О мастерах старинных 1714 – 1812 - Виктор Шкловский 9 стр.


Из всех этих дел наблюдение за совестью графа было самым простым.

Семен Романович не перечил постановлениям церкви, в посты ел рыбное и грибное, по субботам ходил в церковь и занимался благотворительностью, собственноручно раздавал нищим серебряные деньги; шиллинги для этого графский камердинер специально мыл мылом.

Верен был Семен Романович и русской кухне, и для него в Лондон присылали рыжиков и груздей, соленые огурцы и паюсную икру, но березовые дрова, которые выписывал из России один из его предшественников, князь Куракин, для Воронцова в Лондон не возили.

Всем русским припасом граф Воронцов делился со священником.

Дом свой отец Яков, однако, держал по-английски и только с русскими людьми из простых, когда они к нему приходили, разрешал себе поиграть в попа-скареда, но человека добродушного, поговорить с ними откровенно.

Отец Яков волосы носил длинные; не только на улице, но и дома подкалывал их по-модному, заплетал в косу и укладывал в шелковый чехол.

Чулки любил он щегольские – шелковые, но темных цветов, башмаки открытые, легкие, с бирмингамскими стальными пряжками. Кафтан на нем шелковый и не длинный, по колено, и не пестрый, но подобранный внимательно; как тогда говорилось – в тень лица. Кафтан расстегнут, и виден камзол – солидный, бархатный. Шея отца Якова укутана белой косынкой довольно толсто.

По жилету протянута цепочка, но не модная стальная, а толстая золотая. Цепочка вела к золотым часам с эмалью. Часы – недавний подарок графа за выписки из морских законов.

В таком наряде был отец Яков для гостей.

Обедали дома, в чистой кухне, перед камином. Во главе стола сидел сам отец Яков, по правую руку – его жена, православная англичанка, не говорящая по-русски, но твердо знающая все блюда русской кухни.

В тот день за столом было еще двое гостей. Они оба наши старые знакомые туляки – Алексей Михайлович Сурнин и Яков Леонтьев, которого по отчеству еще никто никогда не называл.

Их путь в Англию был не прост.

Пока мастерам писали паспорта и ждали они разных решений, сидя на деревянных диванах в прихожих канцелярий, навигация из Кронштадта совсем кончилась. Решено было их отправить через Ригу. Начали пересоставлять бумаги – и в Рижском заливе показалось сало.

Туляки продолжали жить у протоиерея Самборского – человека образованного. Он сообщал им первые начатки английского языка, а они между делом чинили ему дом и помогали по хозяйству.

Когда вышла резолюция отправить туляков с фельдъегерем в Гданьск, а оттуда каким ни на есть кораблем в Англию, Самборский дал тулякам письмо к Якову Смирнову.

Бурным зимним морем прибыли туляки в Англию.

Английские мастера принимали русских неохотно, но взяли сперва все же по дешевке.

В России о туляках забыли и денег им не присылали.

Так продолжалось больше года.

Отец Яков ходатайствовал за мастеров у графа Воронцова. Граф Воронцов удосужился – написал письмо к тульскому наместнику господину Кречетникову.

Прислали денег, но самую малость.

Но к этому времени туляки уже обошлись. Сурнин работал у оружейника Нока и начал получать немалые деньги. Леонтьев работал у оружейника Эгга, и на прокорм ему хватало.

Работал Леонтьев хорошо, но не постоянно, и на него были жалобы.

По всему было видно – туляки зарабатывали хорошо. Они даже приносили отцу Якову поминки за то, что он разговаривал с ними о родине и кормил их щами с бараниной и черным хлебом.

Отец Яков больше любил своего тезку Леонтьева. Леонтьев приходил с утра с подарком, что-нибудь в доме чинил, помогал по хозяйству, рассказывал о том, что случилось в городе.

Сурнин тоже не приходил с пустыми руками, но держал себя строго, почти важно.

