— Выкинутые принимают вас на корабль, — процедил он, и я увидела, что зубы его выкрашены в черный цвет. — Согласны ли вы быть слугами выкинутых? Согласны ли вы работать на корабле в машинном отделении, там, где крутится маховик? Где вращается Колесо?
— Колесо — это страшно? — спросила я без тени страха. Я видела как бы со стороны, свое лицо: губы побелели от холода, ночные огни бешенствуют в глазах, зубы стучат друг об дружку.
— Согласны, согласны! — выкрикнул за нас двоих солдатик. — Только пустите скорей! А то поджилки трясутся. Мороз. Да мы еще сбежали. От поезда отстали. Как бы за нами погоню не выслали!
— Идите за мной!
Человек с маской медведя на темени стал подниматься по лестнице, мы — за ним. Я видела перед собой качающуюся спину. На серой рогоже было вышито золотой нитью грязное ругательство. Уши мертвого медведя вздрагивали. Длинный коридор, огромный коридор. Гудки, склянки — да, это корабль. Шум машин. Тряска. Ощущение не обманывало меня — здание тряслось, подпрыгивало, вибрировало, дрожало крупной дрожью. Несомненно, в недрах подвала был спрятан устрашающий гигантский механизм, сообщающий всей кладке и арматуре неистовую звериную дрожь. По винтовой лестнице мы взбежали на чердак, и у меня закружилась голова. Это был не чердак. Это был Мир Иной.
Под потолком горели круглые, похожие на перевернутых на спицу черепах колоссальные люстры. На полу валялись, крест-накрест, стальные пожарные лестницы, на них кучками, горстками, как птицы, сидели Выкинутые. Одежда на них была сверкающая — красный атлас, черный бархат. Изредка среди бархата мелькала рогожа, подобная той, что была на человеке-медведе; бритый затылок; нищая котома, из которой торчали кости и оглодки. Богатые и бедные. Они словно хотели это сказать — в мире есть только богатые и бедные. Третьего не дано. Если солдатик не врал, они все были богатые. Они играли в бедных, они рядились, сотворяли карнавал. Я, хлебнувшая вдосталь бедности и скорби, тянувшая на площадях руку за копейкой, знала хорошо, как тяжка и невыносима правда, как хрипнет глотка, когда надо разлепить губы и вытолкнуть просьбу, прощение, милость, пощаду. Моя просьба часто звучала как милостыня. Я собой, своей душой и любовью, подавала идущему мимо; а ему казалось, что это он мне подает, что он меня облагодетельствовал. Я, бедная, сидела у его ног, и он, прохожий, глядел на меня сверху вниз; это давало ему повод думать о власти надо мной. Он откупался от страшной правды монетой. А эти люди, Выкинутые? Здесь? От кого откупаются они беспощадной игрой в нищих и изгоев? От самих себя?..
Прямо на полу были разожжены костры. Ненастоящий огонь? Бутафорские красные тряпки?.. Подошла ближе и чуть не обожгла босую ступню. Правдивее пламени нельзя было придумать. Распатланная старуха сидела близ костра, ворошила угли и головешки, ворчала глухо. Я осмотрелась. Многие были в масках. Маски словно налипли на лица, приросли. Кое-кто вздернул маску на темечко, как это сделал человек-медведь, кто-то повесил на грудь, раскачиваться на тесемках. Поперек чердачной стены висел красный транспарант. На нем было намалевано белой малярной краской:
НАМ ДАЛ МОГОЛ СТАЛЬНЫЕ РУКИ-КРЫЛЬЯ
Я присмотрелась. Из-под бархатных складок, из-под балахонов и атласных вихрей там и сям виднелись железные суставы. Деревянные плашки. Жестяные и картонные кресты и скрепы. Марлевые и полотняные перепонки. У них у всех, у всего народа, рассевшегося перед самодельными опасными кострищами внутри дома-корабля, были огромные ненастоящее крылья. Сидел и молчал крылатый народ, выродки, ублюдки и бастарды в бархатах и шелках. Выжидательно смотрел на вновь прибывших. В глазах людей я увидела перевернутый мир.
