Брокау.
Что за фамилия!
Послушайте: она лает, рычит, повизгивает, нагло заявляя о себе:
Иммануил Брокау!
Ничего не скажешь — звучит! Очень подходящее имя для выдающегося психиатра из числа тех, что долгое время бороздили воды вселенского океана, но ни разу не потерпели крушения.
Быстро перелистайте труды Фрейда, точно перцем приправленные выдержками из историй болезни его пациентов, и все студенты разом чихнут:
Брокау!
Так что же все-таки с ним случилось?
Однажды он, точно герой первоклассного водевиля, взял да и исчез.
И стоило выключить театральный прожектор, как все сотворенные доктором Брокау чудеса разом померкли. Психически неустойчивые кролики норовили снова спрятаться в цилиндр фокусника. Дым от выстрела всасывался обратно в дуло ружья. Все мы ждали, что будет дальше.
Десять лет о докторе Брокау никто ничего не знал. И мы уже почти перестали надеяться.
Брокау пропал, точно канул — с шутками и раскатистым хохотом — в бездны Атлантики. Чего ради? Чтобы отыскать там Моби Дика? Чтобы заняться с ним психоанализом и выяснить, что этот дьявол-альбинос на самом деле имел против безумца Ахава?
Кто знает?
В последний раз я видел Брокау, когда он бежал в сумерках по летному полю к самолету, а провожавшая его жена и шесть тявкавших шпицев смотрели ему вслед.
— Прощайте навсегда!
Его веселый крик показался мне шуткой. Однако уже на следующий день я обнаружил, что с двери в его кабинет содрали табличку с именем, а медицинские кушетки, раздавленные пациентками, главным образом пожилыми толстухами, выставили прямо под дождь — их должны были увезти и продать с аукциона где-нибудь на Третьей авеню.
Итак, этот гигант мысли, как бы одновременно являвший собой Ганди, Моисея, Христа, Будду и Фрейда, теории которых плотными слоями лежали в его душе, точно геологические пласты в горной армянской пустыне, бесследно исчез, будто просочился меж облаками и растворился в небесной синеве. Чтобы умереть? Или чтобы жить тайно?
Прошло десять лет. Как-то я ехал на автобусе по прелестному калифорнийскому побережью близ Ньюпорта. На остановке в автобус сел какой-то мужчина лет семидесяти, который ссыпал мелочь в кассу с таким видом, точно это была манна небесная. Я вскинул голову, посмотрел на него со своего заднего сиденья и обомлел:
— Брокау! Клянусь всеми святыми!
Да, это был он. То ли в ореоле святости, то ли так и не ставший святым, он возвышался в проходе, как видение бога Саваофа, бородатый, благодушный эрудит, похожий отчего-то на архиерея, веселый и все понимающий, все способный простить, этакий мессия и одновременно университетский наставник, вечный и неизменный…
Иммануил Брокау.
Но отнюдь не в темном строгом костюме, о нет!
Теперь он был одет, точнее, гордо облачен, словно принадлежал некоей новой церкви, вот во что:
Шорты-бермуды. Черные кожаные мексиканские сандалии. Бейсбольная шапочка с эмблемой популярной лос-анджелесской команды. Французские темные очки. И…
Вот это рубашка! Господи! Что за рубашка!
Это было нечто совершенно невообразимое! На ней цвели и переплетались лианы и ветки кустарников, а фоном им служили расплывшиеся, точно карнавальный фейерверк, крупные и мелкие пятна и кляксы самых ярких и разнообразных оттенков; а в зарослях виднелись еще и бесчисленные изображения мифологических чудовищ, и какие-то символы…
Рубашка была с отложным воротником, очень свободная и болталась на своем владельце, переливаясь всеми цветами радуги, точно тысяча флажков с парада Объединенных, однако совершенно Обезумевших Наций.
