— Любовь наша!.. — Голос Горбуна зашелся в рыданиях. — Мать наша!..
Звезды бесстрастно горели над каменистой равниной.
— У нас, дети, нынче еще много работы, — ласково шепнула я Горбуну и другим, омочив слезами их затылки. — Перевязывайте раны. Везите людей по домам. Они теперь тоже ваши молочные братья.
— Кровавые братья, — поправил меня Горбун. Лицо его перекосилось судорогой неисходного плача, и он бросился мне на грудь.
А Звезда сидел на земле, завернувшись в парашютный купол дамасского шелка, и на лице его играла беспечная, сумасшедшая улыбка, говорящая: «Зачем жить. Зачем плакать, когда только радоваться осталось».
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ ЭДЕМА, САДА РАЙСКОГОЯ проснулась оттого, что в глаза мне опять било Солнце.
Оно било лучами мне в лицо настойчиво, неумолимо, я огляделась и увидела, что я лежу на мягкой мураве, на лужайке, пронизанной Солнцем. Оно торчало высоко в небе, а небо мерцало темно-синим светом там, куда не досягали солнечные лучи, и снежно-белым там, куда светило было вбито по шляпку. Как странно светит оно. Могу дать голову на отсечение, что сейчас ночь. Не день, а ночь. Который час? Солнце сияет, а ночь. И нежная мурава вокруг. И там, вдали, река, течет меж зеленых холмов. Какая райская радость. Какой… Рай. Где я? Эй, кто живой?!..
Рядом со мною оказалась женщина. Нежная и прелестная, она вела за руку ребенка. Другой ребенок бежал за ней, весело вздевая ручонки к горящему в густой черной синеве Солнцу. Женщина ободряюще улыбнулась мне. Она понимала, что я боюсь. Что не могу понять, почему…
Скажите… где я?.. Почему Солнце сияет… в ночи?.. Почему вы… не спите… Ночью люди спят… И такая нежная трава… Она то холодит ноги, то греет… Что это?.. Где мы?..
— Милая, милая, — мать обернула ко мне светящееся лицо свое, — как же ты не поняла до сих пор. Ну да, это ночь. Она здесь всегда. И Солнце горит так всегда. Оно не уходит с небосвода. Оно всегда любит нас. Так не было на Земле. И трава, погляди, какая трава. Если ты ляжешь в нее, твое тело обнимется радостью, твоя душа запоет от радости и счастья. Так никогда не было у тебя на Земле. Пойдем с нами на реку! Видишь, она плавно струит синие, серебряные воды свои. Эту воду можно пить… это сладкое вино, молоко, это вода чистая, как сапфир, и, если ты будешь плавать и купаться в ней, кожа твоя и сердце твое всегда будут покрыты любовной дрожью, и, когда ты вылезешь из воды и оботрешься полотенцем, ты… У тебя есть полотенце?.. Вот, возьми, мы с собой лишнее взяли… Мы с детьми идем на реку… Одно купание в ней — это сто лет земной жизни…
— Скажи мне… — язык мой пересох, он не повиновался мне. Я боялась произнести это слово вслух. — Скажи мне, прекрасная женщина, это… Рай?..
— Да, это Рай, — нимало не смущаясь, ответила она, — вот он, Рай. Мы давно здесь живем. А теперь и ты у нас появилась. Это вечная жизнь. Какая красота здесь! Люби ее. Береги ее.
Я молчала. Меня овевал нежный, как дыхание возлюбленного, ветер. Он дул с реки. Синяя, как чистый сапфировый кабошон, река катила воды мимо наших ног, мимо наших вечных жизней, мимо гор и лесов и лугов, прямо в небо, прямо к Солнцу. Дети, визжа от восторга, плюхнулись в воду. Тучи брызг взметнулись к черно-синему лабрадору неба.
— Эдем, — сказал мать. — Это Эдем. Райский сад. Видишь, цветет какое дерево. Оно только здесь цветет.
Я обернулась и заметила маленькое деревце с раскидистыми ветками, усеянными сплошь сверкающими крупными цветами, смахивающими на земную магнолию. Они раскрывались наподобье женских губ, шевелились. Их лепестки отливали золотом, бронзой, живой женской кожей.