— Что вам надо? — сурово спросил мужик в длинном красном хитоне, вставший навстречу нам из-за костра.
— А мы вам нужны? — не растерялся мой солдатик и воздел автомат над головой. — Мои пули — ваши! Моя жизнь — ваша! Та — надоела! Хуже горькой редьки! Гибель-то все равно одна! Хоть на Зимней Войне, хоть на Летней! Воевать, так одному, самому, выкинутому, с Выкинутыми За Борт! Жить — так жить, уписывать жратву за обе щеки! Помирать — так знаменито! Со скандалом! Чтобы потом сто лет спустя все про тебя говорили, говорили!..
— А это кто с тобой? — Кивок головы в красном капюшоне в мою сторону был жесток и неодобрителен.
— Это?.. — Солдатик моргнул, затравленно поглядев на меня. — Это-то?.. Да это… это…
Он не находил слов, чтобы обозначить мое предназначение на земле и свою маленькую роль при мне. Он боялся сказать, что я поднадзорная, и в то же время страшился сообщить, что он при мне слуга, прислужка, проводник и посыльный. Красный понял заминку по-своему и расхохотался з зычно, смачно.
— Ясно. Шалаву тоже берем. Медведь! — крикнул он и взмахнул указующей рукой. — В кочегарку их. Пусть покрутят Колесо для начала. Объясни им, что к чему у нас.
— Объясните мне сами, — сказала я и шагнула вперед.
Красный опешил. Я нарушила обряд почтения. «В костер ее!» — завопили сидящие. Старуха, мешавшая кочергой угли, вскинула голову и уставилась на меня пустыми перевернутыми глазами.
— Хорошо, — сказал Красный после того, как бесстыдные глаза его влезли глубоко в меня и вспахали меня вдоль и поперек. — Ты понятливая. Ты все поймешь. Ты бродила по миру, но ты не знаешь, кто на самом деле правит миром. Смотри.
Он распахнул плащ. На голой груди висела маска.
Маска вырастала из живой кожи груди, из надключичных костей и ребер, горела ядовито-краскным, фосфоресцирующим цветом, как бы кричащим: «Боль! Опасность! Ужас! Не подходи!» Выпученные глаза с оранжево-багровыми белками медленно вращались в глазницах. В раскрытом рту, меж зубов, шевелился жирный красный язык. Клыки, выкрашенные черной смолой, доходили до подбородка. Лицо не лицо, морда не морда, маска излучала ужас, подобного которому не вызывало ничто, виденное и слышанное мною на земле. Супротив ужасу подымалась, из глубин существа, волна отвращения. Отвращение было слабым щитом. Маска могла его разбить в куски, лишь приблизившись на йоту. Я не двигалась с места. Не подходила. Маска блюла свой ужас, стерегла его в одиночестве. Она торжествовала; из всех ее пор и дырок сочилась сладкая сукровица удовлетворения. Она понятно, без обиняков говорила, что она властелинша, а уж тот, с кого она, жалкая, была лишь мертвым слепком, — и подавно.
— Ну? — сказал Красный, когда я вдоволь насмотрелась на маску. — Ты умная? Или дура? Разъяснять что-нибудь? Или не надо?
— Вы предполагаете… когда завладеть миром? — вместо ответа весело спросила я.
Красный довольно улыбнулся, и снова под чердачными сводами, в ослепительном свете люстр-черепах раздался его хохот — густой, вязкий, похотливый. Он хохотал долго, и Выкинутые обеспокоенно зашевелились, ссутуленные у костров, переглядывались, вытягивали лица — с их вождем Красным сделалось нехорошее, а может, схватить пришельцев, это они всю воду взбаламутили, сцапать их да растерзать, бросить под Колесо, пусть их расплющит, перемелет. Мир — мельница. Топор. Всегда востребована чья-то голова. Эти двое — жертва. Наша жертва. Отдадим их Колесу. Два бедняка. Два снежных мотылька. Они никогда не заимеют наших богатств. Они никогда не узнают, что такое власть. Власть над миром. Когда-то и мы были изгои. Отщепенцы. Нас выкинули за борт. Выкинем и мы их. И они, если останутся чудом живы, пусть тогда строят свой корабль.
