Гитара Кукушонка незаметно обвивалась вокруг лея Гро, глаза обоих были полуприкрыты, и отрешенность лиц не вписывалась в окружающее и делила кухню на два лагеря: на говорящих и на неслушающих. Нет. На три лагеря. Я, я был третьим лагерем, но один в поле не воин, и я был чужой и тем, и другим… Чужой. А кому – свой? Сарту? Мому? Темноте, жадно слушавшей меня там?! Да, пожалуй… Там. А здесь? Здесь?! Полупустые залы на премьерах, полупустые храмы на службах, полупустые поля сражений, где армии нажимают кнопки за километры друг от друга… Это – здесь? Да, это здесь… Наше. Общее.
– Чье это, Гро? – спросил я. – Твое?
– Это Галич, – бросил из своего угла Кукушонок.
Гро подумал.
– Раньше Галич, – сказал Гро. – А сейчас – я. А завтра еще кто-нибудь… Какая разница?
– Действительно, какая разница… – согласился я. – Пошли в комнату, Гро. И вообще… Ты пойдешь с нами? Обратно?
Гро еще немного подумал.
– Нет, – ответил Гро. – Не пойду. Я здесь останусь. Здесь хорошо. Все вместе, и никто никого не слушает. Можно говорить. И дым… Это хорошо. Это почти как смерть. Даже лучше. Передай Сарту – я остаюсь.
Я отодвинул тарелку с остатками еды и встал.
– Передам, Гро, – ответил я, вышел в коридор и, задев рукавом неработающий телефон, вернулся в комнату. Мом лежал на диване, разглядывая трещины потолка; Сарт стоял у двери на балкон и царапал ногтем шелушащуюся краску.
– Можешь не отвечать, Мом, – сказал я. – Мой вопрос был глуп. Я тоже не хочу – здесь. Слышишь, Сарт, Гро остается… Они там, на кухне, с Кукушонком… Он остается, а я не хочу. Я хочу под трамвай.
– Я знаю, – просто и грустно сказал Сарт. – Только… Это его право, но это тоже не выход… И даже не вход.
Я плюхнулся в кресло и подлил себе шампанского.
– Душевные разговоры у нас пошли, – пробормотал я. – До упора. Что за душой, да что в душе, да что с ней, окаянной, делать, чтоб ненароком в Бездну не угодить… Хотите, я расскажу вам сказку?… Этакую реалистичную сказочку про белого глупого бычка? Я познакомился с Ильей Аркадьевичем в клубе фантастов…
Вариация вторая. Пять минут взаймы
Я познакомился с покойным Ильей Аркадьевичем на последнем заседании городского клуба фантастов. Там как раз бурлил апофеоз побиения камнями очередного наивного автора, только что отчитавшегося и теперь, с тихой улыбкой мазохиста, внимавшего критике. Когда новый прокурор стал протискиваться к трибуне, я, пользуясь случаем, стрельнул у него сигарету и направился к выходу. Вообще-то я не курю, но это был единственный уважительный повод дождаться раздачи дефицитных книг на лестничной площадке, а не в зале судилища.
Обнаруженный мною на ступеньках человек пенсионных лет держал в руках незажженную «Приму» и явно не собирался доставать спички.
– Я так понимаю, что вы тоже не курите, – улыбаясь, сказал он, и через пять минут беседы я не перешел с собеседником на «ты» лишь по причине разницы в возрасте.
Илья Аркадьевич оказался милейшей личностью, а также владельцем прекрасной библиотеки, старавшимся не обсуждать книги, а читать их. В этом наши интересы полностью совпадали. Еще через два часа я шел к своему новоиспеченному знакомому пить чай, локтем прижимая к боку честно заработанные тома.
Библиотека Ильи Аркадьевича превзошла мои самые смелые ожидания. Я с головой зарылся в шелестящие сокровища, изредка выныривая для восторженных междометий и отхлебывания непривычно терпкого зеленого чая. Обаятельный хозяин, щуря веселые голубые глаза, отнюдь не умерял моих порывов, и под конец вечера я с необычайной легкостью выцыганил у него до вторника совершенно неизвестное мне издание Мацуо Басе, размноженное на хорошем ксероксе и заботливо переплетенное в бордовый бумвинил. Если учесть при этом, что темой моей самодеятельной монографии было «Влияние дзэн школы Риндзай на творчество Басе в лирике позднего японского средневековья»… Широко, конечно, сказано – монография, но все-таки… Вот так, на самой теплой ноте, и закончилась первая из трех моих встреч с покойным Ильей Аркадьевичем, и поздно теперь впадать в привычную интеллигентскую рефлексию, твердя никчемные оправдания… Поздно. Да и незачем.