— Что это за дерево?.. Оно такое нежное…
— Оно цветет женским счастьем, — с улыбкой пояснила мне мать. — Души всех женщин, любивших когда-то на Земле, воплощаются в эти цветы и цветут вечно. Они дарят свое счастье любящим живым людям здесь, в Райском саду, они струят ароматы и благовония, и каждый цветок можно поцеловать, и каждый цветок целует землю и небо, ветер и волю вокруг себя. Он и тебя целует, если ты его поцелуешь; и если ты просто на него поглядишь издали с любовью, он тоже поцелует тебя. Это цветок счастья. Это цветок жизни. Я не знаю ему имени. Ему имени нет. Каждый называет его здесь по своему. Он никогда не вянет. Ибо любовь земная не иссякает. Смотри, тебя уже нет на Земле, а любовь твоя жива. Вот она. Посмотри.
Мать склонилась и бережно взяла в пальцы самый большой нежно-желтый, солнечный цветок, весь вздрогнувший, задрожавший навстречу обнявшим его рукам каждым влажным и сияющим лепестком.
— Видишь?.. Слышишь…
Я наклонилась. Цветок дрожал и пел. Он пел еле слышно. Его лепестки медленно разошлись в стороны, и на дне цветка, там, куда любят заползать пчелы, копошась и торча кверху брюшком и лапками в капельках обножки, я увидела свое лицо.
Мое лицо было в цветке, и это было такой же правдой, как то, что я жила на свете и что я была уже в Раю.
— Послушай… — спросила я тихо цветок, спросила самое себя, — скажи, а где же… наши возлюбленные?.. Те, кого мы любили на Земле?..
Цветок вздрогнул и зашевелился. Его лепестки прильнули друг к другу, снова распустились веером, кинулись вверх, навстречу моему лицу, и прижались к нему, и обхватили его росой, нежностью, счастьем.
— Тише… тише, — говорила мать, прижимаясь щекой к моей склоненной дрожащей спине. — Пчелы собрали весь нектар. Пчелы улетели в другие сады. Ты счастлива. Ты несешь свое счастье в себе. Ты еще родишь его. И оно придет к тебе в Раю. И ты споешь ему Райскую песню.
Я отняла от цветка заплаканное лицо. Дети плескались в реке и звали и кричали мне:
— Купаться! Иди купаться скорее!
И я разделась донага и смело вошла в синюю реку, и тотчас река стала белой, белой как лунь, белой как снег, как седина, как моя седина, как молодая Луна, как белое Солнце в Раю. И я поцеловала белую серебряную воду и отпила глоток молока, и меда, и белого вина.
И дети смеялись, и мать брызнула в меня живой водой, и они водили хоровод вокруг меня.
И была ночь; и всегда была эта ночь.
И никогда больше не было утра.
ПСАЛОМ КСЕНИИ О ВОЗЛЮБЛЕННОМ ОТЦЕ ЕЯЯ оставила их, голых моих детей, на продутом ветрами плато. Завернутых в шелка парашютов. Сама побрела куда глаза глядят. Мои глаза глядели на Восток. Оттуда вставало светило. Брызгали лучи. Разливалось розовое молоко зари. Я была в чужой стране. Я не думала о том, заблужусь ли, выбреду ли, выживу. Я приучила себя об этом никогда не думать. Просто шла, и все.
Я нюхала воздух. Звери нюхают воздух, и нюх выводит их на верную дорогу. Они уходят от опасности и приходят к родному логову. Я знала, что звери мудрее людей, и перенимала у них повадки. Я шла там, где прошли ледники, видела озера с холодной чистой водой, похожие на синие васильки. Огибала валуны. Перебиралась через узкие навесные мосты, испуганно держась за сплетенные из проволоки перила. Я шла на Восток, и Восток приветствовал меня. Его лицо сияло розовым и алым и вдруг вспыхнуло золотым, и я завопила от радости, подняв к небу руки.
Ела я коренья, выкапывая их из земли, пила воду из ручьев. Я рвала заячью капусту, стрелы весенней дикой спаржи, дикий лук. В озерах вода была сладкая. Я пила взахлеб и утирала лицо рукавом. Я была счастлива в диком, без людей, мире.