— Взять их, о Красный?! — завизжали из кучки Выкинутых близ рыжего костра. Красный отказно покачал головой.
— Мы уже правим, о дурочка, — снисходительно проговорил он и потрогал черные клыки нагрудной маски. — Мы уже сияем красным светом. Не отраженным. Своим собственным. Маски, медвежьи, волчьи морды, клыки — все понарошку. Все елочные игрушки. Наша власть страшнее. Мы просто любим, как дети, в игрушки поиграть. На деле все иначе. Все проще. Нас в свое время обидели. Сильно обидели. Мы были беднее бедного. Нас забивали насмерть. Над нами глумились. Нас поливали дерьмом, зачерпнутым из тюремного очка. В конце концов нас выкинули за борт. И мы сцепили руки. Мы сказали себе: так! в мире нет ничего, кроме богатства и нищеты; кроме власти и рабства. Надо только все поменять местами. И лучше поменять все местами незаметно. Пусть те, у кого власть, продолжают думать, что власть у них. Власть у нас. Они думают — деньги у них! Деньги у нас. Мы играем в страшные игрушки, да. Это чтобы их обмануть. Пусть думают: Сатана, Сатана… Сатана один. И мы — Сатана, и они — Сатана. Эта маска на моей груди — чтобы обмануть Сатану. На самом деле он прост и страшен. Он совсем обыкновенный. Он незаметный. Он простой. Он везде. Он приходит к нам запросто. Потому что мы запросто с ним. Мы, Выкинутые За Борт навсегда, научились от отчаяния говорить на его языке. Он оказался совсем несложным. Он оказался вообще без слов. Это оказался вообще не язык. Но мы заговорили на нем. Заговорили! — Он возвысил голос. — Когда были на дне жизни. В аду смерти. В трущобах. На свалках. В грудах отбросов. Мы поняли одно: если мы не научимся его языку, мы погибнем, и наши косточки сгрызут бродячие собаки, и память о нас проклянут наши внуки; а и внуков-то у нас не будет, ибо какое потомство у Выкинутых?! Песь да парша, да в горсти анаша. И когда первые из нас заговорили… заговорили… — Красный передохнул, задышал тяжело, шумно, возбужденно. — И он нас понял… понял… и… ответил…
Выкинутые вскочили, простерли руки над огнями. Люстры сыпали им на затылки радужные алмазные искры.
Красный схватил и сжал меня за плечи. Его лицо исказилось.
— Он сказал нам: возьмите и владейте! Сделайте так, что все умрут! А вы останетесь! Только вы! Одни вы на всей земле! Не Выкинутые, а Владыки!
Он швырнул меня с силой, и я упала на руки солдатику.
— В машинное их! — крикнул Красный. — К Колесу! Пусть узнают, как доставался нам наш хлеб! Наша судьба!
Нас подхватили под мышки и поволокли вниз по лестницам, клеткам, переходам, подземным ходам. Земля раскрылась перед нами. Лабиринты раздались. Мы оказались в диком подвале; потолок уходил в бесконечность, толстые трубы лились и перекрещивались, и мы переползали через них. Все было покрыто слоем пыли толщиной в палец. Легкие забились, сжались. Стало тяжело дышать. Слой воздуха надавил сверху. Подземелье дрожало и сотрясалось от стука и грюка. Адская машина работала, работала. Смертное Колесо вертелось, ждало жертв и рабов. Я увидела его издали. Оно было деревянное, железное, кожаное, стальное, костяное, ребрастое, перепончатое, сумчатое. Оно вращалось больно и натужно. Из-под его обода сочилась красная жидкость.
— Мы смазываем его кровью, — усмехнулся приволокший меня. — Кровью, чтобы легче крутилось. Чтобы те, кто крутит, знали цену его вечному верчению. Берись за рукоять! Живо!
