Юродивая - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 40 стр.


— А вы как думали, дорогая, — сказал он, утирая пальцем усы. — Еще как идет. И я подозреваю, что нет ей конца. И я найду свой конец на этой Войне. Тут уж ничего не поделаешь. Но н молодая. Вы должны жить. У вас красивые золотые волосы. Ах, батюшки, — всплеснул он руками, соскочил со стула и подошел ко мне, лежащей на кошме, — они наполовину серебряные. Сколько же у вас седых волос. А мордочка молоденькая. Бедняга.

Он присел передо мной на корточки, взял мое лицо в ладони. Близко от себя увидела я гладко выбритые щеки, жестокий нос, похожий на клюв орла, длинные, рыбами уклейками, глаза в сети морщин, залысины, седину. Рот был сжат подковой. Этот человек видывал виды. Он и меня видел насквозь. И я его тоже видела насквозь. Мы друг перед другом были прозрачны, как лилии в пруду.

— Что ж, — сказал он и потрепал меня за щеки, как треплют щенка, — давайте я вам сам руку перевяжу. Все врачи далеко отсюда. В горах. Тем, где стреляют. Эта Война ведется по старинке.

— Какой у нас сейчас год? — спросила я, и горло мое пересохло, а чаю я попросить не пыталась.

— Вы бы лучше спросили, какой век, — пожал генерал плечами и улыбнулся одним углом рта. — Сейчас начало века. Начало. Просвистело немножко времени от начала. Точно какой год, не знаю. Были у меня командирские часы, они показывали минуту, час, день, месяц, год и век. Часы эти в сраженье погибли. Они погибли, а я остался. Вот ведь какое несчастье. И я без них, как без рук. Ничем вам помочь не могу.

Он поднялся с полу, подошел к двери, пошарил в незамеченной мною большой походной сумке, вытащил бинты, марлю, вату, йод, вощеную бумагу, банку с бальзамом. На аптечной банке был написал год нетвердым почерком фармацевта. Я щурилась, силилась разглядеть. Не получалось.

Генерал опять склонился надо мной и сказал, держа в огромных руках медицинские причиндалы:

— Можете снять ваши одежды? Постарайтесь. Не стесняйтесь меня. Я старый военный жук. Я видел живых тел, и мужских и женских, ровно столько, сколько трупов. В результате все, что на нас наросло — мышцы, кожа, волосы, — ничего не стоит в сравнении с нашим крепким алмазным скелетом, который есть не что иное, как душа. Быстро! Это все стерильное.

Я, действуя одной рукой, живо стянула с себя мешковину. Генерал не глядел на мою грудь. Его интересовала лишь пробитая пулей рука. Он умело обработал рану; наложил мазь, повязку, марлю, захомутал все послойно широким бинтом. Тепло разлилось по моему голому, голодному телу. Я протянула здоровую руку и погладила генерала по врачующей руке. Впервые не я лечила. Меня лечили. И это было как любовь в сердцевине любви.

Когда он накладывал мне повязку, слезы лились из углов моих глаз и затекали мне на затылок. Любовь возвращалась ко мне любовью. Лицо генерала было сурово и неприступно. Бинтуя, он сжал крепко зубы, и от его рта к подбородку стекли две резких вертикальных морщины. Он закончил процедуру, склонился и поцеловал меня в нагую грудь.

— Хорошая девочка, — сказал он доверительно, — не кричала. Буду менять повязку раз в двое суток. Материала мало. Когда прилетит санитарный аэроплан, не знаю. Терпите. Пока вы здесь — вас никакая вошь пальцем не тронет.

— Как вас зовут?.. — слабо прозвучал мой голос в избе. Я услышала себя словно со стороны.

— Мое имя тайна, — твердо произнес генерал. — Тебе это так важно?.. Важно?.. Ну, тогда выслушай и сразу же забудь. И никогда не называй меня этим именем.