* * *Вернувшись домой, я опустился в кресло, и не успокоился до тех пор, пока не перевернул последнюю страницу выданного мне томика. Если вы умеете глядеть на книжные полки, как иные глядят на фотографии старых друзей, – вы поймете меня. А одно хокку я даже выписал на огрызке тетрадного листа. Потому что в предыдущих изданиях, вплоть до академического тома Токийского университета, я не встречал таких строк:
На следующее утро я вновь внимательно перечитал сборник. Два новых хокку были выписаны, на сей раз в блокнот. К концу недели я знал, что ни в одном отечественном или зарубежном издании, зарегистрированном в каталоге Бергмана, этих строк нет. Получив подобную информацию, мне оставалось либо обвинить Илью Аркадьевича в самовольном вписывании стихов, вероятно, личного сочинения, либо признаться, что годы моего увлечения пропали впустую, либо… На третье «либо» у меня просто не хватало воображения. Первых двух было достаточно, чтобы считать себя идиотом. Ведь не мог же я, в конце концов, считать гостеприимного пенсионера скромным замаскированным гением. Пришлось остановиться на многоточии…
* * *Когда во вторник я ворвался к Илье Аркадьевичу олицетворением бури и натиска, весь мой азарт был моментально сбит коротеньким монологом:
– Не суетитесь, дорогой, мой, и позаботьтесь запереть за собой дверь… Если бы я умел писать такие стихи, в авторстве которых вы желаете меня скоропалительно обвинить, то сейчас, скорее всего, я ехал бы за Нобелевской премией, а Бродский занимал за мной очередь. Так что давайте вернемся к нашей теме, но дня через три-четыре. Когда вы поостынете. А пока возьмите с полки пирожок. В виде вон того сборничка. Да-да, левее… И когда будете наслаждаться парадоксами бородатого любителя вина и математики, то не забудьте обратить внимание на 265-ю и 301-ю рубаи. Потом можете, если хотите, запросить каталог Бергмана или любой другой, и обвинить меня также в подражательстве Омару Хайяму, в числе прочих.
Я послушно взял предложенного мне Хайяма и позаботился прикрыть дверь с той стороны.
Каталог подтвердил то, в чем я уже не сомневался. Названные рубаи никогда не издавались. А в 167-й косвенным образом упоминалась Нишапурская Большая мечеть Фансури. Построенная через семь-восемь лет после предполагаемой смерти Омара Ибрагима Абу-л-Фатха ан-Нишапури. Более известного под прозвищем Хайям.
* * *В назначенный день я пришел к Илье Аркадьевичу, готовый продать ему душу и сжечь его на костре. Одновременно. И он понял это.
– Скажите, дорогой мой, вы можете занять мне пять рублей?
Я машинально извлек помятую пятерку.
– А пять минут?
– Вот видите. А я могу. Только не смотрите на меня так понимающе. Это не каламбур и не бред параноика. Я действительно могу занять пять минут. Вам. Графоману из клуба. Мацуо Басе и Франсуа Вийону. Кому угодно. Я не знаю, откуда на мне эта ноша, и мне все равно, поверите вы или нет. Впрочем, вру – не все равно. И пригласил я вас не случайно. Старость – паскудная вещь, молодой человек, особенно если по паспорту я ненамного старше вас. Но за все надо платить. Поразившее вас хокку стоило мне пяти лет жизни. Хайям – почти год. Видите угловой томик Ли Бо – лет шесть. Так что уже почти пора. Почти.
Если вы хорошо пороетесь на полках, вы отыщете стихи, не вошедшие ни в один сборник, не значащиеся ни в одном каталоге. Их писали в мгновения, в подаренные секунды, куда я втискивал свои годы, сжимая их до пяти минут. Что поделаешь, на большее сил не хватало… Но мне казалось, что игра стоит свеч, что искусство требует жертв – а оказалось, что жертв требуют все. Одни жертвы ничего не требуют.
Я видел, как вы берете книги в руки. Вы мне подходите, дорогой мой, это наивно, глупо, но я скоро умру, и пора задуматься о наследнике. Наследнике всего, что у меня есть, и креста моего в том числе. Не спешите ответить. Идите домой, подумайте, спишите все на маразм старого идиота, выпейте водки и забудьте. Но если списать не удастся – тогда приходите. Я буду ждать. Всего хорошего, молодой человек. Поверьте, мне непривычно так обращаться к почти сверстнику, но иначе это выглядело бы нелепо… Идите.
