетки истрепанный лист бумаги и побрел к выходу. Странный поступок, режущий глаз в потоке окружающей чопорности – он и заставил меня протолкаться к ограде и полезть в карман за сигаретами, незаметно косясь на оставленную страницу. Портативный шрифт, многочисленные перебивки и конец абзаца, видимо, с предыдущего листа: «…в черном балахоне, рвущемся на ветру, и ты не мог стереть слезы, превращавшие пыль на щеках в липкую грязь, и…»
Я осторожно огляделся и спрятал в карман четвертую страницу неоконченного романа Джимми Дорсета «Последний меч Империи». Четвертую, потому что она отсутствовала в любых изданиях, потому что она не уступала по слогу трем, найденным в гранках (две графоманские не в счет), и продолжала именно оборванное место: «Скорбный хор отпевал заблудшую душу, а у подножия холма горбился человек с землистым цветом лица, в черном балахоне…»
Скажите-ка, что бы вы сделали на моем месте, вернувшись домой? Ну, выпить – это само собой… Еще раз выпить? Согласен! Бармен! А дальше? Наплевать и забыть? Вряд ли. Не знаете… И я не знал, клянусь всеми святыми, я действительно не знал, зачем я вставил недопечатанный кладбищенский лист в машинку, щелкнул кареткой и, дойдя до пустого места, отбил пять интервалов абзаца.
Бармен! Налейте на посошок – и счет, пожалуйста. Увы, мой доверчивый друг, я направляюсь домой. Знаете ли, спать пора, опять же организм ослаблен алкоголем и женщинами, тонкая нервная организация… Богема, чего уж тут… А зачем, позвольте полюбопытствовать? Зачем вам знать, чем кончилась эта душераздирающая рождественская история?! Вы же все равно не хотите купить душу! Что? Продать? Ах, готовы продать душу за окончание… Дешево, ничего не скажешь… Вы понимаете, чтобы продавать душу, ее надо, как минимум, иметь. Плюс наличие желающего приобрести. И именно вашу.
А вот купить… Купить гораздо проще.
Для этого надо встать из-за машинки и открыть дверь маленькому вежливому джентльмену. Потом выслушать коротенькую речь, просмотреть бланк договора и подписаться. Вынужден вас разочаровать… Во всяком случае, лично я подписывался чернилами. Фиолетовыми. Я же не донор, а писатель. Пусть даже и липовый.
Маленький джентльмен предложил мне приобрести душу покойного Джимми Дорсета. Привычки и склонности, умение говорить комплименты и умение говорить гадости, Гавайи и Акапулько, торнадо и цунами, сволочную потребность писать – но писать буду я, Лео Стоковски, буду заканчивать последний роман, «Последний меч», столь необходимый работодателю – и если спустя неделю я не допишу эпилог так, как сделал бы его Джимми Дорсет, проданный мне с потрохами…
Да-с, молодой человек, я только что вернулся с похорон, я держал в руках венок умершего коллеги (дважды коллеги, если можно так выразиться) и отлично понимал смысл красноречивой паузы моего маленького вежливого джентльмена.
Я понимал, я колебался – и я подписал. Широким жестом. Чернилами. Фиолетовыми.
…Следующая неделя летела сумбурно и болезненно. Каждый день я безуспешно пытался напиться, и привычной бутылки анисовой «Мастики» не хватало даже на потерю координации. В постели постоянно валялись какие-то беспорядочные дамы, табуны новоприобретенных друзей превращали квартиру в эрзац-таверну для поношенных авантюристов: бросившегося на меня ревнивого верзилу с синими костяшками пальцев увезли в реанимацию – проклятый Джимми пил, не пьянея, любил без устали, дрался, как орангутан, и временами я с трудом отдергивал руку от вожделенной упаковки моринала. Чистый лист бумаги торчал из пишущей машинки, вернее, два листа под копирку, но всякий раз я тихо отходил от клавиатуры, запирал кабинет, отгоняя от него любопытных, не давая плоским словам лечь на плоскую бумагу. И снова нырял в прибой чужого разгула – забыть, расслабиться, не помнить, не хотеть, не бояться…
Когда я бог знает каким образом сумел все же сосредоточиться, мой маленький вежливый джентльмен уже стоял в коридоре, благодаря крашеную блондинку за «любезное открытие двери с ее стороны». Блондинка была покорена и готова на все, но гость поклонился и направился ко мне. В бесцветных глазах его сгущалось откровенное огорчение.
Когда я бог знает каким образом сумел все же сосредоточиться, мой маленький вежливый джентльмен уже стоял в коридоре, благодаря крашеную блондинку за «любезное открытие двери с ее стороны». Блондинка была покорена и готова на все, но гость поклонился и направился ко мне. В бесцветных глазах его сгущалось откровенное огорчение.