Он назвал мне свое имя, и я с ужасом выслушала его. Это его мне приказано было убить. Это именно его, генерала………., я должна была найти в ставке Главнокомандующего в горах на Зимней Войне, разыскать и прикончить. Бесстрашно. Лицом к лицу. Не жалея жизни своей. Так приказал Курбан. Так вопил Красс, брызгая в меня слюной. А может, он просто тезка и однофамилец? А по отчеству?..

— У генералов отчеств нет, как и у поэтов, — сказал он, наливая бесконечный чай и закуривая бесконечную папиросу. — Вы всегда думаете вслух? Это бывает опасно для жизни. Вы, я вижу, свою в грош не ставите.

— Подойдите, — тихо, жалобно попросила я.

Он подошел ко мне с горящей папиросой, встал передо мной на колени.

— Лежите спокойно, — ласково сказал. — Кошма удобная? Я вывез ее из предгорий Куньлуня. Там воздух пылал от снарядов. Я горел там в танке. Там убили моего любимого коня. Я видел вас во сне, Ксения, и я видел этот сон, как будто вы лежите на верблюжьей кошме. Потому и взял ее у старухи, как трофей. Старуху расстреляли мои ребята. Зачем? Это Война. На Войне бессмысленно все. Вам жаль старуху?

— Жаль, — сказала я. Плечо смертельно болело. Бальзам впитывался в рану и разносился с током крови по голому телу.

Генерал курил, пускал дым меж тонких губ, над усами. Он не прикрывал меня ничем. Он глядел на меня, голую, вышедшую из утробы времени. Он раздумывал. Он раздумывал, пристрелить меня сразу или немного понаслаждаться моими душевными муками.

Он стоял передо мной на коленях и курил, и выдыхал пахучий дым, и думал, и думала я, мысленно загибая пальцы: одна смерть, вторая, третья, четвертая, пятая, а может, этот тот лейтенантик, там, тогда, в аду Армагеддона, в дыму и разрывах, в дождях и потоках огня, он, который поял меня на поле брани, он дослужился до генерала, да ведь и я уже вся седая, и он сам это подметил, вот чудеса, что за встреча; да ведь он ни капли на того мальчонку не похож, а ты что хотела, чтобы он остался таким же юным, да, хотела, но тебе же приказали его убить, а ты ослушалась приказа, ты закрыла его от пуль своим телом, ты обнимала его среди смерти, ты спасла его; и так все на земле спасают друг друга или убивают друг друга, а третьего не дано.

— Откуда вы узнали мое имя? — спросила я жестко.

— Не составляло труда, — он сделал последнюю, глубокую затяжку и кинул окурок на стол, в стакан с недопитым чаем, — ваши мучители вырезали ваше имя ножом у вас на груди. Они сделали это давно? Вы не помните. Раны уже заросли. Вторичное натяжение. Теперь вы с вашим именем можете встречать смерть грудью. Лицом к лицу.

— Мне надоело ее встречать, — сказала я и застонала: адская боль саданула по плечу, выломала в судороге простреленную руку. — Мне подавали милостыню. Теперь я хочу сама подать, а правая рука моя не работает, Скажите, генерал, она отсохнет? Может, ее сразу… отрубить?..

— Да, рубить лучше сразу, — сказал он и помрачнел. Лицо его стало темным, почти черным, налилось кровью и гневом. — я тоже так думаю.

— Вы пытаетесь… отрубить… зло… посредством… зла?..

— А вы знаете иное посредство? — насмешливо вопросил он, одну руку подсунул мне под коленки, другую — под шею, и так держал меня над кошмой, как будто на руках, как будто я была его маленькая дочка, а он мой добрый отец. — А вы знаете, дорогая Ксения, что такое зло? И хотите тоже его побороть?.. Бесполезно. Бессмысленно, если не знать.

Он провел рукой по моему животу, остановился на березовой развилке.

— Какая красивая, — сказал печально, — какая красота, Боже спаси, какая красота. Все, что осенено красотой, неподвластно тлению. Ксения. Лежите. Молчите.