Я видел, как вы берете книги в руки. Вы мне подходите, дорогой мой, это наивно, глупо, но я скоро умру, и пора задуматься о наследнике. Наследнике всего, что у меня есть, и креста моего в том числе. Не спешите ответить. Идите домой, подумайте, спишите все на маразм старого идиота, выпейте водки и забудьте. Но если списать не удастся – тогда приходите. Я буду ждать. Всего хорошего, молодой человек. Поверьте, мне непривычно так обращаться к почти сверстнику, но иначе это выглядело бы нелепо… Идите.
* * *Всю неделю я бродил кругами возле его квартала, проклиная свою впечатлительность и мягкотелость. Любая попытка сосредоточиться на словах Ильи Аркадьевича вызывала тошноту и головокружение. Я взрослый человек, без пяти минут кандидат, без пяти… Без пяти минут. Взаймы.
На восьмой день я зашел в знакомый двор.
Два красномордых детины в ватниках курили подле обшарпанного голубого автобуса. Морщинистые старушки любопытно разглядывали черные с золотом ленты на немногочисленных венках, их глазки неприлично сияли. Родственники, соседи, да минует нас чаша сия, пьем без тоста, чужие люди… Я кинулся по лестнице. Меня пропускали, сторонились, сзади слышалось: «Который?… этот самый… Родня? Нет… да пусть подавится, кому эта макулатура надобна…»
В старом кабинете с занавешенным зеркалом никого не было. На столе стояла чашка недопитого чая, рядом лежало… Рядом лежало завещание, придавленное тяжелым пресс-папье. Библиотека завещалась мне. В здравом уме и трезвой памяти. Или наоборот. Мне. И желтый листок с пятью небрежными иероглифами и коряво записанным переводом.
Глава семнадцатая
– …Кто строил храм, тот умер, – после долгого молчания повторил Сарт. – Ветер столетий. Везет же людям…
Мом резко встал и вышел из комнаты, смахнув по дороге с журнального столика пузатую бутылку. В коридоре раздался писк, и сейчас же в дверь просунулся очаровательный носик и не менее очаровательная челка, из-под которой блестели умело наивные глазки.
– Можно? – деликатно спросили челка, носик и глазки.
– Можно, можно… – буркнул я. – Заходи, Алиса.
Алиса игриво прошлась по комнате, время от времени кокетливо поглядывая на Сарта. Меня она, похоже, игнорировала. Ну и правильно, кто я такой?! А тут товар подержанный, но вид имеет… Разве только души нет, если не врет, так нам не впервой! Дырка хоть осталась?… Ну ладно, пусть не дырка – пустота… Залезем в пустоту, свернемся клубочком, места на всех хватит!… Ой, шалишь, Алиска, не про тебя такие дырки… Ну, Мом, – он у нас великий режиссер, я, выходит, великий актер мировой самодеятельности, а Сарт? Режиссер, актер – кто третий? Костюмер? Суфлер?… Великий гример?!
– Мальчики, а мальчики… – пропела Алиса, – а вы что ж тут – совсем-совсем одни?
– Да вроде бы так, – немедленно отозвался Сарт в том же тоне. – А вы что ж там – совсем-совсем все вместе?!
– А ну их всех, – передернула плечиками Алиса. – Дураки дурацкие… Накурили, как в дирижабле, а диван жесткий и… Пуговицу оторвали, а блузка импортная…
Она охотно продемонстрировала наличие отрывания импортной пуговицы. Сарт сочувственно поцокал языком.
– И все-таки, – заявил он, – кино там разное… Разумное, доброе, вечное. Посмотрели бы, все веселее!…
– Это жутики-то? – скривилась Алиса. – Вот где они у меня сидят! – и для пущей убедительности она шлепнула себя пониже пояса. – Упыри эти синюшные, вроде Стаса, оборотни недоделанные… Кровь по морде размазывает, а сам на продюсера косится: не пора ли перекурить? Небось, в жизни так зубами бы не клацал…
– Разумеется, – поддержал ее Сарт. – В жизни совсем не так… В жизни мы стоим на террасе, закат полыхает в полнеба, и в кустах у старой ограды кладбища вдруг слышится шорох – словно какой-то силуэт серым комком метнулся за шиповник – но, может быть, это всего лишь сон… Это сон, странный, невозможный сон, и мы летим, летим, падаем в крутящуюся агатовую бездну, смеющуюся нам в лицо; а вокруг – пламя, и все плавится, течет, и – глаза! – сотни, тысячи голодных распахнутых глаз, они впиваются, они зовут, и подушка дышит влагой кошмара… А потом на востоке занимается невыносимое сияние, и тело отказывается подчиняться, боль путает мысли; и мы едва успеваем уйти в дыхание, голубоватыми струйками тумана скользнув в кокон, ощущая объятья материнской среды, шероховатость камней и сочную мякоть корешков; и все гаснет, и лунная последняя пыльца осыпается на холм…
По-моему, девочка Алиса была близка к истерике. Она, не отрываясь, смотрела в лицо Сарту, а я глядел на нее, боясь повернуться, увидеть, заглянуть в пропасть, распахнувшуюся под неподвижными тяжелыми веками.