Но вот доктор Брокау сдвинул на затылок свою бейсбольную шапочку, снял французские очки, выискивая свободное местечко, и медленно двинулся по проходу, время от времени слегка поворачиваясь, останавливаясь, наклоняясь к пассажирам и что-то шепча — то мужчине, то женщине, то ребенку.
Я хотел было его окликнуть, но вдруг услышал, как он спрашивает:
— Ну, и что ты здесь видишь?
Малыш, совершенно потрясенный клоунским нарядом незнакомого старика, непонимающе заморгал, надеясь на подсказку, и доктор тут же ему помог:
— Да на моей рубашке, сынок! Что на ней, как по-твоему?
— Лошадки! — не задумываясь, выпалил ребенок. — Танцующие лошадки!
— Браво! — Доктор одарил его лучезарной улыбкой, потрепал по щечке и двинулся дальше. — А вы, сэр?
Молодой человек, совершенно обескураженный тем, с какой бесцеремонностью этот человек вторгся в его мечты о лете, промямлил:
— Как?.. Ну… облака, конечно.
— Кучевые или дождевые?
— Э-э… нет, пожалуй, это не грозовые тучи, а такие, знаете, кудрявые, похожие на белых овечек…
— Неплохо!
Психиатр двинулся дальше.
— Мадемуазель? Вы что-нибудь видите здесь?
— Прибой! — Девочка-подросток серьезно и внимательно смотрела на него. — Громадные волны! И на них — любители серфинга. Класс!
Доктор продолжал неторопливо идти по проходу, и уже кое-где слышался смех, становившийся все заразительнее, все громче, и старик с «грозным» видом оборачивался в сторону смеявшихся «наглецов». Теперь уже по крайней мере человек десять слышали первые ответы и включились в игру. Одна женщина умудрилась увидеть на рубашке небоскребы! Доктор изумленно уставился на нее. И подмигнул. Мужчина с нею рядом разглядел среди лиан кроссворды. Доктор с уважением пожал ему руку. Сидевший чуть дальше ребенок увидел зебр на фоне дикой африканской растительности — зебры, по его словам, были как живые; когда доктор хлопнул в ладоши, животные умчались прочь. А старушка увидела неясные лики Адама и Евы, изгоняемых из окутанных туманом райских кущ. Доктор даже на минутку присел с нею рядом, и они о чем-то побеседовали яростным шепотом; в итоге доктор вскочил и решительно двинулся дальше. Не знаю, действительно ли старуха видела Изгнание из Рая? Зато моя молодая соседка уверяла, что видит, как знаменитую парочку приглашают обратно!
Собаки, молнии, кошки, автомобили, грибовидные облака и кровожадные тигровые лилии!..
Каждый новый участник игры своим ответом вызывал все больший энтузиазм. Мы вдруг обнаружили, что смеемся. Этот замечательный старик был просто неиссякаемым источником хэппенинга, капризом природы, проявлением неуемной воли Господней, согласно которой нас, разобщенных, точно сшивали в единое целое.
Слоны! Кабины лифтов! Набатные колокола! День Страшного Суда!
Когда доктор садился в автобус, нам абсолютно ничего друг от друга не было нужно. Но теперь!.. Словно прошел невероятный снегопад, и невозможно было не говорить о нем, или из-за внезапного перепада в напряжении разом сгорели два миллиона домов, и это событие объединило нас, обездоленных, заставив болтать друг с другом, смеяться и даже хохотать до слез, и мы чувствовали, как эти слезы очищают нам души и лица.
Каждый ответ казался смешнее предыдущих, но громче всех восхищался и прямо-таки скисал от смеха сам доктор Брокау, великий ученый, старый высокий человек, удивительный целитель, который задавал вопросы, получал на них ответы и этим избавлял любого от того клубка тайных и мучительных противоречий и тревог, что таился внутри. Киты. Бурые водоросли. Покрытые травами луга. Исчезнувшие города. Прекрасные женщины… Он останавливался. Поворачивался к собеседнику. Присаживался рядом. Снова вскакивал. Пестрая рубашка хлопала, как парус. Наконец он воздвигся прямо передо мной:
— Ну а вы что видите, сэр?