Он приблизил лицо к моему животу и поцеловал меня в запавший от голода пупок, ниже, еще ниже, раскрыл развилку, нащупал языком розовую мякоть. Он искал языком в розе пчелу. В раковине жемчуг. Он искал, находил и терял и находил опять. Перед моими глазами поплыли цветные пятна, покатились горящие обручи, скрестились слепящие мечи и сабли. Трассирующие пули прошли ночь. Я опрокинулась головой вниз, как ковш Малой Медведицы над хамардабанской тайгою. Последнее, что я запомнила, — звук: стук об пол выскользнувшего из расстегнувшейся кобуры генеральского револьвера.

ПРОКИМЕН КСЕНИИ О ВЕЛИКОЙ ДОРОГЕ

Поезда, поезда, поезда. Тьма дорог. Дороги сходились в узлы, крепко связывались, разбегались. Меня куда-то везли. В пути мне меняли повязки. Не помнила дня; помнила только сумерки, ночь, тьму. Близ полки, на которой лежала в дороге, тряслась, стояли солдаты, сторожили меня терпеливо. Солдаты менялись; это был караул, почетный караул. Генерала не было при мне. Иногда я видела перед собой его спокойное лицо и содрогалась от ужаса: оно было темным, ночным, негрским, тьма выходила изнутри лица, на лбу стыли капли черного пота. Я зажмуривалась, и видение исчезало. Кормили меня? Должно быть, я голодала; будучи привычной к голоду, не особо чувствовала его.

Станции. Полустанки. Разъезды. Меня выводили, как собаку, указывали на кусты. Я слышала дыхание солдат. Я не различала времен года во тьме, при свете станционных фонарей: то ли поздняя осень, то ли холодная весна, то ли слякотная зима, то ли северное лето, но вместо белых ночей — непроглядная тьма, и меня везут во тьме, перемещают мое маленькое, никому не нужное тело в просторе и времени; куда? Вперед?.. Назад?.. Мы топтались на месте. Мы с солдатами выходили на станциях, пересаживались с поезда на поезд, следя пальцем строку в расписании, чтобы не ошибиться. Важно было не опоздать. Успеть впрыгнуть в вагон. Иногда мы опаздывали. Поезд показывал нам хвост, горящий прощальными огнями. Я плакала. Солдаты матерились. Мы долго стояли в кассовых очередях, сдавали билеты, покупали новые.

Тьма и ночь обнимали нас, у ночи было птичье лицо, и огни блистали на ее оперенье. Тряская дорога длилась и томила меня, и н устала думать о тем, когда ей наступит конец; да и наступит ли? Бесконечной тьмой и бесконечной дорогой испытывали меня, и страдание мое притупилось, я стояла под вокзальными фонарями на ветру, под надзором, под недреманым оком, а я-то думала, что никому никогда не нужна, и вот меня везут, как драгоценный камень, зажали алмаз в нищем кулаке и тащат с собой, чтобы привезти и заховать туда, откуда не украдут и где он покроется пылью и затянется паутиной. Я?! Это я-то — алмаз?! Я глядела на свои босые ноги в цыпках, на грязные руки. Если на станциях я находила проточную воду, я умывалась, плескала водой на грудь, терла заскорузлые ладони. Если падал снег, я ловила его ртом и растирала по скулам.

И снова поезд. Вагонные запахи. Полки. Стаканы с горьким чаем, с дребезжащими ложечками. Угрюмые лица суровых людей. Жалобы. Ругань. Прерывистые вздохи. Плач и визги детей. Снедь, разложенная на газетах, — помидоры, сардельки, яйца, сваренные вкрутую, жареные куриные ноги. Любители выпить ломали о вагонные столы воблу, отхлебывали водку из горла. Жизнь проходила в дороге, и жизнь была дорогой, и жизнь была дорога.

Я не знала, что меня везли в Армагеддон по приказу генерала.

Я не знала к тому же, что меня везли не для того, чтобы посадить снова в тюрьму, судить и приговорить; не для того, чтобы наказать; не для того, чтобы припугнуть; не для того, чтобы передать в руки Курбана или Красса в обмен на людей, нужных генералу, пленников его армии. Меня везли назад в Армагеддон, чтобы выпустить на волю.

