Только теперь уже не помню, что именно.
Сегодняшнее представление было удачным. Много смеялись. В скетче про психиатра я сымпровизировал новую остроту, и она взорвалась как бомба. Я бросил взгляд на портрет Зигмунда Фрейда на стене и задумчиво произнес: «Мне кажется, без рамы было бы гораздо лучше». Слово «рама» произнесено так, что всякий услышал за ним фамилию Рама. «Мне кажется, без Рама было бы гораздо лучше». Этот коллективный вдох-ах, пока ужас не разрешится смехом, — один из самых сильных эффектов, какого можно добиться на сцене. Если умеешь.
Действительно очень хорошее представление.
И тем не менее. Когда я вернулся в нашу каморку, Ольга испуганно спросила: «Что случилось?» Я не хотел, чтобы по мне что-то было заметно, но она знает меня слишком хорошо.
Этот человек бросился мне в глаза еще во время представления. Первый ряд, крайний слева. Сидел, все время скрестив руки на груди. Ни разу не рассмеялся и не пошевелил рукой, чтобы похлопать. Будь я начинающим, такое брюзгливое лицо выбило бы меня из колеи. Я бы попытался играть специально для этого зрителя и при этом потерял бы остальных. Ну заставлю же я тебя смеяться, думал бы я. И только дал бы обезьяне слишком много сахара.
Но я уже давно не начинающий.
Это было хорошее представление.
То, что он потом ждал меня, оказалось для меня неожиданностью. Такие люди, как правило, уходят первыми. Демонстративно встают еще посреди аплодисментов. Этот остался сидеть. Не аплодировал, но и не ушел. Ждал меня.
— Раньше я считал вас хорошим актером, господин Геррон, — сказал он. Берлинский акцент. Берлинский еврейский акцент. Это отдельная мелодия.
— А теперь не считаете?
— Отчего же, — сказал он. — Вы играли превосходно. Просто удивительно, как можно добиться такого сильного воздействия с таким слабым характером.
Сказал это не агрессивно, а печально. Разочарованный любитель.
Мне надо было просто уйти, Ольга тоже так считает. Не ввязываться в дискуссию. Но я для этого слишком любопытен. Слишком тщеславен.
— Производить эффект — моя профессия, — сказал я.
Он кивнул. Узкое лицо. Не истощенное, как у большинства здесь, а будто всегда таким и было. Подтянутое.
— Если бы мы встретились в Берлине, — сказал он, — я бы попросил у вас автограф. Тогда я знал бы о вас только то, что пишут в газетах.
Мне следовало бы найти отговорку. Мол, надо еще кое-что успеть до комендантского часа, очень сожалею, до свидания. Но я остался.
— То, что вы здесь изображаете клоуна, — сказал он, — Петрушку, это еще можно принять. Почему бы собаке не ходить на задних лапах, если ей дадут за это кость? За буханку хлеба я бы вылизал Хайндлю сапоги. Почему бы и нет? Но я бы не шагал для этого по трупам.
— А я разве шагаю?
И зачем только я спросил об этом? Почему бы мне не попридержать язык?
Он учитель. Преподавал в еврейской школе для девочек на Аугустштрассе. Пока она не закрылась. Завзятый театрал. В Терезин попал потому, что у него Железный крест первого класса. За Фландрию, как и у меня. Встретил тут коллегу по школе. Тот пережил такое, чего не смог перенести, и тронулся умом.
— Цвок, если угодно. Захотел снова стать маленьким. Жить в мире, где нет ничего дурного. Я немного о нем заботился. Время от времени навещал его в Кавалерской казарме. Он страшно исхудал. Надо было заботиться о том, чтобы он хотя бы иногда что-то ел. Пока он однажды не исчез.
Я рассказал это Ольге, и она закрыла лицо руками.
— Это был один из тех пятерых? — спросила она.
Один из них. Его друг. Мы спустили его по лестнице и положили на улице. Потому что служба сбора трупов явилась поздно. Потому что представление должно было начаться вовремя. Потому что остальное меня не интересовало.
Пока не явился этот человек, учитель из Берлина, я ни на секунду не задавался вопросом, правильно ли то было. Только гордился тем, что решил проблему. По собственной инициативе.
Какой же я стал дрянью! Какое-то поганое кабаре не должно быть важнее умершего. Этот человек был прав: у меня больше нет характера. Я уже сам не замечаю, когда мне следовало бы стыдиться. Что-то во мне отмерло.
Ольга пыталась меня утешить.
— Иначе не выдержать, — сказала она.
Может быть. Но надо ли все выдерживать?
— Его прах развеяли, — сказал тот человек. — Ведь у него не было имени. Потому что они не сочли нужным навести о нем справки. Он преподавал математику, когда нам еще разрешено было преподавать. Он был из самых любимых учителей.