Я взялась за деревянную рукоять и посмотрела Выкинутому в глаза. Из-под плаща у него торчали ненастоящие крылья. Я толкнула крыло ногой, деревянные штыри сломались, железо зазвенело. Выкинутый перекосился от неожиданности и обиды.
Он крикнул мне:
— Верти! Верти, коровья лепешка! Верти, пока я тебя под Колесо не засунул!
Я быстрее молнии схватила его за второе ненастоящее крыло, заткнула оперенье под обод Колеса, с нечеловечьей силой нажала на рукоять, раскрутила маховик. Колесо пошло, поехало, втянуло в неистовость круговращенья бедное, орущее тело Выкинутого. Солдатик и остальные Выкинутые, с сиротливо висящими до пят крыльями, грустно смотрели на меня.
Я села на пыльный под подземелья и заплакала. Я не поняла, излечила я или навредила. Я бы никогда в жизни не убила человека, если бы он собрался убивать меня. Но он собрался моими руками убивать Других. Вот этими руками. Моими. Излечившие стольких. Спасшими таких безнадежных. Воскресившими мертвых. Он хотел, чтобы я своими руками убивала неугодных и неподобных. Других. Всех оставшихся. Всех, кто жил и страдал за бортом их проклятого корабля. Они думали, что он непотопляемый, их корабль. Они не знали, что берут на борт живую гранату. Мину. Бомбу. Торпеду. Он пожелал… он приказал: вращай Колесо и убивай людей. И из-под обода всегда будет течь свежая кровь. И мы вволю посмеемся над тобой. Над спасительшей. Мы сделаем тебя перевертышем. Мы сделаем тебя убийцей. И тогда ты поймешь, дура, кто правит миром.
Солдатик сел рядом со мной на корточки и стал утешать меня. Он утешал меня нежно и ласково. Он плакал вместе со мной.
— Ну не плачь, — взрыдывал он, содрогаясь всем юным и хлипким тельцем. — Ты не убивала его. Ты не убивала. Он сам такой злой. Такой плохой. Он сам нарочно сварганил эти крылья, чтобы затолкать их под Колесо и умереть. Не плачь.
— Сейчас меня убьют, — плакала я горько, — сейчас меня опять казнят. Мне надоело умирать. Боже мой, Боже! Возьми у меня мою жизнь раз и навсегда! Не возвращай мне ее больше!
— Тебя не казнят, — шептал солдатик утешительно. — Смотри, как тихо. И все они стоят, тебя не трогают. Ждут. Думают. Они думают о тебе. Клянусь, Ксения, они думают о тебе!
Колесо вращалось, скрипело, перемалывало в красную кашу несчастное тело крылатого недоумка.
Народ стоял в перекрестках подвальных труб и молча смотрел на сидящих в пыли, горько плачущих женщину и юнца. Нет, не приделать им нелепые крылья, думали Выкинутые. Скорей у нас самих вырастут крылья настоящие. Красный велел, чтобы они поработали в подземелье. Они и будут здесь работать. Для начала дадим бабе тряпку и котел. Пусть все вымоет тут и сготовит еду на всех рабов. Вот она — и поломойка, и стряпуха. А солдата оставим при ней, мух от еды отгонять. А Красному не скажем ничего. Утаим от него, что они здесь и живы. Мелкие они сошки. Уличные приблудки.
С подвального потолка капала вода. Трубы гудели. Вращалось Колесо, трещали оструганные доски, железо выбивало лучи, стукаясь о железо.
— Вы нас оставите жить? — спросила я, ни на минуту не веря этому.
Выкинутые За Борт повернулись и тихо и медленно ушли из подвала, не сказав ни слова, и ненастоящие крылья их волочились за ними по мусору, пыли и падали.
