Юродивая - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 42 стр.


И когда она улетала, обретая настоящие крылья, чьи-то руки приподняли ей кружащуюся голову, поднесли ко рту холодную разрезанную картофелину, кружку с горячим пахучим питьем.

— Ну, глотай! Давай, давай!.. Живые мощи… Вовремя я к тебе подоспел…

Шум в ушах. Полосы перед глазами, снежные полосы, вихрение снега и света. Упоение возвращающейся жизнью. Незнакомец вливал в Ксению пылающий напиток, как вливают причастие в клювом птенца распахнутый детский рот. Она была дитя, она опять рождалась на свет, и зачем ее вынули из лона снова? Как было сладко уходить. Как величава была музыка ухода. От долгого голоданья она потеряла память, и она не могла понять, осознать, где она, что с ней.

Хотела спросить об этом неизвестного — он только палец прижал к ее смоченному горячим чаем рту.

Молчи, молчи и пей, и ешь!.. Тут вот так… и погибали… Азраил спасал, шестикрылый… Лиловые молнии летели из глаз… Вот еще помидорина, малосольная… Тут мы в бочках засаливаем… И сажаем тут же, земельки сверху нанесли, разводим, жуем… Упорству нашему нет конца… И вот ты тут… Не чаяли мы уж человека сверху тут отыскать… Ну, умничка… Глотай… Глотай… Оживай…

Ксения послушно глотала чай, куски картошки, мякоть помидора. Речь, шелестящая над нею белым крылом голубя, была русская. И не могла она ее понять. Плыла речь, как волна. Мялась и комкалась. Гнулась жестью. Скребла ножом по сковородке. Незнакомец слишком долго прожил в подземелье. Он ни с кем не говорил. Может, его друзья, рабы и братья, были немые. Может, они просто не хотели с ним говорить. Сил у них не было. Темнота отнимала у них разум и жажду улыбки; темнота наставляла их, как вскопать землю, расковырянную под цементом подвала и наваленными досками, как засеять туда украденные с поверхности земли клубни и семена, как вырастить, поливая земельку слезами, мочой, слюною и кровью. Был найден и источник — однажды копали грядку, а забил из-под земли фонтан. Испугались. Разбежались. Потом подползли ближе, окунали руки, лица, робко смеялись, скалили голые цинготные десны. Вода! Счастье! Жизнь! Там, наверху, владыки. Мы здесь рабы. Но у нас есть еда и вода. И теперь вы нам не братья. Не хозяева. Мы выживем. Мы сами себе хозяева теперь и цари. И умирающий костлявый скелет мы возьмем. Завернем в тряпье. Разотрем помидорным соком. Сурок раздобудет заварки. Цапля украдет у Выкинутых чистого спирту. Мы будем растирать ее спиртом. Мы будем петь ей красивые народные песни. Песен у нас много помнит слепая Глафира. Мы попросим ее петь. Петь без перерыва. Умирающего человека допрежь еды может спасти нежная песня.

— Кто ты… кто ты?..

— Я-то?.. Да я и не знаю, — хохотнул неизвестный, впихивая Ксении в рот остатки еды, — я и сам забыл, кто я такой. Замстило! Именуй как хочешь. А можешь — и не именуй. Просто люби. Мы все… тут, под землей… просто любим друг друга…

Неизвестный оттащил Ксению в угол, к стене, где трубы сплетались, образуя замысловатое змеиное объятье. Здесь она, возвращенная к страданью жизни, и уснула опять, и во сне ей виделись толпы танцующих людей, наряженных в широкополые цветные одежды; люди пели и плясали, и на головах у людей колыхались цветные перья с золотыми и синими глазками, а в руках люди держали факелы, много факелов. И так, с ярко горящими факелами в кулаках, люди шествовали, приплясывая, к обрыву, к пропасти, куда и валились сначала с плясками и пением, потом с криками отчаяния, и все шли и шли, и все плясали и плясали, и все падали и падали.


