Юродивая - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 30 стр.


— А не изменяю ли я Ему с тобой, Иоанн? — спросила я весело и счастливо, и засмеялась, а он посадил меня к себе на колени и стал кормить рыбой, отрезал и севрюги, и теши, наливал уху, подносил мне ко рту деревянную расписную ложку, и не было счастливее нас людей на свете. Я сидела на коленях у Иоанна, и мы оба отражались в куске старого битого зеркала, висящего около ходиков. Я видела, какие мы красивые. Мы были такие красивые, что могли бы жить среди звезд. Это была ошибка, что мы были до сих пор живые. Нам давно надлежало умереть и восседать среди звезд, и чтобы люди на нас пальцами показывали и шептали: вон созвездие Ксении, а это созвездие Иоанна, — дети, дети, глядите, запоминайте, любите их, им там хорошо.

И все спрашивал Иоанн, через каждый глоток ухи, через каждый новый поцелуй:

— Хорошо тебе?.. Нет, тебе хорошо?..

Я кивала, с набитым ртом, глаза мои отвечали. И белое поле моря качало предзимний лен за окном, остров расстилался молочный и кисельный, лилось жидкое серебро и олово, и Иоанн, целуя меня, голубя меня, как голубь голубку, вынул из кармана бушлата кольцо, надел мне на безымянный палец и сказал твердо:

— Пребудь. Пребудь, доколе я к тебе не прииду.

— А если Он придет?.. И я захочу уйти к Нему?.. Куда бы Он ни позвал? Отдашь ты меня?..

— Не отдам.

— А если Он отберет?..

— Не отдам все равно.

И он впился мне в губы поцелуем пустыни, а после широко перекрестился на икону Преображения с горой Фавор, всей в сине-золотом и розовом свете первобытных небесных сполохов, висевшую высоко, у беленого потолка, над нашими головами.

ВОЗДЫХАНИЕ КСЕНИИ О РАЗЛУЧЕНИИ ЕЯ С СЫНОМ

…нет, они меня все равно упекут. Скрутят они меня все равно.

По железным ребрам дома рассыпались, задергались болевые капли звонков. Курбан рвал трубки и лямки глупых машин. Вышибал кнопки локтями. Злился. Рвал и метал. На черта Красс изловил в недрах Армагеддона эту дуру. Пользы от нее, как от козла молока. Все, что они ни задумают с ее участием провернуть, рушится. Он, Курбан, боится ее. Она может много больше, чем все их тупорылые машины. Она смеется над машинами. Она может их всех — сразу — одним мизинцем — одной левой пяткой — чихом одним: может, но не хочет. Добрая. Или тоже… боится. Хотя по ней не скажешь. Есть одна грандиозная идея — отправить ее на крутое дело. Выпихнуть. Пусть попрыгает, но далеко. Отсюда чтобы не видно было.

— Почему я никого не могу вызвонить!.. сразу добиться… Красс! Приведи эту девку. Живо. Есть один ход конем. Если будет кочевряжиться — убери ее тут же. Понял?!.. Она мне надоела.

Звонки, звонки. И меня ведут. Меня ведут, и руки за спину. Я поддерживаю заведенными за спину руками младенца — он висит за спиной, в мешке. Гулит. Куда мы с тобой угодили, котенок. Они нами поиграются всласть, да и утопят в проруби. Ты знаешь, котенок, Иоанн Богослов, тот, кто вечно живет, однажды вытащил мальчика, утонувшего в проруби, и воскресил его. Рыбаки, сельчане столпились, молчали. Под шапками подымились их волосья, от созерцания такого ужаса и чуда. Мороз стоял, и мальчик весь обледенел. И Иоанн раскалывал его зальделую одежонку топором, и отогревал его дыханием. И мальчик плакал и орал недуром. Так ему было страшно оживать. Ведь умереть — это тоже стать. Это превратиться. Это быть навек уже другим. Совсем другим. Понимаешь?..

— Что, хитрюга?! — Жирное месиво хари Курбана зло колебалось. Кулак сжимался и разжимался. — Водишь нас вокруг пальца?!.. Недолго музыка играла. Поедешь теперь куда надо. И делать будешь в конце концов то, что надо. Красс! Объясни доходчиво, что — надо.