Сегодня пришел Леонтьев с большим приносом; показал он два перстенька: один – для протоиерея Самборского, который жил в Петербурге, а другой – самому Смирнову.

Отец Яков рассматривал оба перстня, положив их на широкую белую ладонь.

Перстни отлиты из чугуна; вместо печаток вделаны в них выпуклые стекла, а под стеклом из перышек сделаны птички размером меньше чем половина ногтя на мизинце.

Одна птичка красная, другая зеленая.

Отец Яков держал перстни на ладони, показывал жене и все не мог выбрать, который перстень послать и который оставить.

– Красной птичке, – сказал он, – отец протоиерей больше обрадуется. Впрочем, он и зелень любит по своему тихому характеру.

– А вы, батюшка, не огорчайтесь, – молвил Яков, – мне так от вас нашу русскую речь слушать сладко, что сделаю я вам потом еще одну птичку в перстне, и будет у вас пара – и для вас и для матушки, а отцу Самборскому какую ни на есть пока птичку пошлите.

– Спасибо, Яков, большое спасибо! Так все же какую послать – зеленую или красную? И как у нас останется – две зеленые или две красные?

– Оставьте себе разноцветных, батюшка, а я отцу Самборскому сделаю желтенькую.

– Золотую! – вскричал поп. – Так она же будет всех красивее! Ты не смейся надо мной, тезка, я сам понимаю, что жаден, ибо ненасытно дно человеческого глаза.

– Я вам и желтенькую сделаю!

– Какой ты, парень, ласковый! Женить бы тебя.

– Забот боюсь, батюшка.

– Одному скучно, землячок.

– Правда, батюшка. Не раз я с дороги промокал, напивался я и раз, и два, и десять, засыпал каждый раз в одежде, а просыпаюсь – нет на мне сапог, и стоят они около постели чищеные. Долго я сообразить не мог, как и почему ко мне приходит такая аккуратность, а потом вижу – и штаны мои вторые наутюжены, и что надо подштопано. Это, значит, английская девка Мэри – хозяйская племянница. Девушка хорошая, дядька богатый, а она у него в кузне молотом бьет и мехи раздувает, а когда я мелкую работу работаю, то на глаза посмотрит, то на руки.

– Я боюсь, – сказал поп, – что это чревато заботами. Ты что, место потерял?

– Потерял, батюшка.

– Как же ты это так, Яков? – сказал Сурнин. – Что, прохвастал?

– И вовсе я не прохвастал, – сказал Леонтьев. – Дело было вот как…

Отец Яков приготовился слушать, зная, что Леонтьев рассказывает интересно и долго.

– Я, батюшка, – начал Яков, – привез из Тулы клинок булатный, красного железа то есть, хорошая полоса нашей работы, завернул клинок в тряпочку чистую, пошел на рынок, купил шар костяной из слонового бивня…

– Что-то далеко рассказываешь!

– Зато, батюшка, чистосердечно, – возразил туляк и продолжал: – Полоска-то у меня с рукояткой доброй. Пришел я к самому этому оружейнику Эггу, показываю саблю, он ее, конечно, покупает.

– Дорого дал?

Леонтьев засмеялся.

– В том-то и дело, что я не отдал. Взял я табуреточку, поставил на табуреточку чашку железную, дал господину Эггу в руки шар, он и посмотрел. Положил я шар в чашку, снял кафтан, засучил рукава, примерился. Англичане смеются, а я как гакну! Ударил, разрубил шар, чашку, табуретку и пол испортил! Тут, конечно, они меня на службу зовут, я ту службу беру…

– Так вот почему, Яша, ты с того места, куда я тебя поставил, ушел!

– Я от Эгга не ушел, батюшка, и все хорошо было. Эгг меня кормит, Эгг меня поит, Эгг мне кафтан подает. Иду гулять – его племянница со мной и подает мне ручку, прихожу с гулянья – уже приготовляют горячее пойло покрепче. Сам хозяин меня здешнему языку учит, вместе со мной пьет и целуется…

– Слушай, Яша, – сказал Сурнин, – ты ему секрет булата рассказал?