Так, в тишине, я добрела до странного полигона. Земля передо мною была вся залита гладким бетоном. Бетон, отполированный добела то ли колесами, то ли катками, блестел на Солнце. Фиалки росли рядом с бетонной полосой. Кургузые самолеты и непонятные железные свечки стояли поодаль. Я приблизилась к железным свечкам. Броня отсвечивала на Солнце бледно-синим, мертвенным цветом. О, такую не пробить. Что в них, внутри?.. Похожи на чертовы пальцы… белемниты.
Я вспомнила, как меня выбрасывали из окна однажды ночью, в Армагеддоне, и содрогнулась всеми потрохами.
Железные свечи возвышались над цветущей равниной, избавившейся от снежной шубы. Весна звенела и клокотала. От железных свечей исходила угроза. Они говорили: вот, ты идешь, живая и невредимая, а мы тут. Мы тебя стережем. Шаг вправо — мы нацелимся. Шаг влево — мы дрогнем. Побег — мы…
Я остановилась перед самой большой железной палкой. Она блестела, воткнутая в каменную наледь. Величиной она была со сто или с тысячу людей, если бы они стояли на плечах друг друга. У ее подножия ютилась крошечная кирпичная хибарка. Каменный сарай. Из трубы сарая валил дым. Там кто-то живой топил печь.
Перед моими глазами моталась колючая проволока. Изредка по проволоке пробегала дрожь, и там и сям вспыхивали голубые искры. Голос мне сказал: нельзя, не трогай. Я не могла ее порвать своим телом. Хотя хотела. А почему бы нет. Что я могу? Я ничего не могу, кроме того, что могу. Это моя заповедь, и в ней есть гордость правды. Я знала всеми шариками быстротекущей крови, что могу умереть в одночасье, насаженная, как рыба на гарпун, на колючую проволоку под током. Это меня не остановило. Что можно сделать еще мне? Разбежаться и перепрыгнуть? Проползти под колючками?!
Ела я коренья, выкапывая их из земли, пила воду из ручьев. Я рвала заячью капусту, стрелы весенней дикой спаржи, дикий лук. В озерах вода была сладкая. Я пила взахлеб и утирала лицо рукавом. Я была счастлива в диком, без людей, мире.
Так, в тишине, я добрела до странного полигона. Земля передо мною была вся залита гладким бетоном. Бетон, отполированный добела то ли колесами, то ли катками, блестел на Солнце. Фиалки росли рядом с бетонной полосой. Кургузые самолеты и непонятные железные свечки стояли поодаль. Я приблизилась к железным свечкам. Броня отсвечивала на Солнце бледно-синим, мертвенным цветом. О, такую не пробить. Что в них, внутри?.. Похожи на чертовы пальцы… белемниты.
Я вспомнила, как меня выбрасывали из окна однажды ночью, в Армагеддоне, и содрогнулась всеми потрохами.
Железные свечи возвышались над цветущей равниной, избавившейся от снежной шубы. Весна звенела и клокотала. От железных свечей исходила угроза. Они говорили: вот, ты идешь, живая и невредимая, а мы тут. Мы тебя стережем. Шаг вправо — мы нацелимся. Шаг влево — мы дрогнем. Побег — мы…
Я остановилась перед самой большой железной палкой. Она блестела, воткнутая в каменную наледь. Величиной она была со сто или с тысячу людей, если бы они стояли на плечах друг друга. У ее подножия ютилась крошечная кирпичная хибарка. Каменный сарай. Из трубы сарая валил дым. Там кто-то живой топил печь.
Перед моими глазами моталась колючая проволока. Изредка по проволоке пробегала дрожь, и там и сям вспыхивали голубые искры. Голос мне сказал: нельзя, не трогай. Я не могла ее порвать своим телом. Хотя хотела. А почему бы нет. Что я могу? Я ничего не могу, кроме того, что могу. Это моя заповедь, и в ней есть гордость правды. Я знала всеми шариками быстротекущей крови, что могу умереть в одночасье, насаженная, как рыба на гарпун, на колючую проволоку под током. Это меня не остановило. Что можно сделать еще мне? Разбежаться и перепрыгнуть? Проползти под колючками?!