Сердце стучало сильно и громко — кости по костям ксилофона. Играй, сердце мое, играй. Может, они наконец придумали такое, против чего всей моей сумасшедшей силы окажется мало. Не достанет силы.

Красс осклабился.

Сосиски его пальцев проросли мясным запахом.

— Там, далеко!.. — завопил он, — в горах, на Востоке, идет Зимняя Война. Она идет давно! Ты, дура!.. Слушай, не отворачивайся!.. В Зимней Войне незримо участвует вся Земля. Все мы, люди. От нее не отбрыкаться. Она пожирает людей. Мы не можем ее никак прекратить. Снеговые горы. Выстрелы! Бомбы!.. Тебе надо одеться потеплей, козочка!.. Полетишь на сверхзвуковом. Забросишься во вражеский штаб. Выследишь генерала, чтобы умертвить его. Вот это заданьице так заданьице!.. Ха!.. Теперь никто не знает… ха, ха!.. кто там враг, кто там наш; против кого воюем, несчастные… Ты убьешь генерала и его армию, поняла?!.. А всех мертвых, ну, которые, конечно, наши, — оживишь. Только наших, а не их! — не перепутай…

— А кто — наши, кто — ваши?! — вознегодовала я. — Играйте сами в ваши игры! Я — буду играть со своим сыном. У него синие глаза! Подите вы… с вашей Зимней Войной!..

Нельзя было мне так наотмашь бросать ему в лицо ненависть. Это было ошибкой. Он утер морду, хлюпнул носом и завизжал:

— Наручники!.. На истребитель!.. В хвостовой отсек!.. С завязанными глазами!.. Мальчишку ее взять!.. Ей — снотворное в жилу, тройную дозу, чтобы грохнулась и не встала до Снеговых Гор!.. Ставки генерала — в глубине Хамардабана и Наньчуне!.. Доставить ее прямо в штаб!.. Контролировать каждый шаг!.. Загримировать под концертантку, под певичку, под актрисульку!.. Пусть поет и пляшет на КПП!.. В самую гущу ее, под выстрелы!.. Пусть нюхнет Зимнюю Войну сполна!.. Пусть ее там замочат!.. Кудесница, мать ее так!.. Как кость в горле!.. Дура!.. Сумасшедшая!.. Фокусница!.. Клоунша!.. Я из-за нее… я из-за нее!..

И Красс добела сцеплял кулаки и потрясал ими перед моим лицом. Налетели люди с погонами и без погон, оторвали от меня моего ребенка. Я закричала как резаная. Мое дитя! Отдайте мне мою жизнь! Он моя жизнь! Убейте меня лучше! Я не хочу на Зимнюю Войну! Я не буду убивать, как вы того хотите! Сволочи! Верните мальчика! Не троньте моего сына! Я вас за него растерзаю! У меня сила… я вас… сейчас…

Я напрягалась и боролась, я вызывала мощь и чудо, но бугренье мышц и кровеносный ток мерцали бесплодно, бессильно, бессчастно. Мой Ангел не парил надо мной. Он спал. Ангелам ведь тоже надо отдохнуть когда-нибудь.

Мальчика оторвали от меня и понесли, и он барахтался в чужих, царапающих руках, в клешнях и граблях, и кричал, кричал так, будто его сейчас бросят в костер, и мое нутро перевернулось от крика моего ребенка, и я не понимала, жива я или снова умерла, и холод наручников сомкнулся на моих запястьях, и я поняла, что мне недолго осталось: меня бросят на носилки, завяжут глаза черной тряпкой, поднимут по трапу, завалят в самолет, пахнущий резиной и горючкой, крылатый воздушный бочонок поднимет вой, и внутри воя я полечу, я, маленькая сумасшедшая, на большую Войну, где безостановочно метет снег, валит и валит с черных небес, и выстрелы летят как снег, и люди падают на землю как снег, — ну, такая уж моя судьба, видно, хлебнуть этой Зимней Войны, а я и петь-то не умею, а уж как плясать я буду?!..

Глаза завязали. Повалили на брезент носилок. Пока меня несли по длинному коридору, чтоб потом кинуть в машину и везти на аэродром, я все слышала, как кричит мой сын. Ему настал час кормления. Я забыла его покормить.

Прости меня, дитя мое. Я забыла тебя покормить.

Вернусь — покормлю.

Потерпи.