Покаянная молитва св. Ксении Юродивой на Всенощном бденииГЛАВА ВОСЬМАЯ. ПЯТАЯ ТРУБА
Родительский псалом св. Ксении Юродивой Христа радиПодземный мир объял Ксению. Громадное пространство, разверзшееся, вырытое под домом-кораблем Выкинутых За Борт, поглотило ее жизнь и погрузило в немыслимые недра. Она не представляла, что может быть две столь различных жизни — на поверхности земли и под землей. Она перемещалась между широких, узких, толстых и тонких труб. Спала на пыльном полу; на плохо струганных досках; на сваленных в кучу рогожках; а однажды нашла пустой ящик, пахнущий копченым мясом, забралась в него, скорчилась, обняла себя за плечи и хотела заплакать, да слез уже не было. Ни одной. Ни слезинки. Она выплакала все. До капли.
Солдатик, который заманил ее к Выкинутым, исчез. Он испарился. Возможно, его постигла участь рыбы или птицы, которых жарят на ужин; не исключалось жертвоприношение, и Ксения с содроганием думала о том, как сгинул глупый ребенок. Ее мутило от голода, и тогда внезапно, меж извивов питоньих труб, то ледяных, то дьявольски горячих, она находила миску с едой; чаще всего это было мясо — жареное, тушеное, вареное, кусочками, наростами на костях, напоминающими гриб чагу, в бульоне и в подливке, и она, голодная как зверь, с отвращением отшвыривала от себя мясную плошку. Она не хотела принимать участие в черном пиршестве. Она поклялась себе умереть голодной смертью.
Время шло, она теряла силы. Людей вокруг не наблюдалось. Взывать, кричать, вопить она стыдилась, а время бежало и летело, и у нее уже не было сил извергать из себя звуки. Она высыхала. Соки жизни уходили из нее. Озираясь вокруг, она думала: вот он Ад, и вот его победа; и ни души кругом. Все души в Аду умирают безвозвратно. Они не являются друг другу, как в Раю, не утешают друг друга, не любят. Валясь и засыпая под изогнутой чудовищной трубой, Ксения шевелила губами, пытаясь высказать затаенную молитву.
«Господь Вседержитель, возьми меня скорее, прими и полюби. Я заслужила Твою любовь. Я не хочу жить в Аду. Я не хочу в Аду умирать. Закрой мне веки. Царь Голод венчал меня на царство. Как жаль, что здесь нет вольных птиц, чтоб исклевали мой скелет.»
Она спокойно и с достоинством думала о том, из чего она состоит, о материи, из которой слеплена — о мышцах, сухожилиях, костях, хрящах. Она понимала, что косность и неповоротливость плоти есть необходимое условие мучений легкокрылой души. Она старалсь полюбить свою умирающую плоть, победить постыдное жадное желание спасти эту плоть, воскресить.
«Вот и кончается жизнь моя — которая из жизней? В сияньи майских дней я шла, и хотела бы я, чтобы меня обнимали, целовали и любили. Я была молода. Я забыла, сколько лет живу; и не сосчитать их по солнечным часам. Лет моих, сколько у Господа четок. Волосков на темени. Заресничное время мое. Погружаюсь во бред. Молю легкой кончины. И молю еще: не просыпаться больше никогда. А-а, моя колыбельная. Сама себе пою. И сын мой пропавший, бедный, матери не споет, чтоб крепче заснула. Я так боялась задохнуться, умирая. И вот я просто засыпаю. Прости, мир. Прости, подземелье. Есть сладкий вкус у тишины».
И когда она улетала, обретая настоящие крылья, чьи-то руки приподняли ей кружащуюся голову, поднесли ко рту холодную разрезанную картофелину, кружку с горячим пахучим питьем.
— Ну, глотай! Давай, давай!.. Живые мощи… Вовремя я к тебе подоспел…
Шум в ушах. Полосы перед глазами, снежные полосы, вихрение снега и света. Упоение возвращающейся жизнью. Незнакомец вливал в Ксению пылающий напиток, как вливают причастие в клювом птенца распахнутый детский рот. Она была дитя, она опять рождалась на свет, и зачем ее вынули из лона снова? Как было сладко уходить. Как величава была музыка ухода. От долгого голоданья она потеряла память, и она не могла понять, осознать, где она, что с ней.