– Зря, Лео, – тоскливо протянул он.
– Зря. Поверьте, я очень надеялся на вас.
Я посмотрел на часы и вытолкнул джентльмена в дымную гудящую комнату. Это был мой единственный шанс, нелепый, невозможный – но единственный. И предшественники мои, включая самого первого, зудевшего желанием допить, долюбить и подчиниться приговору – все они в чем-то были гениями, и именно поэтому не осознавали специфики таланта. Ее мог понять только графоман. А им… Им это дано было от Бога. Или от черта, если вы атеист.
– У меня еще тридцать две минуты, – сказал я. – И чтоб в течении получаса я вас в упор не видел. Пожалуйста.
Потом прошел в кабинет и сел за письменный стол.
Машинка билась у меня в руках свежепойманной рыбой, глаза вцепились в пляшущую клавиатуру, не видя написанного, не давая секунды на обдумывание, оценку – не давая уму встать между жизнью Джимми Дорсета, мечтою Лео Стоковски, бредовостью маленького сатаны и листом бумаги, испещренным перебивками, ошибками, с полным отсутствием знаков препинания и прочей белиберды, гордо именуемой грамматикой. Я перепрыгивал интервалы, рвал копирку, и шея окончательно онемела от борьбы с искушением взглянуть на циферблат, вспомнить, испугаться, проиграть…
– Достаточно. Вы выиграли. И да хранит вас Бог.
Гость аккуратно прикрыл дверь и подошел к столу. Крутанув каретку, он вынул последний лист, покопался в напечатанном и молча направился к выходу, пряча в старенький портфель отобранный первый экземпляр. Видно, в аду у них только первые принимали… Я сомнамбулически прошел за ним в коридор, помог гостю надеть его двубортное пальто и запер за ним дверь.
Тщетно. Тщетно кинулся я в кабинет в надежде увидеть результат. Пять листов лежали около машинки, и все пять представляли собой бланки договора. Я подписывал именно такой. Только эти были чистыми. И моими. Отныне и навсегда.
Предусмотрительность гостя не имела границ. За исключением крохотного прокола. Он не учел профессиональной редакторской памяти. Памяти на текст. И я снова сел за машинку.
Счастье? Вы действительно считаете все это счастьем?! Да, у меня теперь есть ЗАКОНЧЕННЫЙ роман «Последний меч Империи». И принеся его в любую редакцию, я уеду в дом для умалишенных.
У меня есть слава, деньги, мои книги блестят позолотой корешков, но никогда – вы понимаете?! – никогда я не написал и не напишу ничего подобного тем пяти безграмотным листкам, когда пальцы дрожали на клавишах, а за спиной тихо стоял мой маленький вежливый джентльмен…
А вы говорите – счастье… Дай бог, чтобы вы оказались правы. Тогда как насчет того, чтобы продать душу? Нет? А купить?… Жаль. Я бы мог со скидкой…
Глава шестнадцатая
…И долго еще стоял я на коленях, один на один с сеткой для настройки видимости. «Не забудьте выключить телевизор! – сообщила мне сетка. – Не забудьте выключить телевизор! Не забудьте вы…»
И я послушался. Я выключил телевизор. Я сел на ковер и отхлебнул из бокала, который, оказывается, продолжал держать в руке.
– …И когда вышел Он из лодки, тотчас встретил Его вышедший из гробов человек, одержимый нечистым духом, и никто не мог связать его даже цепями…
Я понял, что это говорит Сарт, потому что только он умел говорить настолько серьезно, что неизбежно возникало подозрение – не издевается ли он над собеседником?… У меня не было сил отвечать, да и не ждал он моего ответа, отнюдь не ждал. Я сидел, я молчал, а Сарт продолжал…
– И Иисус сказал ему: выйди, дух нечистый, из человека. И еще спросил его: как тебе имя? И он сказал в ответ: легион имя мне, потому что нас много. И много просили Его, чтоб не высылал их вон из страны той. Паслось же там при горе большое стадо свиней. И просили Его все бесы, говоря: пошли нас в свиней, чтобы нам войти в них. Иисус тотчас позволил им. И нечистые духи, выйдя, вошли в свиней; и устремилось стадо с крутизны в море; и потонули в море…
Сарт умолк, но я смотрел не на него, а на Мома. В эту минуту Мом был какой-то осунувшийся, бледный… Опустошенный был Мом. Усталый был. Смертельно усталый. Плохой был Мом.
