Наполеон выехал с твердой решимостью нанести последний удар, но теперь вдруг ему приходят бесчисленное количество соображений, одно правдоподобнее другого. Под Аустерлицем ему не приходили в голову никакие случайности, кроме как те, которые он задумал,[1149] и те, которые совершились. Он твердо верил, что будет именно то, что он предпринял, что русские спустятся с Праценских высот и он атакует их центр и прорвет. Он не думал, что русские могут прорвать также его центр, могут откинуть его левое крыло и зайти ему в тыл. Он знал, что будет успех, и обдумал все случайности успеха, и действительность оправдала его. Но теперь он обдумывал слишком многое, бесчисленное количество случайностей представлялись ему, и все были возможны. Русские могли напасть на левый фланг, русские могли отбить его и закинуть за Колочу. Его могло убить шальное ядро и мало ли что могло быть.....
На поле лежали убитые, и раненые стонали, и испуганные и притворные лица окружали его, и те же звуки ядер, прежде возбудительно действовавшие на него, тот же дым, неясность, сознание необходимости делать распоряжения, тяготили его. Впереди те же движущиеся массы в полосах дыма, и трескотня ружей, и гул орудий. Наполеон остановил лошадь и опустил голову. Он не мог остановить того дела, которое делалось перед ним и вокруг него и которое считалось руководимым им и зависящим от него, тогда как он одно желал теперь — уйти от этого дела[1150] и быть свободным. И тут всякую минуту прискакивали к нему с вопросами и донесениями, и та внешняя сторона человека, которая действует, часто независимо от душевной стороны, отвечала на эти вопросы и поддерживала свое значение. Он всё отдавал приказания и делал вид, что он руководит сражением.
На курганный редут были направлены с 3-х сторон французские пушки, русские не успевали относить убитых и раненых, и на место убитых не успевали приходить живые. Французские солдаты пешие пошли к этому кургану, слева и справа поскакали конные, и на этом месте произошло то же, что в 10 часов на флешах,[1151] несколько раз мешались русские с французами, убегали то те, то другие, наскакивали и проскакивали то за русскими французские конные, то за французами русские конные, и, наконец, прежде ушли[1152] те, которых было меньше — русские, но они не убежали и не разбежались, а отошли назад на 400 сажен к Князькову[1153] и оттуда так же стреляли в французов[1154] и иногда надвигались на них, заставляя их бежать, и потом сами бежали.
К Наполеону прискакали с известием, что редут взят и что ежели он даст гвардию, то победа будет полная.
— Победа! — сказал Наполеон.[1155]
Он поговорил с Бертье и Бельяром, советуясь о том, дать гвардию или нет. Все отсоветывали ему. Он отошел от них и громко сказал:
— А 800 lieux de France je ne ferai démolir ma gadre,[1156] — сказал он и,[1157] повернув лошадь, поехал назад к Шевардину.
Историки говорят, что сражение было выиграно и что Наполеону стоило дать свою гвардию, чтобы разом покончить кампанию. Рассуждать о том, хорошо или дурно сделал Наполеон, не дав гвардию, всё равно, что рассуждать о том, хорошо или дурно сделал Пугачев, напиваясь пьян в Оренбурге. Он не мог поступать иначе.
Наполеон не мог дать гвардию. Дать гвардию было противно всем военным правилам и привычкам и противно тому настроению осторожности и нерешительности, в котором он неизбежно и невольно находился.
Другие историки говорят, что Наполеон не выиграл сражения потому, что у него был насморк. Вольтер давно сказал, шутя, что Варфоломеевская ночь произошла от того, что у Лудовика XIII был запор. Как шутка, это очень мило, но неужели могли бы люди жить на свете с сознанием того, что судьбы их и государств зависят от простуды и желудка Наполеона и Лудовика XIII? Ежели бы не было запора у Лудовика XIII и насморка у Наполеона, и тот и другой поступили бы иначе, это несомненно. Но из этого только следует то, что расположение духа и насморк, бывший причиной ему, были не случайные явления, а должны были быть, что Наполеон должен был простудиться 26 числа, что и то его движение, когда он, в поту, вышел из палатки и простудился, было не произвольно, а неизбежно, как и каждый его поступок, и что события, совершающиеся для большого количества людей, в особенности такие, в которых люди отступают от разума, как война, убийство друг друга, что эти события не произвольны, а предопределены, и что менее всех свободны в этих событиях те, которые думают руководить ими.