Он был мешком костей.
И то была успешная премьера, черт бы ее побрал. То было хорошее представление.
Фильм тоже получится хороший. Я об этом позабочусь. Особенно выложусь на монтаже. Буду работать так тщательно, что мне понадобится много времени. Много, очень много. Американцы, как сегодня шептались, взяли Трир. Они уже на немецкой земле. Впервые я вижу реальную возможность выиграть эту гонку.
Если буду действовать достаточно медленно.
Мне разрешили еще два съемочных дня. Не четыре, как я просил. Но ничего. Обойдусь тем, что есть. То, что нам вообще разрешили сделать еще один подход, вот что важно. Это доказывает, что они по-прежнему хотят получить этот фильм. Что они довольны моей работой. Что я им нужен.
Все остальное не важно.
Вчера упала последняя хлопушка. Я все еще мыслю понятиями УФА. У нас здесь вообще нет хлопушки. Явилась команда из «Еженедельного обозрения» и не подумала прихватить с собой хлопушку. В половине пятого мы со всем управились. Люди из «Актуалита» собрали вещи и уехали. Не простившись. Я ведь и не ждал торжества, какой в обычае на УФА по завершении съемок, но хоть руку-то Печены мог мне протянуть на прощанье. Хотя бы в лицо посмотреть. Нет. Я для него больше не существую. Означает ли это, что монтаж он собирается делать без меня?
Чепуха. Одному ему не справиться.
Фрича я вообще больше не видел. В оба дополнительных съемочных дня он разъезжал без определенного плана. Снимал то, что попадало в объектив. Уличные сцены, людей за работой и прочие репортажные вещи. На монтаже такой материал всегда пригождается для начинки. Предложение об этом исходило от меня, но Печены выдал его за свое собственное. Человек в кинобизнесе на своем месте. Прирожденный интриган.
Единственный, кто вел себя прилично, был Заградка. При том, что от него я ожидал этого меньше всего. Такой робкий юноша. И вдруг он проявляет смелость. Перед тем как упаковать оборудование, он намаслил головку штатива, а грязную тряпку скомкал и бросил мне под ноги.
— Поди и выбрось, еврей! — сказал он, но презрение в его тоне было каким-то неубедительным.
Актер-любитель, играющий злодея. В тряпку была завернута пачка сигарет. Почти полная. «Осман» — так называлась марка. Одиннадцать сигарет, пять с половиной ломтей хлеба. Я богач.
Есть и приличные люди. Забыть об этом так легко.
С Заградкой мы сняли в последний день два сказочных эпизода. Название придумала Ольга, и оно в точности подошло к тому, что мы делали. «Белоснежка и чудо-кулек». В квартире д-ра Мурмельштейна мы вскрывали пакет из Дании. Баночный сыр. Консервированная солонина. Крекеры. Как звали того русского профессора, который вызывал у собак слюноотделение при отсутствии еды? Не важно. Так было со мной. Мой желудок урчал так громко — если бы мы снимали со звуком, пришлось бы все отснятое выбросить в мусорную корзину. Кусок копченой колбасы. Хорошо быть датчанином. Когда закончили, мы снова упаковали всю еду в пакет и сдали. «И если они не умерли, то едят еще и по сей день».
Самое последнее, что мы снимали, было «Семья за ужином». Еще сказочнее прежнего. Большая счастливая семья сидит за богато накрытым столом. Я ужасно нервничал во время этой сцены. Она была моей попыткой протащить в фильм и свой собственный сигнал. Как это пытались сделать музыканты из оркестра во время посещения комиссии Красного Креста. Когда делегация зашла к ним, они заиграли «Для тебя, моя душа, я принарядилась». Что должно было означать: красота Терезина — это лишь грим. Скрытый сигнал. Скрытый настолько, что никто его не заметил.
Для сцены за обеденным столом мы уже давно предназначили в качестве счастливой семьи Козоверов с их детьми. В последний момент я предложил, чтобы мы посадили к ним еще и дедушку с бабушкой. Чтобы сделать идиллию еще идилличнее. Мое предложение было принято. В качестве дедушки с бабушкой мне разрешили взять профессора Коэна и его жену.
Может — на это я могу лишь надеяться, но ведь нам ничего не остается, кроме надежды, — может, мой посыл дойдет. Козовер и Коэн — известные люди. Один из Берлина, другой из Амстердама. Впервые встретились только в Терезине. Может быть, кто-то увидит сцену и подумает: они не из одной семьи. И, может, тогда догадается: если эта ситуация сфальсифицирована, может, и весь фильм — трюк?
Может быть.
А может, и нет. Но хотелось хотя бы попытаться.