Ксения погрузилась в мир снов. Неизвестный, серый, сутулый, исхудалый человечек с белыми глазами и редкой щетиной на подбородке, с вечной улыбкой на устах, похожий на ободранного облезлого кота, трогательно ухаживал за ней. Ей казалось, что люди, приходившие к ней наощупь, приносившие ей в горсти то вареную картошку, то чахлый бесцветный огурец, то плесневелый сухарь, все были слепы — они смотрели мимо нее, сквозь нее. Да, это так и было. Они узнавали друг друга по голосам. «Сурок! Сурок! — звал голос, и другой откликался ему: — Цапелька!» Они называли друг друга именами зверей и птиц — им так было удобно и тепло. Они тосковали по живому миру земли и хотели хоть из уст друг друга услыхать: Цапля, Кот, Воробей.

Ксеньин покой они оберегали свято. Для них она была пришелицей; ангелицей, свалившейся с верхнего, позабытого неба. Тишина и чистота Ксеньиного сна были возведены ими в ранг неприкасаемости. Дошло до того, что они сами погружали ее в сон, убаюкивая, напаивая горячим жидким чаем, намурлыкивая колыбельные песни, а Сурок раздобыл у Выкинутых бутыль со сладкой мадерой, и они подмешивали Ксении мадеру в чай, с умилением наблюдая, как она смежает веки, ресницы, бессмысленно улыбается, бормочет курлыкающую чепуху, теряя сознание, растворяясь в небытии. Ее тело страшно истончилось, ребра и кости выпирали наружу, и жители подземелья наивно полагали, что силы можно восстановить, кроме хорошей еды, крепким сном. «Спи, усни!.. — гладил ее по голове Неизвестный с белыми глазами, — ты еще успеешь тут выцвести, сморщиться, состариться… Тебе еще предстоит облить цемент подземелья слезами… Ты еще проклянешь свою участь… Поэтому спи сейчас, спи, глазок, спи, другой…»

И Ксения спала. Она спала послушно и спокойно, тревожно и бредово. Она ворочалась во сне, вздрагивала, вскрикивала. Она проживала во сне снова свою жизнь; она жила во снах тысячью иных жизней, и не было ей от тех жизней спасения. Бред сменялся бредом. Счастливые видения приходили вереницей, как дети в елочном хороводе. Она во сне ела и пила, любила и умирала. Она, просыпаясь, не могла запомнить сны. Проснувшись, она желала тут же заснуть, немедленно, чтобы вернуться в мир, откуда не было возврата. Она перепутала сон и явь, и явь казалась ей сном, и она молила Бога, чтобы он дал ей настоящую жизнь, и, погружаясь в сновидение, истаивала в блаженной, радостной улыбке. «Небесная наша Ксения!» — вздыхал Сурок, молитвенно глядя на ее спящее лицо, то искаженное гримасой скорби, то светящееся великим и незыблемым покоем. «Ты и забыл небось, несчастный, как небо-то выглядит, — вздыхал Неизвестный. — Один я помню. Оно такое… синее. Сиреневое. Как синий флаг».

«Неправда! Оно напоминает внутренность ракушки! Оно переливается… серым, белым!» — возмущалась Цапля. А Кот шевелил усами, и отвисшая кожа на его сморщенных щеках поднималась и опускалась: «Вы оба глупцы. У неба нет цвета. Небо — оно и есть небо. И никогда вам его не вспомнить. И никогда вам не умереть под ним».

ПРОКИМЕН КСЕНИИ О БОГОМАЗЕ

…сны, сны подземелья моего…

…по ту или по эту я сторону жизни…

…и обещана ли мне жизнь иная…


…Я иду, иду в Лавру к монаху. Он обещал научить меня писать иконы. У меня нет благословения. Как же я без благословения-то?.. У меня в котомочке за спиной сложены кисти и краски. Я не умею рисовать. Я знаю, что кисти вяжут из беличьих хвостов. Я настригу волос из кос своих, чтобы смастерить себе кистей, если эти повытрутся. Монах Николай ждет меня. Я узнала его. Это он маячил передо мной в Макарьевом монастыре. Повинюсь перед ним. Покаюсь. Грехи моя многая. Бог простит, скажет он. И усмехнется: не согрешишь — не покаешься. Ручьи текут под моими ногами. Ступни вязнут в грязи. Весенняя грязь, радостная. Чище не бывает. Золотятся купола Лавры. Веселый звон. Радость и блаженство! Кто сказал, что Божий дом полон скорби? Он полон радости. Я устала скорбеть. Вот моя радость. Монах Николай весь пропах красками. Он видит, что я не в своем уме. Может, он видит, что я сплю на ходу, сплю стоя и сидя, и вижу во сне Тайную Вечерю.