Я размахнулась всем телом и налегла на смертоносную ограду.
Мое счастье было. Тот, кто в каменном сарае топил печь, на время выключил рубильник. Я не забилась в падучей. Я поняла, что проволоку можно грызть зубами, терзать в кулаках, крутить, рвать, ломать. Я сломала ее. Я ее перегрызла. Как волк, перегрызающий проволоку капкана. Да я и была дочь Волка. У меня были хорошие крепкие зубы.
Израненная колючками, я побежала к каменному сараю. Перед дверью замерла.
Заколотила в шершавое дерево.
— Эй! Живой кто-нибудь!.. Я Ксения!.. Приютите меня!.. Я с другого края земли!.. Я ела одни коренья!.. Кто-нибудь!.. Живой!..
Я била и колотила, и дверь послушалась меня. Она отворилась сама.
Она не была заперта.
Темнота. Гарь. Спертый воздух. Топор вешай — будет висеть. Перед маленькой печкой-буржуйкой скрючился он. Кто? Человече на земле. Он подбрасывал дрова в печь, в оранжево горящий зев. Кривая труба выходила в окно. Человек кочережкой шуровал головни и золу в печке. Сверху, на жаровне, стоял старый чайник, пошумливал, из носика уже поднимался слабый душистый пар. Человек кипятил чай, и заварка была прямо в чайнике. Сильно пахло, кроме чая, заваренным в кипятке смородинным листом.
Человек хотел обернуться.
Я остановила его.
Не оборачивайся, — сказала я мгновенно. — Я знаю, кто ты. Не оборачивайся.
Он послушно не обернулся. Втянул голову в плечи.
— Давай я пошевелю дровишки, — сказала я, продолжая говорить по-русски, ибо иных наречий и двунадесяти языков не знала. — Дай сюда кочергу.
Он, не поворачивая головы, протянул мне кочережку. Я пошурудила поленца и ветки. Завспыхивали золотые и синие угольки; по головням пошли багряные и карминные искры, горсть углей откатилась в угол печи ягодами красной смородины, и порывистые вспышки замерцали над горящей плотью сухого дерева. Это был огонь. Настоящий огонь. Человек топил печь. Он радовался огню. Я бросила кочергу, она зазвенела.
— Расскажи мне…
Грань между шепотом и тишиной.
— Я все тебе сейчас расскажу, — сбивчиво, прерывисто зачастила я. — Я так долго шла. Я устала. Я выкапывала корни и грызла их. Меня сюда привезли в летающей коробке… в брюхе Левиафана. Я не хотела казнить казнящих. Но я свидетельствую, что я родила их. Мое чрево болит. Это было не слишком легко. Я умоталась. Скажи мне… что здесь такое вокруг?.. Зачем стоят тяжелые свечи из железа… Что это?.. Я теперь всегда здесь буду жить… или как?.. Не оборачивайся!
Кочерга поворачивала полешки. Наступила тишина. Сидящий у печи вытащил из-за пазухи курево, огонек зажегся красным глазом в полутьме каморы.
— Я так счастлив, что ты явилась мне, — сказал он тяжело и глухо, по-русски. — Я думал, что обречен здесь сидеть вот так целую вечность.
— Как ты сюда попал?.. Скажи…
Он выпустил белесый клок дыма, обхватил лысую голову руками.