— Разумеется, доктора Брокау!
Его смех оборвался, как от выстрела. Он снял черные очки, потом снова нацепил их и схватил меня за плечи, желая получше рассмотреть.
— Саймон Винклаус, вы ли это?
— Я, я! Господи, доктор, я думал, вы давным-давно умерли и похоронены. Чем это вы занимаетесь?
— Занимаюсь? — Он дружески жал мне руку, нежно поглаживал меня по плечу и даже по щеке, потом оглядел себя и с извиняющимся видом забавно фыркнул. — Занимаюсь? Ничем не занимаюсь — я на пенсии. Взял да и ушел. И через день оказался за три тысячи миль от того места, где вы видели меня в последний раз… — Его пахнувшее мятой теплое дыхание коснулось моего лица. — Теперь я здесь известен прежде всего как… нет, вы только послушайте!., как человек в рубашке Роршаха!
— В чем? В какой рубашке? — Я был потрясен.
— В рубашке Роршаха.
Яркий, похожий на залетевший с карнавала воздушный шарик, он легко опустился на сиденье со мною рядом.
Я ошеломленно молчал.
Мы ехали по берегу синего моря, над головой сияло летнее небо.
Доктор смотрел вперед, но словно читал мои мысли, написанные на небесных скрижалях меж облаков.
— Вы спросите почему? С чего вдруг? Я все еще вижу перед собой ваше удивленное донельзя лицо, когда много лет назад мы встретились на летном поле. В тот самый день, когда я уезжал навсегда. Мой самолет следовало бы назвать «Счастливый Титаник». На нем я навеки бесследно канул в бездонную голубизну небес. И все же вот он я, во плоти! Не пьяница, не безумец, не жалкий старикашка-пенсионер, высохший от скуки. Где же я был? Что? Почему? Каким образом?
— Да, — сказал я, — действительно, почему же вы все-таки — при таком удачном раскладе — внезапно ушли на пенсию? У вас было все — мастерство, репутация, деньги. Ни намека на…
— Скандал? Ни единого! Но тогда почему же, спросите вы? Да потому, что у меня, старого верблюда, сломался не один горб, а сразу целых два! Было две соломинки. И непростые. Удивительные! Итак, горб номер один…
Он помолчал. Искоса глянул на меня из-под черных очков.
— Можете говорить, как на исповеди, доктор, — успокоил я его. — Клянусь, я буду молчать.
— Как на исповеди? Это хорошо. Что ж, спасибо…
Автобус легонько тряхнуло.
Голос доктора тоже дрогнул было и тут же зазвучал как обычно.
— Вы, наверно, помните мою фотографическую память? Я и благословлял, и проклинал ее, ибо помнил абсолютно все. Все, что когда-либо говорил, видел или делал сам, все, чего касался или слышал — все мгновенно усваивалось мною и оседало в памяти навек; все это я мог вспомнить или воспроизвести и через сорок, и через пятьдесят, и через шестьдесят лет. Все, все застревало вот здесь, точно попав в ловушку. — Он легонько коснулся висков кончиками пальцев. — Сотни психических больных, день за днем, год за годом — и ни разу не пришлось мне проверять что-либо по записям в медицинских картах! Я довольно скоро понял, что мне достаточно всего лишь включить свою память «на перемотку». Разумеется, истории болезни я вел и тщательно хранил, но никогда в них не заглядывал. Не слушал магнитофонные записи бесед с пациентами. Ну, вот вам и пролог для последующих событий и моих, всех кругом шокировавших, поступков.