Вот он стоит на пороге келейки, улыбается мне во весь рот. Кто ему зубы повыбил? В какой драке? Ретивый он монах; вид у него не монаший, а охотничий. Зимой он на лыжах близ Лавры ходит, зверя бьет. Монашки и мирянки на него заглядываются. Он любит смотреть на Луну в ночи.

— Милая!.. Здравствуй на веки веков, аминь!..

Он ведет меня в келью. Там мольберт. Палитра. Разбавитель в прозрачной банке. На газете разложены бутерброды с рыбой.

— Кисть бери!

Властен голос, радостен указующий перст. Смеются щеки, глаза в стрелах и лапах морщин, веселые белые зубы.

— Экая ты робкая, а с виду наглячка!.. Железо грудью протаранишь!.. Вот он лик, — уголь в пальцах отца Николая очерчивает чистый и четкий овал. — Вот он, горний свет. Малюй по нему чем хочешь. Какой угодно черной, страшной краской. Не замалюешь. Через все просветит.

Я весь белый день, до сумерек, тружусь над чистотой лика. Кисти стерты. Пот льет с меня градом. Я сижу перед мольбертом в мужских штанах, в мужском сюртуке, в мужской рубахе. Я чувствую себя мальчишкой-хулиганом, посягнувшим на материнский шкаф, где хранятся банки с драгоценным вареньем и медом. Я хочу зачерпнуть ложкой из всех банок. Они увязаны. На просвет в них — неземная сладость. Только испробовав варенье, ты научишься его варить. Только вкусив от радости и скорби сполна, ты…

— Хорошо! Отдыхай, Ксения!.. На эту ночь тебе задание. — Хриплый голос отца Николая летает надо мной, садится мне на плечи, как старый голубь. — Намалюй эскиз Тайной Вечери. Помни, рядом с Ним был Петр, он спрашивал Его: не я ли предам Тебя?.. У ног Его сидел мальчонка Иоанн… Иуду не забудь, с мешком сребреников. Ух, жадина. А может, бедняга. Это он… не из-за денег… Из-за…

Отец Николай не договорил. Схватившись рукой за сердце, стал оседать на пол келейки. Я бросилась к нему, поддержала, вывела его на свежий воздух. Весна бушевала вокруг. Все цвело, что только может цвести. Сирень, вишня, яблоня, черемуха, жасмин, рябина, и все это пахло одуряюще, и все билось и рвалось по ветру, и швыряло кипень лепестков нам в лица.

Подбежали монахи, подхватили Николая под руки, увели.

Я делала эскизы Тайной Вечери всю ночь. Иоанн получался у меня косоглазым; Иуда — слащавым красавцем. Петр, с белесыми кудерьками вокруг лысины, был похож на подвыпившего егеря. Я ломала кисти. Дергала себя за косы, пытаясь вырвать клок. Проклинала свою тупость, глупость, бездарность. Куда тебя понесло, шепотом кричала я себе. Мыла бы горшки в столовках. Подметала бы вокзалы. Клянчила бы милостыню на рынках. Вечеря не для тебя. Священная трапеза не для твоего куриного умишка, ручонок-граблей, сердчишка величиной с орех. Священная трапеза — для сильных.

Весенняя ночь быстро сошла на нет. Рассвело.

Изломав сто кистей, я погляделась в зеркало, висевшее в углу келейки.

На меня глядела распатланная, безумная седая старуха. Из-под губы торчали редкие желтые зубы. Лоб прорезали борозды кривых морщин.