— Когда я умер, я понял, что весь я не умер. Мне стало очень страшно. Вот она, вечность, подумал я. Я глядел на свое тело сверху вниз и хотел его оплакать, но не мог — слез уже не было. Я долгое время скитался так, без тела. Очень грустно это. Я мечтал быть телесным. Я молился: хоть где… где угодно!.. в любом месте земного мира… в иной стране… на каком угодно клочке суши… даже на воде, в плавучей джонке, в лодке, на канале, в море… но только в теле, внутри тела… Бестелесным быть и знать все, и видеть, и сознавать — тяжкая мука… Ты даже представить себе не можешь, какая… Я просил Бога: вочеловечь меня! Буду кем угодно: бродягой, больным, уркой, преступником, попрошайкой, только дай мне тело опять, и ведь они тоже люди… И я познаю меру их страданий, и буду, может, относиться к ним иначе, чем прежде, когда был царем… И просьба моя была услышана. Я закричал от боли, открыл глаза и увидел себя здесь… вот здесь. Перед этой печкой. В этой халупе. На этом заброшенном космодроме. Отсюда уже давно не улетают ракеты. Пищу мне приносит один смешной человек. В корзине. Когда еда заканчивается и я уже голодаю и не знаю, что делать и куда идти отсюда, вдруг является он… такой маленький, крошечный, карлик, глазки-щелочки, головка как репчатый лук… по-нашему не говорит… и несет корзину. Я подниму салфетку — а там… и курица, и вино, и лимоны, и капустные вилки, и караваи свежего хлеба, и… откуда это все, и такое свежее… Сперва я думал — снится мне… За руку себя хватал, щипал. Пищу нюхал. Кусал. Настоящая! А пытался человечка о чем-то расспросить — молчит! Луковой головкой вертит… Ручками: не понимаю, мол… И говорить не хочу… Или запретили ему… Я кланяюсь ему в пояс. Однажды захотел ему исповедаться, как нашему батюшке… Он ведь один живой ко мне приходит… А тут вот ты… ну, ты тоже видение… Я ведь все равно мертвый. Я ведь живу жизнь после смерти. А ты живая?.. Ты живая, скажи?!.. Ксения!
И он как крикнет еще раз:
— Ксения!
И хотел обернуться, да я его опередила, бросилась к нему, ладонями обхватила его голову, прижала свои пальцы к его глазам:
— Не смотри на меня… Не смотри! А то вдруг все пропадет…
И припала губами к его лысине, к затылку, и ощупывала пальцами дорогое лицо, русую бороду, седые пряди на висках, табаком пропахшие усы:
— Отец… Отец Волк!
Он положил свои руки на мои руки, закрывшие ему лицо, и я чувствовала, как под ладонями моими по его щекам текут слезы.
— Здравствуй, Ксения, — тихо выплакал он. — Имя твое я узнал давно. Мне Он сказал.
— Кто? — спросила я. — Луковый человечек?
— Нет. Там, в горах и степях около Байкала… такой босой, в балахоне, с лучистыми глазами. Такой сияющий. И печальный.
— Исса! — закричала я. — Исса тебе сказал! Когда ты видел Его?!..
— Когда умирал, — просто сказал мне мой отец, царь Волк. — Я лежал и умирал на берегу Байкала, а ко мне подъехал на коне такой сильный и красивый человек, украшение у него на голове напоминало черный полумесяц, расшитый золотыми нитями. Лицо у него было свирепое. Он был сильно раскос. Глаза его стояли почти вертикально. Он был один, и был одет очень бедно. Он долго смотрел на меня с коня, как я умираю. Я попросил пить. Тогда он спешился и дал мне отхлебнуть из фляги. Фляга была унизана крупными агатами, и сверху вниз на ее боку по-старомонгольски было написано: «ТЕМУЧИН». «Спасибо тебе, Чингисхан, — прохрипел я, — царь Волк и по смерти тебе этого не забудет.» Он улыбнулся. «Это я тебя не забуду, — сказал он мне. — Когда ты умрешь и опять воплотишься, следуя божественным указаним бардо, я пришлю к тебе твою дочь. Я с ней вместе скакал на конях. Я привел ее сюда, на этот берег, чтобы она увидела, как Исса идет по зимним водам. Исса ушел от нас. Срок Его учебы у Будды закончился. Он вернулся в отечество, чтобы Его распяли в тысячный раз.» Сказав это, он поглядел на синюю воду Байкала, прижал палец ко рту и сказал: «Умирающий, я солгал тебе. Вот Он идет сюда. Приподнимись и посмотри вдаль. Он идет к тебе так же, как шел к ней когда-то, к дочери твоей: по водной глади, и ступни Его легки, и ледяные торосы ранят их, и волосы Его развевает ветер». Я с усилием поднялся на локтях, посмотрел… Он шел ко мне по воде Байкала, Он ступал легко и осторожно, свободно, как сама свобода. И мне стало радостно дышать. Я понял, что смерть моя будет легка.