В один прекрасный день на шестидесятом году жизни я услышал от своей пациентки некое слово и попросил ее повторить. Почему? Неожиданно я почувствовал, что мои полукружные каналы как бы расширились, в них словно открылись под давлением свежего холодного воздуха невидимые шлюзы. «…И верил», — сказала та женщина. «Я думал, вы сказали «зверя»», — удивился я. «О нет, доктор, «верил»!»
Всего одно слово. Один-единственный камешек, упавший с края в бездну, но повлекший за собой лавину! Ибо я совершенно отчетливо слышал, как она сказала: «Он любил во мне зверя» — обычная «пикантная» история из области секса, не правда ли? Тогда как на самом деле она сказала: «Он любил меня и верил», — а это, как вы сами понимаете, совсем другой коленкор.
В ту ночь я не мог уснуть. Я курил, смотрел в окно. Голова и слух были какими-то удивительно ясными, словно я наконец избавился от насморка, не проходившего лет тридцать. Я сомневался в себе самом, в своем прошлом, в собственных чувствах и ощущениях; часа в три ночи, окончательно запутавшись, я помчался в клинику — и, разумеется, обнаружил там то, что оказалось хуже всего.
То, что было занесено в истории болезни моей секретаршей — а медицинских карт было сотни! — совершенно не совпадало с тем, что хранилось у меня в голове!
— То есть…
— То есть, когда я услышал «зверя», на самом деле это было «верил»! «Зов» превратился в «зоб». «Лоб» звучал для меня как «гроб» и наоборот. Я слышал «кыш!», хотя кто-то говорил «мышь». «Лапу» я воспринимал как «шляпу», а «лень» — как «день». В слове «да» мне слышалась «беда», а в слове «нет» — «привет» или даже «омлет». «Запор» превращался в «забор» или «набор», «зуб» — в «дуб», «черт» — в «корт»… Короче, что ни назови, все я слышал неправильно. Десятки, сотни миллионов неверно расслышанных слов! Я весь похолодел от ужаса, меня трясло! Боже мой! Великий и милосердный! Что же это такое? Поистине я стал игрушкой в руках Судьбы.
Столько лет практики! Столько пациентов! Господи, Брокау, восклицал я, захлебываясь от рыданий, ты же подобен Моисею, настолько давно спустившемуся с горы Сион, что слово Божье стало звучать в ушах его не громче писка блохи. И теперь, на склоне дней, постаревший и умудренный, ты пожелал, как и Моисей, перечесть то, что молнией написано было на священных скрижалях, и обнаружил: написано там нечто совсем иное, чем помнится тебе!
И тогда этот отчаявшийся Моисей оставил все свои посты и бежал в ночь. Хорошо понимая причину своего отчаяния, я сел в поезд и поехал в Фар-Рокавей — возможно, из-за печального отзвука в этом названии, напоминавшего мне о каменистой пустыне.
Я шел по берегу реки, слушая плеск неспокойной воды и грохот приближавшейся грозы, и в душе у меня тоже безумствовала буря. Как, яростно спрашивал я себя, как мог ты жить наполовину глухим и даже не замечать этого?! Ты и узнал-то об этом сейчас только потому, что — исключительно по воле случая! — слух, этот дар Божий, вернулся к тебе! Как же ты мог быть таким беспечным?
Единственным ответом мне был страшный раскат грома над песчаными дюнами.
Ну вот и все о том, какова была та соломинка, что сломала первый горб на спине дурацкого верблюда в человечьем обличье.
Некоторое время мы оба молчали.
Автобус, покачиваясь, катился по золотившейся в лучах солнца прибрежной дороге; в окна залетал легкий ветерок.
— А вторая соломинка? — наконец решился тихонько напомнить я.
Доктор Брокау задрал на лоб свои темные французские очки-поляроиды, и солнечные зайчики, отражаясь от стекол, запрыгали по темноватому салону автобуса. Мы оба молчали, глядя на вспыхивавшие крошечные радуги — вид у доктора был сперва отрешенный, потом во взгляде его мелькнуло восхищение и наконец нечто похожее на озабоченность.