Почему он не оставил меня с собой в ставке, там, на станции Танхой? Какого времени он был повелитель? Откуда он брал людей для своей армии? Почему они вставали под его знамена? Кому была нужна бесконечная, как дорога и тьма, Зимняя Война? Я не знала. Он перевязал мне руку, с которой скатилось потерянное мною на Зимней Войне кольцо старика Иоанна, и он поцеловал меня в сердцевину жизни; он спас меня от вечной смерти, и он снарядил меня в долгий путь, в конце которого факелом металась на ветру свобода.

Много позже, когда прошло невесть сколько лет со времени беспредельной ночной дороги, я поняла, зачем он это сделал. Я была для него не малым живым созданием, не случайной женщиной, не его несбывшимся убийцей, не его походной любовью. Я была для него не одним человеком, живым и живущим и могущим умереть в любой момент. Я была для него его армией, которую он освобождал от повинности, от оброка и налога Войны и выпускал на волю. Вольноотпущенной армией. Воплощеньем свободы. Той свободы, что, и отпущенная, расхристанная, смеющаяся, идет все равно напролом, все равно воюет, ибо она, будучи армией, привыкла воевать. В ней пружина. В ней воля к победе. В ней сила. Ее некуда девать; надо продолжать сраженье, даже если тебя освободили от оружия и ты бежишь налегке. У тебя нет оружья, но ты будешь сражаться голыми руками. Ты будешь кричать, оглушая победным криком свободы. Ты будешь бить головой в пах, если свяжут тебе руки. Ты будешь брызгать мощным фонтаном неостановимой крови, если тебе отрубят голову. Ты будешь устрашать и обращать в бегство напуганного врага обрубком своего тела, если тебя изрубят в куски.

Я была великой армией непобедимого генерала, не зная об этом. Он засылал меня в стан тюремщиков клином свободы. Вгонял меня, как нож, по рукоятку в тело чугунных решеток и бетонированных кладок. Он вел войну с Армагеддоном, и я ее вела; мы были разделены просторами и временами, и все-таки он успел, сажая меня в дощатый вагон вместе с горсткой солдат, нацепить мне на палец железное кольцо. «Я сам его выковал, — шепнул он мне, не разжимая рта, — По кольцу ты узнаешь меня там». — «Где там?» — глупо спросила я. «На Страшном Суде», — криво, углом рта, усмехнулся он.

СТИХИРА КСЕНИИ О СТРАДАЛЬЦАХ ЗЕМЛИ ЕЯ

— Ксенька! Ночной разъе-е-езд!

Молоденький гололобый солдатик дернул меня за косы, подтолкнул к выходу. Мы высыпались на перрон, как горох. Стояла глубокая нежная ночь. Гулко перекликались в вышине голоса диспетчеров, многажды усиленные, равнодушные: «на путь первый», «состав прибывает, один-сорок три, будьте осторожны, будьте осторожны». «Держитесь левых огней!» — заполошно кричала невидимая баба, а мужик ей холодно ответствовал: «Скорый тридцать восемь, тридцать восемь скорый, двадцать второй на переезде, уберите товарняк, товарняк уберите». Они сами разбирались в своей жизни, пути и рельсы, они боролись и сплетались, обнимали друг друга и расходились развилкою навсегда. Солдатик тряхнул меня за плечо и указал на кирпичную арку станции.

— Видишь?.. — соблазнительно шепнул он. — Уже Армагеддон близко. Это знаменитое место. Это станция Красный Узел. Здесь собираются сборища. Хочешь… сбежим?..

Его юное, в пушку, гололобое лицо горело в возбуждении, в предвкушении бесповоротного. Он предлагал мне сбежать вместе с ним. Ок утомился меня стеречь.

— Какие сборища?

Ночь обсыпала нас холодными огнями. Гудки выли и скрещивались. Прожекторы рубили ноги и руки тьмы. Слышалось дыхание Армагеддона — громадное, хриплое, предсмертное. Оно обжигало, захлестывало горло петлей.