– Рассказал, Алеша, но невнятно. Сказал, что сам знал.

– А он тебя прогнал?

– Прогнал, Алеша… То есть не то что он меня прогнал, но сбавил он мне поденную плату вдвое, будто за племянницу. Смеется, что я его английскому дому срам принес.

– Так вот откуда твои птички прилетели, – сказал отец Смирнов. – Ну ладно, поставлю я тебя на работу. Поедешь ты к берегу моря, там есть шахта глубокая, так ты на ту шахту не поступай, а рядом есть завод – будешь ты там кузнецом.

– А винты там делают?

– Гвозди бьют.

– А как бьют? – спросил Сурнин.

– Молотом. Вот посмотри.

Отец Яков положил серебряную монету на стол; на правой стороне монеты был вычеканен паровой молот, на левой выбит был портрет Джона Вилькинсона – жесткое, как будто из чугуна отлитое, лицо.

– Так же, как король монету бьет, – с почтением сказал священник.

– И разную, – ответил Леонтьев и положил еще одну монету.

На монете была изображена цилиндросверлильная машина.

Сурнин схватился за монету.

– Это ведь вещь, Яша, – сказал он. – Ты знаешь, что здесь выбито? «Мои деньги».

– Вот видишь, Яша, ты гордишься, хвастаешь, – сказал священник, – а посмотри со вниманием, какое сейчас в Англии положение.

– Что ж, поеду, – сказал Яков. – Не могу я у Эгга жить, больше он со мной не целуется. А как посмотрит на меня – смеется.

– Вот что, Яков, – сказал Смирнов, – сослужи мне службу, если будешь в Эдинбурге – это там недалеко, – зайди там к одному человеку, к Сабакину Льву, о нем я тебе уже говорил. Он небось по русским соскучился.

– А дело какое к нему, батюшка, что вы его так помните?

– Подарил я ему шубное одеяло хорошее, из русских овчин, не то что совсем подарил – дешево продал. Пускай он мне его пришлет: сыро в Лондоне, ноги болят.

– Привезу, если отдаст, – сказал Леонтьев недовольно.

– А у тебя какое дело, Сурнин? Тоже место потерял?

– Нет, батюшка, я так пришел, по уважению. – Сурнин передал что-то завернутое в черный бумажный платок.

Отец Яков развернул платок, разгладил его на коленях, сложил аккуратно и положил в карман. Потом начал рассматривать подарок – это был кусок тяжелого ярко-лилового шелка.

Довольный, отец Смирнов спросил:

– Итальянский? Французский?

Сурнин ответил:

– Английский, батюшка, новой, машинной выработки, но посмотрите, какая доброта!

Отец Яков попробовал рукою доброту ткани и сказал:

– Разве подрясник парадный сделать?

С кофейником в руках вошла матушка, жена отца Якова. Она поставила аккуратно кофейник на стол, улыбнулась, взяла шелк, перекинула его через плечо, поддрапировала, подошла к желтоватому зеркалу в серебряной раме и начала рассматривать себя очень серьезно, крепко сжав губы.

Шелк действительно шел к рыжеватым волосам нестарой англичанки.

Матушка улыбнулась, свернула шелк, достала из сумки связку ключей, подошла к высокому комоду, открыла ящик, положила в него шелк и щелкнула замком.

– Аккуратно, – сказал Сурнин, развеселившись.

Отец Яков выбирал, на кого ему обидеться – на Сурнина или на жену, – но Леонтьев сумел замять неприятный разговор.

– И где же ты, Алеша, такие хорошие деньги зарабатываешь, что богатые подарки носишь?

– Подарки по дому, – сказал Сурнин.

– А все же, Алеша, где ты работаешь и какое ты в Англии ремесло перенял?

– Работаю я, Яша, дома и точу ружейные стволы для фабрики Нока.

– И зарабатываешь хорошо?