Покаянная молитва св. Ксении Юродивой в Страстную Седмицу

ГЛАВА ШЕСТАЯ. СУЛЬФА

Кондак во славу св. Феодосии св. Ксении Юродивой Христа ради ИРМОС КСЕНИИ О СПАСЕННОЙ НА ВОЙНЕ ЖИВОЙ ДУШЕ

Снег посекал лицо. Комья земли хрустели и ломались под сапогом, как битое стекло. Горы были посыпаны битым стеклом, они резали зрачки и радужки осколками, лучи подслеповатого Солнца шприцами прокалывали больную кожу снега. Зима развертывала великолепие белого веера, там и сям перепачканного кровью. Кровь была на всем: на комках мерзлой земли, близ палаток, на снегу, на горных тропах, на автоматных стволах.

Я теперь была здесь. Жила здесь. Это бледное слово — «жила». Я теперь знала, как отвратительно свистят пули, когда они летят совсем близко, над щекой, над затылком. Я научилась ложиться животом на снег, в грязь, когда завывает снаряд или кроют разрывными. При этом я думала об оружии. Оружие — чтобы уничтожить. Человек — чтобы жить, рождать, умирать и опять рождать. Что есть пуля? Рожденное человеком металлическое существо. Оно не умеет ни говорить, ни читать, ни писать, ни любить. Оно умеет летать и убивать. Опять свистят! Ложись!.. Вз-з-з-з-з-з! Холодно. Мертвые не чуют холода. На снегу и в тулупе лежать — замерзнешь. Мне выдали военную шубу, военные валенки, военные сапоги, военные рукавицы и концертное платье. Платье было все в блестках, золотое, серебряное, сизокрылое. Когда я вылетала в нем на сцену, — короткие рукава, голая шея, из-под юбки босые ноги, концертных туфель мне не выдали, и плясать приходилось босиком, беззащитная грудь, золото волос забрано в неумелую косу и вздернуто на затылок не лентой, а лейтенантской веревкой из проходной на КПП, — и начинала откалывать номера, один хлеще другого, все солдаты за животики держались, а офицеры — те вообще кулаками глаза терли, плакали от смеха, — так мне и кричали из публики: «Голубка!..» — и я распахивала руки-крылья и танцевала танец голубки, и меня покрывали свистом восторга, матом, надсадными криками: «Бра-во!», визгами: «Бешеная баба!..» — и я выплясывала еще неистовее, и на доски наспех сколоченной на снеговом ветру сцены летели окурки, куски сахара, любовные записки, завернутые в пинг-понговые шарики, а то еще завернут в самое записку камешек и так бросят. Мне в лицо камешки летят, а я смеюсь. Солдаты кричат: «Златовласка!» А мне и горя мало. Пляшу себе, и все.

Я все время держала в уме, что мне надо пробраться в секретный штаб и выпытать, когда там бывает генерал. Он прилетал на Зимнюю Войну ненадолго, из своей резиденции. Люди Курбана, снимая с меня наручники, сделали свирепые лица и внятно сказали мне: «Тебя переправили сюда работать. Ты можешь поджечь тут все что хочешь. Ты можешь перелюбить всех голодных по ласке парней, танцевать, прыгать, мерзнуть, жрать икру ложкой из трофейных банок. Ты не должна забывать одного — если не справишься с заданием Красса, твоего сына повесят здесь же, на крепком суку хорошего раскидистого кедра, у тебя на глазах. Жизнь за жизнь. Смерть продается за жизнь. Жизнь — за смерть. Все продается, понятно тебе?!.. Поэтому советуем — пой погромче, пляши веселее».

Она совету послушно последовала. О Ксения, ты не хотела. Ты не хотела увидеть сына с синим лицом и высунутым в удушье языком на кедровой заснеженной ветке. Ты всегда теперь видела ЭТО; ты не хотела ЭТОГО, и значит, надо было красиво делать то, что хотели ОНИ — откаблучивать чечетку, свистеть «в козу» и в «кольцо», ходить колесом, вопить неприличные военные частушки, матерные и подзаборные, томно канючить нежные дамские песенки, закатывая глазки, идти вприсядку, бить в ладоши, рассказывать со сцены анекдоты, перебирать их, как бесконечные пошлые четки, и самой громче всех хохотать при этом. Нелегкий хлеб военной певички! Ах, Ксения. Ты же обезьянка. Ты с легкостью все перенимаешь; тебе нравится играть в эту игру, вот только бы пули не выбивали страшные вмятины в камнях и в человечьих телах. Да не раскачивалось бы на кедровой ветке маленькое тельце удушенного грудничка. Не бойся. Они не убьют его. Они трусы. Ты, ты им нужна. Я и не боюсь. Тут, в горах, на Зимней Войне, люди научаются никого и ничего не бояться. Им становится все равно. И поэтому, когда они умирают от разрывной пули или подрываются на мине, они улыбаются. Улыбка — последнее маленькое объятие миру.