— Ты не знаешь?.. давно в Армагеддоне не была… Знаменитые сборища Выкинутых За Борт… У них свой корабль… Дом в виде корабля… Они свободны… Они плывут, куда хотят, а не куда прикажут… Их боятся… Они ходят в отрепьях, как ты, но на самом деле они очень богаты… В их руках тайна… Они берут к себе, только после испытаний… Страшных испытаний… Не все выдерживают; но, если ты выдержишь, ты окажешься на Корабле… Их выкинул мир, и они построили свой Корабль…

— Стой! — оборвала я солдатика. — Ты не придумываешь?

— Клюнусь моими ранами на Зимней Войне, — надменно кинул солдатишка и немедленно задрал штанину над сапогом, показывая рубцы и шрамы.

— Где другие солдаты?

— Спят. Умотались. Им уже невмоготу от пересадок. Они проспали Красный Узел. А мы не спим. Мы завязались с тобой в Красный Узел, Ксенька. Если ты со мной не пойдешь… — Он сдернул с плеча оружие. — Вся железная начинка в тебе будет. Вся железная икра.

Он удивился моему невозмутимому лицу. Брови его поползли вверх.

— Ты не боишься смерти?

— Я не боюсь смерти, потому что я — это ты, — наставительно сказала я гололобому. — Еще потому, что ты — мой сын. Как ты вырос, мальчик. Я пойду с тобой. Я не оставлю тебя больше. — Горло мое перехватило. — Не пугай меня железной игрушкой. Я пойду с тобой поглядеть на Выкинутых За Борт. Я и их не боюсь. Я не боюсь их золота. Когда девочке протыкают уши, в кровавые мочки вставляют золотые серьги. Может, они лечатся золотом. Пойдем!.. излечим их до конца.

— Наш поезд!.. — закричал солдатик, присел на корточки и замахал рукой, и засвистел, сложив пальцы рогаткой. — Тю-тю!.. убегай, железный заяц, уноси ноги!..

Состав, оторвавшись от станции, несся вперед на всех парах. Мы схватились с солдатиком за руки и побежали. Автомат бил его в грудь.

— Ты знаешь, куда бежать?.. — шепнула я ему, задыхаясь на бегу.

— А то нет?.. — горделиво вскинулся он. Дышал шумно. — Это все знают. Вон, видишь, дорога к Кораблю отмечена красными огнями. Чтобы люди не перепутали.

Мы одни летели по ночной мрачной улице — я босиком, он в тяжелых сапогах, отпыхиваясь и отдуваясь. По обе стороны пустой улицы горели ожерелья кровавых фонарей. Рядом с каменными домами притулились деревянные, в них окна были забиты досками, двери заколочены крест-накрест. Дома были приговорены. Камень пожирал дерево.

В конце унизанной багряными горящими каплями улицы высился кирпичный длинный дом, похожий на корабль. У него были нос и корма, на крыше на ветру бился флаг цвета темной венозной крови. Холодные звезды осыпались над ним, звенели о застылую жесть. Все окна в доме горели. Выкинутые За Борт бодрствовали. Около входной железной двери завыла собака, солдатик пошарил в кармане и вынул горбушку, оставшуюся от вагонного ужина.

— На, пес, пожуй, — ласково сказал, — плохо тебя кормят богачи.

Он стащил с себя автомат и прикладом оглушительно застучал о железо.

— Эй! Выкинутые! Отворяйте!.. Пополнение пришло!.. Нас тоже выкинули!.. — заблажил солдатик, подмигнул мне, шутливо наставил оружие на дверь, будто расстреливая ее.

Дверь распахнулась настежь. На пороге стоял мужик. Маска медведя взъехала ему на затылок. Клыки у чучела желто, медово блестели. Мужик стоял перед нами в сером балахоне с прорезями для рук и ног. Он посмотрел мне в глаза. Я выдержала этот взгляд.

— Выкинутые принимают вас на корабль, — процедил он, и я увидела, что зубы его выкрашены в черный цвет. — Согласны ли вы быть слугами выкинутых? Согласны ли вы работать на корабле в машинном отделении, там, где крутится маховик? Где вращается Колесо?

Назад Дальше