Страшный вид поля сражения, покрытого трупами и ранеными, в соединении с тяжестью головы, с известием о смерти и ранах 20 генералов и сознанием этой бессильности своей прежде грозной руки, произвели уничтожающее впечатление на Наполеона. Желтый, опухший, тяжелый, с мутными глазами, красным носом[1158] и охриплым голосом, он сидел на складном стуле под курганом у Шевардина,[1159] прислушиваясь к звукам пальбы и ожидая конца того дела,[1160] которого он считал себя причиной, но которого он не мог остановить. Одно, чего он желал теперь, было: отдых, спокойствие и[1161] свобода, но этого не дано было ему.[1162]
Адъютант приехал сказать, что русские всё так же стоят.
— Наш огонь рядами вырывает их, а они стоят.[1163]
— Ah, ils en veulent encore,[1164] — сказал Наполеон охриплым голосом.
— Sire,[1165] — повторил нерасслышавший адъютант.
— Ils en veulent encore, — прохрипел Наполеон осиплым горлом, — donnez leur-en.[1166]
И без его приказания делалось то, чего он не хотел, но что он сказал только потому, что думал, что от него этого требовали его окружающие.[1167]
И не на один только этот час и день были помрачены ум и совесть[1168] этого[1169] человека, тяжеле всех других участников этого дела носившего на себе всю тяжесть совершившегося; но и никогда до конца жизни уж он не мог понимать ни добра, ни красоты, ни истины,[1170] ни значения своих поступков. Они были слишком ужасны для того, чтобы он мог понимать их. Они были слишком[1171] противуположны[1172] правде и добру, и потому человек этот, не в силах отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, должен был отречься от правды и добра, и он, как безумный, до конца жизни [?] носился в своих составленных испуганным воображением ложных образах и понятиях, чуждых добру и истине.
Не в один только этот день, объезжая поле сражения, уложенное мертвыми и изувеченными людьми (как он думал, по его воле), он, глядя на этих людей, считал только, сколько приходится русских на одного француза и, обманывая себя, находил причины радоваться, что на одного француза приходилось 5 русских. Не в один только этот день он писал в письме в Париж, что le champ de bataille a été superbe,[1173] потому что на нем было 50 тысяч трупов, но и на острове Святой Элены, в тиши уединения, где он[1174] говорил, что он намерен был посвятить свои досуги для изложения истины, он,[1175] чувствуя, что ему надо было оправдываться,[1176] писал, говоря о значении этой войны: 229, Memoriale de St. Hélène, 133.
Говоря о[1177] зле, произведенном войной, он думал оправдываться, объявив в 18 бюллетене, что французы потеряли 2500 убитыми, и верил в это и подтверждал в изгнании, что бюллетени его были все справедливы. И на острове Св. Элены, оправдываясь в зле войны, он писал:[1178] 230.
Он утешал себя, что все [?] были не французы, а он сам был француз столько же, сколько пьемонтец.[1179]
И это говорил человек,[1180] не бывший сумашедшим, а человек, способный верно судить других[1181] и обстоятельства, касавшиеся его деятельности.
Новая глава[1182]Вернувшись от князя Андрея в Горки к Борису под впечатлением нового открывшегося ему взгляда на войну вообще и на настоящую войну в особенности, Пьер не принял участия ни в игре, ни в ужине, ни в остроумных разговорах, которые вели в эту ночь накануне сражения собравшиеся в избе у Бориса самые блестящие штабные молодые люди. Смутно представлявшиеся ему весь этот день вопросы теперь вполне определились, но самый вопрос оставался столь же неразрешим. Русские, все русские, настоящие русские — не эти господа, которые по-французски лопотали около него теперь — а русские: князь Андрей, ополченец, приговаривающий «чистое дело марш», старый солдат, крестившийся на икону, все русские были готовы убивать, быть убитыми, потому что они оскорблены тем самым оскорблением, от которого дрожала губа князя Андрея и которое Пьер чувствовал и в своей душе. Это было понятно. Но неразрешимый вопрос, представлявшийся Пьеру, состоял в том: что привело русских в это противучеловеческое состояние? Что? Воля одного человека, воля Бонапарта? Этого героя, которым когда-то в юности своей так восторгался Безухов, читая его подвиги и приказы в Италии и Египте. Как же мог бог, Великий Архитектон, допустить, чтобы человек был причиной такого огромного зла? Или он есть орудие бога, испытующего человечество, он — антихрист, зверь, глаголящий велика и хульна, и тогда я могу быть такое же орудие бога и мне предназначено положить предел ему. Или он — человек (это предположение более очевидно казалось Пьеру после его разговора с князем Андреем), но тогда я, как человек, всей силой души ненавижу его и сделаю всё от меня зависящее, чтобы уничтожить его. С этими мыслями Пьер заснул за перегородкой, приказав берейтору приготовить лошадей и рано утром разбудить его.