Отведя концерт, я переодевалась на снегу, у всех на виду. Всовывала ноги в сапоги, напяливала шапку-ушанку. Парни увязывались за мной. «Голубка, голубка, красивые губки!.. Пойдем-ка сюда, за танк. Здесь тень, и никто не увидит». Я стаскивала с ноги сапог и принимала оборонительную позу. Сапог был моим оружием. Иного мне не выдали люди Курбана. Они, должно быть, полагали, что я убиваю взглядом и отражаю удары пуль ладонью.

— Пада-а-а-ай!.. Черная стрекоза летит!..

«Черной стрекозой» на Зимней Войне называли страшный гигантский вертолет, покрашенный сплошняком в черный цвет; он сбрасывал блуждающие в теле пули, после извлечения которых от человека не оставалось ничего, кроме бесформенного, изрытого изнутри кротиным ходом куска мяса — пуля пробиралась всюду: в мозг, печень, легкие. Я легко говорила и думала о смерти. Смерть всех живых и живущих, кроме моего сына, перестала для меня существовать как черная яма. Я видела — снег белый, блестит как белая парча, для всех мертвых — праздник, а если я закрою глаза, я не увижу снега, но мне будет праздник покоя. Освобождения от Зимней Войны. От подвывных песен и судорог-плясок.

Мы все упали на землю и прикрыли головы руками. Черные куколки. Серые тулупы. Солдаты с вожделением смотрели на мои босые ноги, на блестящее платье в распахе шубы. «Сколько тебе платят, попрыгушка?.. Ты классно танцуешь!..» — «Нисколько». — «Ври больше!.. У офицеров в мешках монеты гремят. Они местных знаешь как грабанули?!.. Как бы тебя местные не украли. Они любят беленьких и золотоволосых. Ты бы, крошка, в какой другой цвет перекрасилась, что ли. Отвари багульник, отваром голову вымой…» — «Я этого не умею. Я никогда не думала об этом». — «А частушки распевать такие срамные — думала?!»

Все вокруг свистело, гремело, земля взрыхлялась, стонала от взрывов, мне надоело лежать на снегу, уткнувшись носом в вонючий валенок, стащенный с мертвеца, я вскочила и под аккомпанемент снарядов закричала, пританцовывая, бия в ладоши:

Одуряюще сверкали снега. Свист, вой, грох, хрип, взрыв.

И тут, в разрывах снарядов и сияньи снегов, я увидела этого человека.

КОНДАК ШОФЕРА ЗИМНЕЙ ВОЙНЫ ВО СЛАВУ КСЕНИИ

ВОЗВРАТИ ЗЕМЛЮ НА КРУГИ СВОЯ.

ВОЗВРАТИ ЗЕМЛЮ НА КРУГИ СВОЯ.

Этот голос. Я слышал его, забытый язык, медный колокол, внутри себя.

Эта девчонка. Я сразу увидел ее.