Вот как оно, значит… Хоть в кого, хоть в свиней, лишь бы реальное, плотское… Мыслю – следовательно, существую. Дудки! Дышу, хожу, болею, пью, дерусь, страдаю – следовательно… Злая шутка, Иисус! Дать умоляющей сущности целое стадо хрюкающих, сопящих, чешущихся существований – и с крутизны в море!… Чтоб не хрюкали на мессию…
– Слушай, Мом, – неожиданно для самого себя спросил я, – а чего твоей Бездне именно туда приспичило? Ну, к этим – где ты меня таскал, помнишь… Шла бы к нам, воплощалась на здоровье – у нас всего полно, факторов всяких, объединяющих… Чего желаете? Театров? Да ради Бога! Каких вам – Кабуки, Станиславского, абсурдистов, Но, Цза-Цзюй?! Ньятавастру ветхоиндийскую хочешь? Каждому сверчку по индивидуальному шестку! Религий возжаждали? Да в любом количестве! В одном христианстве вон сколько наворочали – католики, православные, лютеране, протестанты, кальвинисты, баптисты… Кто последний – я за вами! У Аллаха не лучше – шииты, сунниты, карматы, суфии… Что мы еще имеем с гуся – буддизм?!
– Шкварки мы имеем с гуся, а не буддизм, – бросил из своего угла Сарт. – И еще какие шкварки – хинаяна, махаяна, дзэн, мадхъямики, виджнянавадины…
– Кто-кто?! – подавился я.
– Виджнянавадины, – с огромным удовольствием повторил Сарт. – И мадхъямики. И еще много других… объединяющих факторов.
Мом молчал. Я потушил сигарету, встал с ковра и вышел в коридор. Дверь в соседнюю комнату была закрыта. Я поглядел в висящее на стене мутное зеркало, скорчил своему отражению подобающую рожу и потянул на себя медную ручку двери.
И почувствовал, как кожа на лице стянулась и покрылась пупырышками.
Сизая плавящаяся тьма стыла в комнате, смывая стены, проемы окон, шторы, и в клубящемся мраке беспорядочно вспыхивали и гасли красные острые огоньки… Бездна…
– Закрой дверь, придурок, – сказала мне Бездна. – Дует же…
Я шагнул в комнату и закрыл за собой дверь. Какое там…
Болото. Дымящееся осеннее болото и блуждающие огоньки сигарет. В застывшем дыму было что-то пряное, сладковатое, зовущее опуститься в клетчатые пледы и потянуться за спичками. У стеллажей с новенькими нечитаными книгами тихо мерцал экран видео, и в его омуте унылый вампир вяло покусывал томную розовую блондинку. Вампиру было скучно. В гробу он нас всех видал…
Я оторвал от себя обвившуюся голую руку и выскочил обратно в коридор.
– Дать ему по морде? – осведомились за дверью, и сами себе ответили. – А ну его… Скучно.
«Скучно, – подтвердило мое отражение, подмигивая мне из грязной амальгамы. – Пошли на кухню».
И я пошел на кухню. На крохотную квадратную кухню, где сидел расслабленный Гро, бросив свой лей на выдвинутое колено, и лениво перебирал струны, напевая себе под нос. У холодильника целовалась меланхоличная парочка, еще несколько силуэтов застыли в паузах между мебелью, а у самого окна с гитарой в руках сидел Кукушонок.
Вряд ли кто-нибудь знал его имя. Кукушонок – и все. Рыжая клочковатая борода на молодом лице, толстый горбатый нос и пухлые щеки. Тихий в пьянках, безобидный в драке, неумело-наглый с девочками и незаменимый в кухонных интеллигентских пениях. Самая раздолбанная гитара льнула к нему, как издыхающая кляча к опытному наезднику, и самая дешевая дворовая баллада приобретала в аккордах Кукушонка значимость высокого романса.
Я сел на холодный влажный линолеум и неслышно выругался, въехав рукой в тарелку с недоеденной селедкой и окурками. Мне тут же сунули в ладонь зажженную сигарету – хорошо, хоть не горящим концом! – я прихватил ее губами и облокотился о трубу мойки.
«Кофейня, – подумал я, – вечная кофейня, и старые мальчики и девочки, ведущие вселенские разговоры за чашкой остывшего кофе. Последняя выставка Дали, последний роман Кортасара, последний каталог Жордена и последний чудотворец на стадионе. Все последнее, все изысканное, и даже поношенная штормовка и немытые волосы объясняются идеалами и естественностью поведения. Хотя, какая тут, к черту, естественность! Если Кан-ипа не мылся, так он по крайней мере не пытался искать этому подходящих объяснений. Некогда – и все! Господи, ну почему парень Скилли не боялся задавать глупые вопросы, за которые здесь его облили бы презрением, и пил бы Скилли свой кофе в одиночку! Фиг бы он здесь пил!… Уж лучше трупы жечь… Все дело хоть какое…»