Когда Пьер совсем очнулся на другое утро, было уже 7 часов, стекла дребезжали в маленьких окнах избы. Берейтор стоял, расталкивая его, и в избе уже никого не было. Сражение уже давно началось. Когда Пьер, протирая из-под очков слипавшиеся [глаза], вышел поспешно на улицу, гул орудий оглушил его. На том месте, где он ездил вчера, везде был дым. По улице скакали[1183] адъютант с казаком, за три дома на кургане, откуда Пьер вчера смотрел на поле сражения, стояла толпа людей в блестящих мундирах. Это был Кутузов со свитой.[1184] Когда Пьер влез на курган по ступенькам, которые были сделаны на нем, он увидал толстую спину Кутузова, сидевшего на лавке, и его седой затылок, утопавший в плечи. Он передал трубу, которую держал.
— Поезжай, голубчик, посмотри, что там можно сделать, — сказал он высокому, красивому генералу.
Кутузов сидел несколько впереди у пушки,[1185] позади его и по всей батарее стояли группами генералы, офицеры, глядя вперед и влево и негромко разговаривая. Некоторые шутили, и один молодой человек засмеялся. Услыхав этот смех, Пьер решил, что он поедет с посланным генералом, который сходил под лестницу, и, не отвечая на приветствия, с которыми к нему обратились некоторые, он повернул назад и побежал вниз.
[Далее от слов: Генерал садился на лошадь, которую подал ему казак, кончая: выскакал вперед солдат, где было просторнее близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, конец гл. XXX — начало XXXI.]
Пьер не умел ездить верхом и[1186] боялся упасть. Теперь же он, кроме лошади, горячившейся и шарахающейся от[1187] штыков и выстрелов, боялся так сильно того, чтобы ему не помешать этим солдатам, очевидно чем-то занятым, что он и не слышал звука пуль, визжавших со всех сторон, звука ядер, взрывавших землю, и лопавшихся гранат и не видел падавших людей вокруг него. Ежели он и видел, то он не понимал, отчего они падали. Сам того не зная, Пьер заехал к мосту через Колочу, который был между Горками за Бородиным и который в первом действии сражения, заняв Бородино, атаковали французы. Пьер видел, что впереди его был мост и что на мосту этом в дыму что-то делали солдаты, но он никак не думал, что тут-то и было поле сражения.
— Что ездит этот перед линией, этот-то? — крикнули на него набежавшие солдаты.
— Влево, вправо возьми, — кричали ему, и он видел, что солдаты прикладывались, и вокруг него со всех сторон затрещали ружейные выстрелы. Вправо по лощине ехало несколько офицеров. Пьер подскакал к ним и в одном из них с радостью узнал знакомого человека — адъютанта генерала Раевского.
— Эге-ге, граф, — сказал ому адъютант, — вы, видно, не робкого десятка. Этих птичек любите — какова жарня?
— Да, да, — отвечал Пьер, не понимая того, что ему говорил адъютант.
Адъютант был прислан сюда своим генералом, чтобы узнать, что делалось в Бородине, и, дождавшись того, что французов прогнали за реку и зажгли мост, он хотел ехать назад на курган. В том месте, где он стоял теперь с Пьером, беспрестанно визжали пули и били ядра, и про это-то намекал адъютант.
— Что же это было? — спрашивал Пьер. Адъютант объяснил ему значение того, что было, и пригласил его ехать с собой на батарею Раевского, ежели он хочет видеть жарню на левом фланге.
— А у нас на батарее еще сносно, — сказал адъютант.
Только возвращаясь назад по той дороге, по которой он скакал между солдатами, Пьер увидал в первый раз убитых и раненых, которых: иных несли, иных вели под руки, иных ворочали солдаты и ополченцы.
Тут только Пьер понял всю ту опасность, в которой он находился, и на него нашел ужас смерти. Всё у него в глазах вдруг померкло.[1188]
Он ничего ясно не видел. Всё представлялось ему как бы сквозь туман дыма и крови, главное крови, и он ничего не слышал, кроме пальбы и стона.
— Что ж, едете со мной или в Горки? — сказал адъютант.
— Да, я с вами, — сказал Пьер.
Не доезжая до Горок, адъютант поворотил направо, и они вместе низом поскакали по лощине к кургану Раевского. Тут не видно было раненых, а везде стояла[1189] кавалерия, мимо которой скакал адъютант. Пьер опять оживился. Лошадь его отставала от адъютанта и равномерно встряхивала его.
— Вы, видно, не привыкли верхом ездить, граф?
— Нет, ничего, но что она прыгает очень, — с недоумением сказал Пьер.