Прежде всего я увидел ее волосы, слепящие, на белом, в виду снегов — золотые, рыжие, с сединой. Потом ее глаза врезались в меня, как два брошенных ножа. Ножи я сам бросаю великолепно. Нет соперников мне. А тут в меня бросили. Непорядок. Она плясала по-клоунски, выкомаривая штучки и коленца ногами, ударяла ладонью о ладонь и выкрикивала матерную частушку, слов не разобрать, одни ругательства, смех, скомороший визг. Я тут был шофером, шоферюгой, на этой Войне. Тарахтел на таратайке… водил дурацкий военный ковчег, крытый брезентом. А вокруг были горы. Они вынимали мою душу. Выстрелы? Мы все привыкли к ним, как к куску ржаного на завтрак. Пули для нас были мухи. Ведь есть ядовитые мухи, от укуса их можно погибнуть как делать нечего. А вот горы давили, изничтожали. Слепли зрачки, обжигали хрусталик. Много льда и снега — это не каждый выдержит. Это пытка льдом и снегом. Ну, и женщин нет, однако. Баб нет, а взрывов тысяча. И от каждого взрыва мир вздрагивает, как мальчишка от пореза. Что такое взрыв, ты знаешь, молокосос, слюнтяй?!.. — он обжигает пространство, он обжигает душу, даже если она спряталась в укрытие. Укрытий там было мало. Выкопанные в земле траншеи. Ямы стыдливо прикрытые гнилыми досками. Бетонные сараи. При хорошем попадании от бетона оставалось только дерьмо, кусочек дерьма. Лед человечьих мозгов вперемешку с крошевом камня в касках и зимних шапках. Мне ушанку не выдали. В мороз мои красные уши торчали из-под глупой пилотки. Здесь все говорили на разных языках, Вавилонское столпотворение. Мы плохо различали, за что Война, против чего, с кем. Нам разные языки мешали. Мы в них варились и тонули. Мы слышали, как томительно, тонко звенит вверху, высоко вверху, будто разбивается посуда… и осколки летят, разрезая синий окоем, и ветер влажно кричит и тонко плачет от боли… так раньше, ребенком, я смахивал неуклюже со стола чашку, и она долго летела и разбивалась, и я слышал, как горько плачет разлетевшийся на куски фарфор. И осколки летят! и земля! вверх и вверх, радостно, черный фонтан!.. — и, если они ранят, то боли не чувствуешь, они как будто не ранят, они как будто просто падают в подставленные ладони, как голодные птицы, и хлеба не просят. Взрыв — это миг, да. Но это целый мир. Смерть — это всегда целый мир. Разрушение — это целый сверкающий, огромный мир. Разрушается великая жизнь, склон небесной горы срезается — и рождается воронка; пустота. Целый новый Космос рождается. А ты?.. — где там маленький, жалкий ты!.. — да черт с тобой. Тебя уже нет, значит, никогда не было.

Я когда это понял… и еще понял, что эта наша Война — необъявленная и без видимых причин, тут-то я и успокоился сразу: просто понял, что Время с нами шутки шутит, что мы его пытаемся измерить рулеткой, а Оно — то в неисследимую кроху, в точку сожмется — такой воробышек — попробуй поймай!.. — то на весь Млечный Путь растянется, и молитвой не обнимешь, а здесь Млечный Путь, знаешь, как отлично видно, через все черное морозное небо белое коромысло катится, Луна на крючке Сириуса ледяным ветром мерцает, молока полна. А то вместо Времени — синие снега, снега. Мозги помрачаются, какие снега. Хочу все проклясть — а язык замерз. Вот я на своем корыте… перевозил в одну сторону — автоматы, штабелями, в другую — трупы. Мое корыто под брезентухой стояло поодаль, у траншеи. Там, в скорбной скинии, было десять трупов. Я старался о них не думать.

И тут вдруг эта девчонка. Ненормальная.

Я сначала думал — сон мне снится. Думал — контузило меня, головка бо-бо, вот и вижу пес его знает что, несуразицу.

Нет, гляжу, живая девка-то.

За спиной девки — замерзшее огромное горное озеро подо льдом. Над ним — красное Солнце. Горы острые, словно рубила, стесывают слоистое дымное небо. Идет Зимняя Война. Я только на минутку вышел из своей колымаги ветра вдохнуть и оправиться. А тут черные стрекозы. Горячее железо повалило, как из ведра. Девчонка на меня уставилась, я — на нее. Пришлось крикнуть:

— Эй, ты!.. Куда тебе?.. На станцию, к ледникам?.. Садись, подвезу! Только мои попутчики уже жмурики. И запах от них — не духи «Шанель». Как?.. Едешь?..

Девчонка грела варежкой нос. Ее военная шуба смахивала на ватник. Я рассматривал блестящее, с люрексом, концертное платье.

— Нет-нет, лейтенант!.. Что ты!.. В такую даль!.. Всего лишь на КПП, в часть. Едем скорей, стрекозы улетели!..

— Да, разворачиваются…

Вертолеты зависли над серебряными зазубринами горного кряжа, затерялись в вынимающей душу синеве.

Назад Дальше