– Да, неплохо! Помнишь, Яша, когда мы были в Петербурге, ходил я на Васильевский остров, в Кунсткамеру?

– Помню. И меня звал. Дело ведь не в Кунсткамере! Ведь не этим же ты деньги зарабатываешь? Небось ты здесь какую-нибудь тайну узнал?

Сурнин рассердился.

– Хороший ты мастер, Яков, и из города хорошего, и сам истинный туляк, и рассказываешь хорошо, и рука у тебя верная, а пустой ты человек, и ничего ты в жизни не понимаешь. Хотел я тебе одно дело открыть, а теперь не открою!

– А почему не откроешь?

– Потому что ты пустой человек, Яша, ищешь рукавицы неизвестно где, а они у тебя за поясом!

– Не ссорьтесь, дети мои, – сказал отец Яков, постучав по столу.

Вошла хозяйка, принесла бутылку с вином, бутылку виски, кувшин горячей воды, посмотрела сердито на мужа, помня строгости английского обычая, по которому мужчины после обеда остаются пить без дам.

Отец Яков смотрел на жену торжествующе; она вздохнула, взяла со стола оба чугунных перстня, один надела на мизинец, другой на указательный палец и вышла, улыбаясь.

Отец Яков нахмурился.

– А я вот не женился, – сказал Сурнин.

– Так какая же у вас, дети мои, ко мне нужда? – спросил батюшка. – А мне, Яков, третьего кольца не надо.

– Я вам замки сделаю, батюшка, – сказал Леонтьев. – Замечательный нутряной замок, – стальной, на медных винтах, а ключ вам.

– А ты, Яша, не женишься? Тебе бы жениться хорошо, тебя бы жена к месту привинтила.

– Винтов не люблю, батюшка, я люблю холостую компанию.

– Все я хотел тебя спросить, Яша: почему у тебя руки с перепоя не дрожат и как ты эту миниатюрность делаешь?

– Для света ставлю я графин с водой, и от него такой зайчик на работе, а сам никакого стекла в глаз не беру: у нас глаз пристрелявшись, а чтобы руки не дрожали, я старый запой утром махонькой чаркой из графинчика поправляю, и получается в руках пронзительность. Эта птичка, батюшка, из перьев сделана. Есть такая дальняя птичка – колибри, и у нее берут самое мелкое перо. В продаже это копеечное дело, а я вяжу серебряной проволокой, и получается как финифть, и я уже Мэри подарил за ее ко мне доброту, и дяде ее принесу, да еще с поклоном.

– Женишься все же, значит?

– Что вы, батюшка! Она не нашей веры! Да меня уже Эгг уволил. Мне надо в дорогу собираться.

– Выпьемте, дети, – сказал отец Яков, – за то, что живем мы все-таки в этом самом городе Лондоне и видим разные диковинки, едим сытно, пьем пьяно и пируем без ссор.

– Я выпью, отец Яков, – сказал Леонтьев, – только вот Алеша начал меня задирать, а свое не договорил.

– Ах, Яша, бывают люди: им показывают – они не видят, их зовут – они не приходят. Не знают они, где надо удивляться. Ездят они за далекие моря, а своего не знают…

– Все, что мне надо, Алеша, – ответил Леонтьев, – я видел, и удивить меня нельзя. Поеду я по Англии, все посмотрю, а ты здесь сиди, и мы посмотрим, кто в конце концов кого перегонит. Посылайте меня, батюшка, куда хотите, не пропадет Яков.

– Оставайся, Яша, – сказал Сурнин, – я тебе дело найду.

– Хочу посмотреть, что здесь напридумали англичане.

– Вот говорят: немец обезьяну выдумал, и слонялась она без дела, а туляк к обезьяне хвост пришил, и пришла она в разум и стала иногда присаживаться.

– Я, Алеша, проживу без хвоста. Ты ко мне не приставай.

Глава семнадцатая,

о том, как в Эдинбурге встретились Леонтьев и Сабакин.