— Э! да она ранена, — сказал адъютант. — Правая передняя выше колена. Пуля, должно быть. Поздравляю, граф, — сказал адъютант, улыбаясь.[1190]
Подъехав к оврагу у кургана, Пьер и адъютант слезли и пешком вошли на батарею.[1191]
Большую часть сражения от 8 часов и до полудня Пьер провел на этой батарее, то есть на том месте на кургане (тоже старинном, как и курган Горок, насыпном), где с трех сторон было окопано канавами и где стояло десять беспрестанно стрелявших пушек,[1192] высунутых в отверстия валов, около которых было несколько человек офицеров и человек 80 солдат, беспрестанно заряжавших, стрелявших,[1193] накатывавших опять на места отскакивавшие пушки и сбегавших вниз за зарядами. С обеих сторон кургана стояли и лежали пехотные солдаты и стояли еще пушки, беспрестанно стрелявшие вперед через овраг на ту сторону, где был неприятель. Позади кургана тоже стояли и лежали пехотные солдаты с красными воротниками, еще позади этих солдат в лощине стояли ряды кирасиров или кавалергардов, передние ряды которых только видны были. Офицеры-кавалеристы беспрестанно выезжали[1194] из лощины, приглядывались к тому, что делалось, и уезжали назад. Красивый, черноволосый, плотный генерал (это был Раевский), окруженный свитой,[1195] проехал верхом по линии пехотных солдат,[1196] остановился справа от кургана, слез с лошади и пешком вошел на курган, недовольно и строго взглянул на невоенную фигуру Пьера, бросившуюся ему в глаза, и с кургана посмотрел[1197] в трубу и из-под руки на дымящееся впереди выстрелами и блестящее штыками поле и,[1198] что-то сказав генералу, шедшему за ним, сошел вниз.
Пьер был введен на курган знакомым адъютантом и представлен ширококостому, плоскому артиллерийскому подполковнику, распоряжавшемуся тут, и с той поры, усевшись[1199] на туре, по совету артиллерийского подполковника, в конце канавы, окапывающей батарею, под защитой валов,[1200] смотрел на то, что делалось вокруг него. Знакомого адъютанта он не видал больше, и, как узнал после того вскоре, после того[1201] ему оторвало руку, и он на другой день умер в Можайске.
Первое время на курган[1202] не попадали ядра и гранаты: они летали через, с боков,[1203] но из-за гула наших выстрелов, особенно крайнего орудия, недалеко от которого сидел Пьер, заглушали эти звуки, и Пьер[1204] видал тут только, как в рядах солдат изредка происходила местами суетня, выбегали из-под оврага, изгибаясь, ополченцы и с чем-то уходили назад. Легко бы было догадаться, что это были убитые и раненые, но Пьер не знал этого и не видал. Всё его внимание было обращено вперед, несколько левее, на Шевардинской курган, перед которым видны были за дымом французские войска, блестевшие штыками, и на курган с большим дубом, у которого, как ему сказали, стоит сам Наполеон, и главное налево на флеши, где шла перекатная пальба ружей и пушек, изредка слышны были дальние крики и где,[1205] очевидно, происходило что-то страшное.
Чувство ужаса, испытанное Пьером в то время, как он увидал на дороге к Горкам убитых и раненых, прошло тогда очень скоро, но оно оставило в нем глубокий след, прорезало в его чувстве глубокую колею, в которую он каждую секунду чувствовал себя готовым скатиться. И [от] этого он, невольно боясь за себя, отворачивался от убитых и раненых и не видал их. — Но, кроме этого сознания близости к чувству ужаса, еще другие мысли сильно занимали Пьера. После того, как ему указали большой дуб и сказали, что там[1206] находится Наполеон, Пьер беспрестанно взглядывал туда, и ему еще с большей силой, под влиянием только что испытанного им ужаса, приходил всё тот же вопрос о том, кто и что был этот человек? Что он думает и чувствует? И как Провидение может допустить одному человеку делать столько зла другим людям?
В продолжение более двух часов Пьер оставался всё на том же месте и под влиянием[1207] тех же чувств. Всё, [что] он видел перед собой, было всё то же. Слева у леса на флешах колебание далеких масс людей, изредка блестевших в дыму штыками, поправее и дальше дуб на кургане, у которого должен был стоять этот человек или антихрист, впереди перед собой опять в дыму лощина, по которой перебегают, перестреливаясь, стрелки, позади еще войска, правее Бородино с белой церковью и оттуда опять дымы пушек и направо красивая панорама ущелий и гор, впереди та же панорама, по которой вьется Смоленская дорога до Колоцкого монастыря, на который он любовался накануне.