— Зрение! Проницательность! Способность увидеть текстуру, разглядеть мельчайшие детали! Разве это не чудо? Разве не достойно восхищения? Да, именно восхищения! А что это, в сущности, такое — зрение, проницательность, интуиция? Да и действительно ли мы так уж хотим увидеть и познать наш мир?
— Еще бы! — воскликнул я.
— Типичный и весьма необдуманный ответ юнца. Нет, дорогой мой мальчик, мы этого вовсе не хотим! В двадцать лет — да, пожалуй, мы действительно думаем, что хорошо бы все на свете увидеть, примерить на себя, попробовать. Так и я считал когда-то. Однако у меня с раннего детства было слабое зрение, и я вечно «привыкал» к очередным очкам, прописанным мне окулистом. Просто смешно! И вот наступило время контактных линз. Слава Богу, решил я, наконец-то мои глаза смогут видеть как полагается благодаря этим чудесным штучкам, прозрачным точно слеза! И тут вдруг… Но что это было? Может, случай психосоматического заболевания? Недели не прошло как я вставил контактные линзы, а у меня вдруг существенно улучшился… слух! Уши мои совершенно прочистились! Нет, здесь, конечно, без психосоматики не обошлось… Однако не вынуждайте меня высказывать вслух ^сформировавшуюся еще гипотезу, мой друг!
Я уверен в одном: стоило вставить крохотные прозрачные стеклышки в мои близорукие, младенчески голубые глаза — и передо мной раскрылся целый мир!
И в нем — люди!
И на них — Господи, спаси и помилуй! — всякая грязь. И чудовищное количество пор!
Саймон, вам когда-нибудь приходило в голову, что люди, по большей части, состоят именно из пор? — Доктор печально прикрыл глаза, давая мне время прочувствовать его вопрос. Я задумался.
— Из пор? — растерянно выдавил я наконец.
— Именно! Но кому это важно? Кому это надо — рассматривать какие-то поры? К сожалению, я — со своим восстановленным зрением — видел их прекрасно! Тысячу, миллион, десять миллиардов… Поры! Крупные, мелкие, бледные, багровые… У каждого — на лице, на руках… Толпы людей шли мимо. Собирались на автобусных остановках. В театрах. У телефонных будок. И все это были сплошные поры и совсем немного реальной плоти! Мелкие поры у миниатюрных женщин. Очень крупные у мужчин-великанов. Или наоборот. Такое множество пор, что казалось, они пляшут вокруг меня, точно пылинки в солнечных лучах, проникающих на закате сквозь узкие окна церкви. Поры! Они целиком захватили мое воображение. Я смотрел на красивых женщин, а видел не прекрасные глаза, не сочные губы, не изящный изгиб ушка… я видел поры! Разве не лучше было бы мне, мужчине, интересоваться тем, как движутся тонкие, хрупкие женские кости внутри покрытой нежной бархатистой кожей плоти? Разумеется, да! Но я видел лишь кожу — точнее, поры в ней, похожие на дырки в сыре или кухонное сито. Красота сникла и превратилась в гротеск. Переводя взгляд с одного предмета на другой, я словно двигал окуляры двухсотдюймового телескопа, помещенного в мою проклятую башку! Куда бы я ни посмотрел, везде я видел изрытую порами, точно лунными кратерами, человеческую кожу. Причем чудовищно близко!
А моя собственная физиономия? Господи, обычное утреннее бритье превратилось в изощренную пытку! Я просто глаз не мог оторвать от зеркала — моя кожа напоминала мне поле битвы, покрытое воронками от снарядов. «Черт тебя побери, Иммануил Брокау! — шептал я. — Твоя кожа напоминает Гранд-Каньон в лучах яркого солнца, или кожуру апельсина, или очищенный от шкурки гранат…»