— Вот оно тебе и все тут, — услышала я свой собственный голос. — Вот тебе и Тайная Вечеря.


— Эге — гей!.. Ксения! Просыпайся. Мы тебя сегодня поведем смотреть нашу подземную жизнь.

Она потянулась. Суставы хрустнули, вызвав пронзительную боль во всем теле. Она спала на земле, на цементе, на старых тряпках и досках, и ее ребра ныли, устав от жесткости и жестокости.

— Куда мы пойдем?.. Я не могу ходить. Я обезножела.

— О!. У нас тут куча развлечений. У нас есть свой кабак. Там музыка… ты сама увидишь, услышишь. Замечательные музыканты. Красивые блюда. Там даже есть один… как он сюда попал, мы не знаем… вроде тебя… Его сбросили сюда в шубе. Он так шубы и не снимал. Нам кажется, он из тех, что вращал Колесо, да взбунтовался. Его и прижучили. Он под шубой держит диковинный инструмент. О!.. такой, Ксения… его хочется лизнуть, до того он блестящий, золотой, а уж струны, а уж лаковое дерево!.. Мы не знаем, как он называется… Если ты не можешь идти, мы понесем тебя на руках…

— На руках?.. что за выдумки… я сама пойду… Если я буду выть от боли, вы подвывайте мне, ладно?..

Так поплелись они по переплетеньям подземного мира — Ксения держалась за плечи усталых рабов, постанывая и посмеиваясь над собой. Шаг, другой. Долгий путь. Человечьи черепахи. Вот сияние, просвет впереди. В змеиных сплетениях запыленных труб свет затеплился, свечной и нагарный. Ближе, еще ближе.

Деревянные плахи. Свечи в жестяных банках. Старая керосиновая лампа, карманный фонарь. В банках и стаканах — серо-коричневая жидкость. «Кофе», - похвастался Сурок. Серые призраки вокруг плах. Медленные движения. Сверкающие из-под тяжелых век глаза, глядящие то пристально, то сонно, то горделиво, то равнодушно. Из ящиков была сколочена скамья. Подземный трон. На скамье восседал подземный царь. Человек в шубе. Старик. Седые космы вставали венцом вокруг медной лысины. В руках он держал маленькую арфу, бряцал по струнам и пел. Слабый, дребезжащий голос его висел и плыл в спертом воздухе, и не было сил слушать его: казалось, хор мышей пищит и повизгивает надсадно и жалобно. Слов нельзя было разобрать. Слова у старика были свои собственные. Они были похожи на его музыку.

Сурок, Цапля, Кот и Ксения рухнули около плахи. Серые призраки разлили серый дымящийся напиток в битые банки, замызганные стаканы.

— С прибытием вас, новые Выкинутые! — Беззубый призрак ласково улыбнулся Ксении. — У нас сегодня праздник. Наш царь поет. Ему удалось чудом спастись от Красного. Его хотели бросить под Колесо за непослушание. За песни. Его песня не понравилась Красному. Красный нашел, что мелодия нехороша. Слишком волнует. Будоражит. Люди плохо спят. Мало работают. Не наслаждаются свободой. Не выказывают здоровых желаний. Это песня распада и тоски. Песня рыданий. Сначала он хотел повесить царя. Потом кинуть под обод Колеса. Мы не дали. Мы как завопили! Как подняли кулаки! У Красного кишка оказалась тонка. Он нас испугался. Он сбросил царя в подвал. Наверху мел снег. Была зима. Царь ходил в шубе по трактирам. Он пел людям песни, и ему давали денег, чтобы он мог поесть и выпить. Он любит выпить, — серый призрак доверительно наклонился к Ксении, — но мы бережем наш спирт. Он у нас на вес золота. А если заболеют дети? А если надо причаститься?..

— Здесь есть дети? — изумленно спросила Ксения и задрожала. Дети подземного мира. Живые мертвецы. Ходячие мощи. Хлопья серой ваты, никогда ее не приложат к живой ране, никогда она не полетит по ветру.