Город Эдинбург в Шотландии расположен на холмах, в трех верстах от Фордской бухты.

Лев Сабакин жил в Эдинбурге уже скоро второй год.

Помещение снимал он в южной части города. Улицы здесь узкие, дома высокие, и там, у подножия двухсотлетних домов, сыро и звонко.

На десятом этаже, в малой горнице с камином, жил Сабакин.

Окна у него были на восток, где вдали были видны замок и церкви, залив и надо всем дымы заводов, а ближе густые дымы городских труб.

Казалось, что ни одно существо, кроме медного петуха на шпиле собора св. Мэри, не возвышалось так высоко над городом, как Сабакин.

У перекрестка бывает солнце, и там вдова какая-то вяжет чулок, чтобы заработать себе на скудное пропитание.

Дешева работа в Шотландии.

В узких улицах, трубя, проезжают почтальоны в высоких сапогах, разнося радость и горе, упакованные в потертых кожаных сумках.

Сабакину из России не пишут. В России, близ города Старицы, у неширокой там Волги, живут жена и двое детей, и пора бы домой. В Петербурге, в Академии, часы астрономические не окончены. И что в Академии без него делают? И хорошо было бы поговорить со стариком механиком Кулибиным. А домой не пускают.

Глухо трубят внизу почтальоны.

Пришла раз записка от отца Якова. Начиналась она с благословения, потом задавался вопрос, где овчинное одеяло, а в конце невнятно и неодобрительно говорилось о тульском мастеровом Якове Леонтьеве.

Про отъезд в Россию ни слова.

Сабакин высовывается из окна – нет почтальона, и ждать его напрасно.

С утра въезжают в город повозки, таратайки с зеленью.

На улице чуть пошире ветер качает жестяные панталоны; часто проходит мимо них Сабакин, читает вывеску: «Королевский панталонник».

В этом городе ложатся рано, в этом городе живут тихо, носят клетчатые плащи, обшитые мехом сумки, пестрые чулки.

В этом городе мужчины ходят в юбках, то есть совсем без панталон.

Но королевский панталонник вывесил штаны как знамя.

Англия переделывает Шотландию: она отнимает у нее суды, старые обычаи; предводители горных родов перенимают обычаи английских лордов, надевают штаны и присваивают себе обширную землю. Быстро Англия переодевает и раздевает Шотландию.

В окрестностях города с гор бегут быстрые речки, на речках стоят заводы. Крутятся колеса, бьют молоты, переделывают Шотландию.

В комнате много книг, крохотный токарный станок часовщика – без этого не проживешь.

Зарабатывает Сабакин починкой, и на стенах комнаты висят часы. Еще в комнате книги, бумага, перья, аспидная доска для вычисления и бедная кровать. На кровати постелено овчинное одеяло. Одеяло уже протерлось.

Сабакин усидчив: сидит над книгами, сидит у станка.

Пол у станка истерт, как старая овчина.

В окнах далеко – залив; он неширокий, но оттуда приходит ветер – ветер с русской стороны.

Утро. Краснеет восток.

Сабакин открыл окно и бреется перед стеклом рамы – зеркала у него нет.

Он бреет, морщась, свою поседевшую бороду – вода холодная; бреет и смотрит вниз: красив Эдинбург, но сдавлен в нем народ, как сдавлены королевские селедки в дубовом бочонке.

Добрые селедки идут отсюда; клеймят бочонки чиновники королевским гербом, и потому шотландские селедки называются королевскими.

Надоели сельди и овсяный хлеб.

Сабакин побрился, вытер тщательно бритву. Посмотрел вниз.

По узкой улице идет угольщик с большим мешком. Сверху угольщик кажется мальчиком, а походка его знакомая какая-то – шагает он широко, не по-здешнему.

Сабакин уложил бритву и сел переводить. Он переводил книгу славного шотландца Адама Смита, здешнего уроженца, человека высокой учености; впрочем, господин Смит ушел от здешней скуки и стал ректором в Глазго.

Назад Дальше