– Этого не может быть, – шептала Алиса, – это неправда…
– Неправда?! – жестко перебил ее Сарт. – А что правда? Раздеться догола и слетать на шабаш? А ты знаешь, какой он – шабаш?! Сходи в ту комнату, посмотри! Разве что шуму чуть побольше…
Сарт замолчал и прислушался.
– Да и здесь шуму порядочно, – добавил он секунду спустя.
Алиса всхлипнула и вылетела в коридор, словно оборвалась невидимая привязь, удерживающая ее около Сарта. Тут только я обнаружил, что из коридора доносится нестройный гул голосов, из которого выделяется возбужденный фальцет Стаса: «Пустите меня! Пустите, сволочи! Я этой Прорве живо бельма понатягиваю, куда следует!… Козел пятнистый!…» Затем Стаса, видимо, отпустили, потому что вопли пронеслись по коридору, хлопнула входная дверь, и наступила тишина.
Каким-то шестым чувством я ощутил, что без Мома там дело не обошлось, и направился к двери. Сарт встал и пошел за мной.
В коридоре стоял Мом и причесывался, глядя в зеркало. Соседняя комната была пуста, и сквозняк колыхал серые лохмотья дыма.
– Где все? – спросил я. – Где Стас?
– На лестничной клетке, – не оборачиваясь, отозвался Мом. – Я их выгнал.
– За что? – осведомился деликатный Сарт.
– За уши. Эта водоросль, – Мом все поправлял волосы, словно это имело для него сейчас первостепенное значение, – он спросил меня, уважаю ли я его как личность, и потребовал честного ответа. Ну, я и ответил… честно.
– Нехорошо… – протянул Сарт, – нехорошо выставлять хозяина из его дома… У тебя дурные манеры, Молодой. Бездна не пошла тебе на пользу.
В дверь стали колотить. Прежде, чем я понял ситуацию, Сарт шагнул к двери, открыл ее, вышел на лестничную площадку и захлопнул дверь за собой. Не сговариваясь, мы с Момом кинулись за ним, но было уже поздно. С криком: «И ты, падла!» Стас отвесил Сарту звонкую затрещину.
Я зажмурился. И ничего не произошло.
Когда я открыл глаза – вся притихшая компания толпилась на ступеньках, а над ними возвышался спокойный и по-прежнему бледный Сарт, невозмутимо разглядывающий шипящего Стаса, который тряс рукой и дул на покрасневшие, словно обожженные пальцы.
После долгой паузы Сарт повернулся и собрался было возвращаться в квартиру, но подогреваемый горячим сопением приятелей и тихим аханьем девочек Стас предпринял вторую попытку. Он прыгнул за стариком, и тут между Стасом и Сартом очутился Мом. Тощий, нескладный Мом, в своей дурацкой хламиде и тапочках; и глаза его в этот момент были очень, невероятно человеческими. Ярость была в них, гнев, злоба была, но клубящегося черного водоворота не было в глазах пятнистого Мома, когда он перехватывал запястье Стаса, и пальцы свободной Момовой руки смыкались на Стасовом брючном ремне.
Короткий хриплый рык потряс пропахшую кошками тишину подъезда, и Мом вырвал отчаянно вопящего Стаса над собой. И в минуту эту не было простой пьяной потасовки, дешевого взаимного мордобоя, но дикая визжащая Степь и обугленный Город стояли на лестничной площадке кирпичного четырехэтажного дома, и кричащий человек бился в их тисках.
Через мгновение лестница опустела. Мом выждал еще секунду, затем опустил охрипшего Стаса и осторожно поставил его перед собой. Мы с Сартом пошли обратно в комнату. Мом подумал, добавил Стасу две увесистые оплеухи и тоже последовал за нами.
В комнате Мом прикрыл за собой дверь и опустился на диван.
– Пора уходить, – сказал Мом. – Давно пора. Антракт иссякает. Скоро третий звонок.
– Сейчас, – согласился Сарт. – Сейчас пойдем. Остался последний аргумент. Мой.
Он повернул голову и уставился на картину, висевшую на стене у меня над головой. Мы с Момом повернули головы. Я увидел мальчика лет четырнадцати, в широких кожаных штанах и клетчатой рубахе. Кажется, это был я. За спиной мальчика виднелся двор какой-то фермы, и шесть кур рылись в песке, а рыжий петух огромных размеров снисходительно клевал зерно из ладони крохотного смешного японца. Это был совершенно неправильный японец…