Эпизод с операцией снят. Д-р Шпрингер оперирует, а Герта Унгар подает инструменты. Она по-прежнему работает в медпункте. На транспорт ее не угнали. Потому что я ее вытащил. И уже поэтому было правильно — делать фильм.
Это было неправильно. Через двое суток после съемок ее включили в список на транспорт. Д-р Шпрингер протестовал в совете старейшин, но там ему сказали только:
— Съемочные работы закончились.
Он в отчаянии. Подозреваю, что их связывает нечто большее, чем общая работа.
Связывало.
Курт Штреттер, который так изумительно мог пародировать Чаплина. Который мечтал, что когда-нибудь выступит со своим номером на коньках в Париже или Лондоне, и после представления в его уборную придет Трамп, взмахнет своей тросточкой и скажет: «Ты был лучше, чем оригинал». Этой мечте не суждено сбыться. Он тоже в списке.
Якуб Лишка, чешский чемпион по прыжкам в воду. Он извинялся передо мной, что сальто плохо ему удалось.
— Голод выбивает меня из равновесия, — сказал он.
В списке.
Мендель Вайскоп, который в спектакле на идиш играл раввина.
И еще. И еще. И еще.
Я насчитал двадцать два человека из тех, кто участвовал в моем фильме. Двадцать два человека.
Я-то думал, что смогу их спасти. Что включу их в сцену — и после этого они застрахованы. Думал? Я только уговорил себя. Что-то о себе вообразил. Они были валютой, за которую я хотел купить себе чистую совесть. Курт Геррон, благодетель. Курт Геррон, спаситель.
Курт Геррон, неудачник.
Я затребовал их для участия, я убедил их, и теперь они за это наказаны. Хотя они всего лишь сделали то, что от них потребовали.
Потому что они это сделали? Потому что теперь они на собственном опыте знают, каким изолгавшимся обезьяньим театром все это было? Потому что могли кому-нибудь об этом рассказать?
Нет. Это не может быть причиной. Нельзя, чтобы это было причиной.
Со всеми статистами я задействовал в фильме гораздо больше тысячи человек. Две тысячи. Не могут же они угнать в Освенцим две тысячи человек только потому, что они…
Могут. Они могут все. Если они набьют в каждый вагон для скота по пятьдесят человек, то это будет…
Не хочу подсчитывать. Двадцать два человека. Пока. Всего двадцать два, думаю я. Действительно думаю: всего. Мой мозг опять ищет отговорки. У меня не хватает мужества быть честным даже перед самим собой.
Я хочу спасти собственную шкуру. В этом все дело. И всегда было только в этом. Ни в чем другом. Во мне.
И в Ольге, черт побери.
Двадцать два человека. Скоро они будут забыты. К этой ленте не будет выпущен «Кинокурьер».
Режиссер: Курт Геррон.
Постановщик.
Я смонтирую фильм, да, я сделаю это. Постараюсь, чтобы все было именно так, как хотел Рам. Это его фильм, не мой. А он сидит со своими гигантскими ножницами и режет. Я лишь выполняю приказы. И ни за что не отвечаю.
Я лицемер.
Не важно.
Почему бы и не походить на задних лапах, если получишь за это кость?
Это будет хороший фильм. Успешный фильм. Мною будут довольны. Люди будут сидеть в кино и верить в то, что видят.
— Это реальность, — будут говорить они. — Именно так и не иначе живут в Терезине. Люди там счастливы.
Я этого добьюсь. Это я могу. Этому я обучен. Вся моя жизнь была лишь подготовкой к этому фильму.
Двадцать два человека.
Я не смог их спасти. Еще в лазарете в Кольмаре я ковырялся в ранах как слепой. От любого санитара было больше пользы, чем от меня. Но от меня раненые ожидали помощи. Потому что на мне был белый халат и я изображал из себя господина доктора.
Так же как здесь я изображал режиссера. Внушив себе, что я снова на УФА. Что мне есть что сказать. Что я могу на что-то повлиять.
Я виноват в том, что им пришлось попасть в этот поезд.
Двадцать два человека. Герта Унгар. Курт Штреттер. Якуб Лишка. Мендель Вайскоп.
Госпожа Олицки.
Я должен готовить монтаж. Должен. Когда дело дойдет до монтажа, надо, чтобы я мог сказать: «Никаких проблем. Все под контролем». Хотя я не видел ни одного метра отснятого материала. Им на это плевать. Если они что-то приказывают, это должно исполняться. Они включают рубильник — и машина должна ехать. Иначе она пойдет на металлолом.
Я буду функционировать.
У меня есть отчеты со съемок и рисунки. Этого должно хватить. Отдельные планы съемок я буду просматривать мысленно. По памяти. У меня всегда была хорошая память.