— А как же! — с готовностью склонился перед ней призрак. — Куда же детки денутся! Тут у нас и свадьбы, и любовь, а уж хороним мы своих Выкинутых!.. Как пышно хороним!..

Ксения содрогнулась, представив себе упокоение под землей: рассохшийся ящик, гнусавое песнопение, дрожащие в призрачных пальцах самодельные свечи из огрызков парафина, плошки с горящим жиром.

— А елки, елки мы какие делаем!.. — Призрак закатил глаза. — Мы на ветки вешаем… знала бы ты!.. алюминьевые ложки, медные ключи, пакеты из-под молока, сворованные у верхних людей в их продуктовых лавках, пипетки, сломанные градусники, нити из старых авосек… такой золотой дождь получается… Чудеса, да и только!.. Но ты послушай, послушай, как он поет…

Ксения вслушалась и всмотрелась. Она узнала его.

Это был он. Это был тот мальчик с арфой, певший старику в богатом тюрбане там, в затерянном на краю света рабочем поселке, у холодного моря. Мальчик вырос и постарел. Песни мальчика неугодны оказались. Он был так же опасен, как и она сама; они были брат и сестра, и она слушала дребезжание отвратительного голоса, замирая от счастья, ужаса, догадки.

Шуба на плечах старика еле держалась; облезлый мех не принадлежал уже никакому зверю, он мог выдать себя и за барана, и за льва, и за дикого зверя индрика. Кто убил его, когда? Светло-голубые глаза поющего слезились и метались. Они не видели.

Он слепой. Он не видит ничего.

Он только слышит.

Я тоже спою ему.

Ксения подалась вперед. Призраки расступились. Банки с серым питьем задрожали в их скрюченных по-птичьи руках. Ксения встала на колени, косы ее упали до земли и расстелились по ней старым ковром. Она тронула поющего старика за босые ноги, потеребила рукав его шубы и запела:

— Ты жизнь моя, и ты скиталец. Ты царь Давид, и ты страдалец. Ты помнишь, я видела тебя у моря, в зимний вечер? Снег падал хлопьями. Я мерзла, грела руки дыханьем. Ты пел, на старых бревнах сидя близ сараев, царю Саулу. Где он теперь? Где ты теперь? И где мы все теперь?

Царь Давид склонил ухо, слушал. Лицо его прояснилось. Губы расплылись в редкозубой улыбке. Он слепо нашарил Ксеньин затылок, погладил ее по голове, запустил узловатые корни старческих пальцев в гущину ее волос.

— Деточка, деточка, — забормотал он. — Как это было давно. Как долго я хожу по земле. Помирать пора, а все никак не умру. Вот в подземелье бросили меня. Кому нужна моя арфа? Возьми ее. Возьми, — он толкал арфу в руки Ксении. — Голос мой ослаб. Меня слушают только призраки. Не во сне ли я с тобою встретился, дитя?

А хоть бы и во сне, — она погладила его руки, его ввалившиеся щеки. — Сон нам во благо. Вся наша жизнь есть сон. Спи, царь Давид. Пой песню во сне. Хочешь, я спою тебе колыбельную?.. Здесь, под землей?.. Не каждому доводится умереть при жизни. Мы с тобой, царь Давид, теперь не боимся мрака, тьмы, земного подреберья. Под ребром у земли бьемся мы кровавой селезенкой и поем. Ложись мне на колени головой! Она взяла у царя арфу, положила его седую голову себе на колени, ударила по струнам и запела:

Старичок Давид подергивался на Ксеньиных руках, тихо задремывал, засыпал… уснул. Струны арфы гремели и рокотали. Подземелье наполнялось вздохами прибоя, воплями неукротимого ветра. Ксения совершенно не умела играть на арфе. Она не умела играть ни на чем. Она вообще не умела играть. То, что люди обозначали как игру, вызывало у нее смех и недоумение. Не умея играть, будучи настоящей, она и фальшивила по-настоящему. Она заплеталась и заикалась по-правдашнему. Призраки, затаив дыхание, слушали ее. По их прозрачным серым и голубым щекам катились жемчужные и грязные слезы.

Назад Дальше