Musculus depressor anguli oris. Musculus transversus menti. Я ничего не забываю.
Начать с большого общего плана. Церковь и комендатура. Этот план мы снимали. Потом среднеобщий план. С середины площади. Тоже снимали.
Потом сразу колонна людей, идущих на работу. Рам будет ожидать, что картины, которые мы снимали первыми, появятся в самом начале. Дилетанты всегда так думают.
Колонна уборки. Сколько мы ее снимали? В отчете указано только: «Группы женщин с ведрами и вениками». Две группы или три? Наверняка три. Я велю в таких случаях снимать всегда три разных варианта. Тогда лучше монтируется. Итак: «Первая группа. Вторая. Третья».
А если у нас все же только две? Времени было в обрез, и мне часто приходилось сокращать. Может, и хотел снять три, а потом всего лишь…
Возможно, Рам захочет присутствовать при монтаже. По крайней мере вначале, как на съемках. Если в моем монтажном плане будет стоять то, к чему не окажется материала, он сочтет меня непригодным. Или подумает, что я сделал это намеренно. Тут в столярке у кого-то выскользнул кусок металла и попал под пилу; машина была повреждена. Его увели в Маленькую крепость и пристрелили. За саботаж.
Было три плана. Совершенно точно. Память меня не подводит. Musculus zygomaticus major. Musculus zygomaticus minor.
Колонна уборщиц и потом воловья повозка, которую мы с таким трудом возвращали на исходную позицию, потому что я, идиот, слишком рано дал команду двигаться. Рам был в ярости. Но он про это уже забыл. Надеюсь, что забыл.
«Уличные рабочие. Конная повозка с досками. Молодые сельскохозяйственные работники».
Я не знаю их имен. А мог бы их спросить. Чтобы знать, не попал ли и кто-нибудь из них в транспорт?
Я не хочу этого знать. Они были так веселы.
«24. Среднеобщий план. Вся колонна идущих на работу проходит мимо церкви».
Первая страница исписана. Госпожа Олицки печатала бы быстрее, но у меня больше нет секретарши. Пишущая машинка стоит на ящиках из-под маргарина. Слишком низко. Спина болит.
Я презираю себя за эти мысли. Госпожа Олицки отправлена в транспорт, а я жалуюсь на боли в спине.
Аккуратно вложить копирку между листами. Иногда переворачивая ее вверх ногами. Тогда хватит надольше. Вставить листы в каретку.
«25. Магазин мужской одежды. Несколько мужчин ждут перед дверью».
Сегодня я проходил мимо. Четверо рабочих из строительной колонны как раз снимали вывеску. Не стали вывинчивать винты, а просто выломали доску. Вывеска пропала. Такого рода расточительства я не терпел и в Берлине. Я вмешался.
— Может быть, эта вывеска еще понадобится, — сказал я.
Они отрицательно покачали головами:
— Все велено сжечь.
На их тележке уже лежали красивые резные указатели. «К кофейне», «К купальне». Все будет сожжено. Это должно что-нибудь да значить.
В Терезине все что-нибудь да значит. Если идет дождь, мы спрашиваем себя, что замышляет тем самым СС.
Если вывески больше не понадобятся, это значит, что они перестали приукрашивать город для посетителей? Это не к добру. Кто закрывает театр, тому больше не нужны артисты. Или облицовка им больше не нужна потому, что впредь они хотят положиться на мой фильм? Это было бы хорошо. Для меня это было бы хорошо.
Мне больше нельзя растрачивать время на такие мысли. Надо готовить монтаж.
«26. Группа ожидающих мужчин. Дверь открывается. Врезать в проем двери».
«27. Камера в магазине. Дверь распахивается. Мужчины входят. Камера поворачивается к прилавку. Продавцы выкладывают товар».
Мне даже не надо заглядывать в отчет. Я помню каждый съемочный план. На свою память я могу положиться.
Musculus levator labii superioris alaeque nasi.
«28. Покупатель разглядывает товар».
Гундерман фамилия покупателя. Элиас Гундерман. Тоже увезли транспортом.
Нет. Он еще здесь. Снова был вычеркнут из списка. История — такая же безумная и бессмысленная, как и все наше существование. Пиджак стал для него роковым, но его спасли брюки. От таких случайностей здесь зависит все, что происходит. Кому в свое время, кому безвременно, кому от голода, кому от жажды. Кому отправиться на транспорт, кому остаться здесь.
Когда мы хотели снимать сцену в магазине одежды, нам нужен был кто-то на роль покупателя и что-то, что он мог бы купить. Не так просто найти в Терезине предметы одежды, которые выглядели бы как новые. Мы спросили в швейной мастерской, и три человека нам в один голос ответили: «Гундерман».