Погоня - Владимир Маканин 5 стр.


Она стелет постель. Пораньше ляжешь — пораньше встанешь.

— Не поедешь? — спрашивает Игорь Петрович. У него появляется надежда.

— Поеду с утра.

Игорь Петрович уходит в свою комнату — слюнтяй! Что-то он там пишет?!. Неужели из таких недоносков получаются писатели? Стыд, если так. Если так, то мир, видно, встал на голову. И пусть себе стоит на голове — а она, Светик, будет твердо стоять на земле ногами.

Светик мечтает: сперва, конечно, деньги; деньги как начало и как разбег, потому что не хочет и не желает она начинать новую свою жизнь без денег. Без денег она пробовала. Хватит. Мечта у нее, в общем, как мечта — кооператив. Большая просторная квартира. Ну и мебель. Дом и семья — ей ведь ничего больше не надо; ей-богу, ничего больше. И муж. Тихий, вроде Тонкострунова. Тихий и нежный и чтобы с портфелем ходил на работу. Светик будет его любить, любовь — это ведь очень важно, и она обязательно полюбит, если он будет такой. Добрый и тихий, как Тонкострунов, но только без хвостов — без детей, брошенных и оставшихся где-то поблизости. И чтобы не отбивать у жены, отбить-то можно, но ведь уже не то. Надо с нуля. Надо, чтобы были свои дети. Своя семья. Свой дом. И уже до конца. До точки. И если…

— Светик. — В проеме двери появляется прозаик.

— Пошел к черту — иди спи!

Светик не любит, когда прерывают мечту. Мечта — мягкая штука, мечта — штука для одного. Тем более если выстрадана и выношена.

— Светик, хочу тебя спросить, мне это важно. С чего ты начинала? Хотя бы в двух словах…

— Пшел к черту!

Она говорит это грозно. Она даже приподымается в постели — он тут же исчезает. Еще раз сунется, она ему морду поцарапает. Крохобор несчастный. Собирает о людях по капле и думает, что выйдет озеро.


Интуиция не подвела — с самого утра в дверь звонят, К счастью, Светик встает рано, как жаворонок. Одета. Умыта. Звонок звонку рознь, и сердце у Светика предупредительно екает. Так и есть: на пороге два милиционера. А ведь утро было как утро, ничего особенного. Никогда не знаешь, начало это или конец.

— Проходите, — говорит Светик.

— Пройдем… Нам вот сказали, что вы тут временно поселились. Просим прощения, но проведать надо… Кто вы есть?

Менты, в общем, любезны. Светик это отмечает. Второй, правда, пожестче, и глаза тяжелые.

— Когда люди уезжают надолго, квартиру, бывает, используют всякие там случайные люди — вот мы и посмотрим.

— Смотрите… Смотрите, пожалуйста. Мебель и все остальное на месте — если вас это интересует… только я прошу вас потише. — И Светик шепотом добавляет: — Потише, он спит. Мой муж — писатель. Он очень устает. Трудится.

— Бывает, что в таких квартирах спекулянты селятся…

— Какие спекулянты, мой муж — писатель!

Менты тем не менее заглядывают и в его комнату — творец спит. Однако исписанные листы бумаги лежат на столе. Это неоспоримый факт.

Творец поднимает голову.

— Ч-черт, — ругается он зло. — Чушь всякая мерещится. Скоты. Всех за решетку! — кричит он вдруг со сна. И роняет голову. И опять крепко спит, как и положено спать прозаику.

Светик спешит на выручку.

— Вот ведь соня. Ему бы только поесть да поспать, — с укоризной шепчет и как бы жалуется она милиционерам. И тут же («Пожалуйста!») протягивает им паспорт творца. И билет члена Союза писателей. — И, не давая передышки, уводит их мысли на другой берег: — Это его документы, а у жены он не живет. Он с ней давно не живет. Нас здесь приютили.

Мент спрашивает:

— Он что, хочет разводиться?

— Да. — И Светик добавляет. Проникновенно. И тихо: — Мы собираемся пожениться. Казаковы нас приютили.

— А Казаковы ваши знакомые?

— Друзья. Лучшие наши друзья. Они приютили нас, не взяв ни копейки. Они уехали за границу.

— Это мы знаем.

— А нам было некуда деться. Мы любим друг друга — поверьте, мы очень давно любим друг друга.

— Эти мне писатели. Без конца разводятся, — сурово говорит мент.

Светик вздыхает:

— Нам, женщинам, — не сладко.

— Вам, женщинам, — не стыдно. Гордости у вас мало.

Милиционер суров. Но чувствуется, что он не слишком осуждает Светика, — даже, пожалуй, жалеет ее. Ее, но не «того типа», который спит в комнате и выкрикивает глупости.

У Светика наворачиваются на глаза слезы.

— Вы думаете, я не понимаю, что он меня тоже скоро бросит?

Мент швыряет паспорт «того типа» на стол.

— А раз ты это понимаешь, зачем с ним связалась?

Но у Светика уже нет слов. Ее душат слезы.

Они уходят. Они так и не вспомнили про паспорт Светика. Ей не очень хотелось свой паспорт показывать — все-таки лучше, если твоей фамилии не знают. Да и кой-какая отметочка там имеется.

Светик бросается за ними вдогонку. Роль до конца.

— Товарищ милиционер.

Они оборачиваются.

Светик подходит к ним ближе и доверительно говорит:

— Просьба у меня есть… Вы ведь ищете спекулянтов… если найдете, не арестовывайте их сразу. Я хотела бы у них туфли купить. Модные… Можно?

Светик робко и трогательно улыбается — женщина.

Они отвечают:

— Нет. Нельзя.

И уходят. А тот, что суровый, добавляет:

— Туфельками, милая, ты своего голубя не удержишь.


Светик набрасывается на творца:

— А ну-ка, подымайся и иди в комиссионку.

— Я утомлен.

— Ну ясно. Ты только спать не утомляешься.

— Какие-то голоса я слышал.

— Мерещится тебе… Вставай! — Она быстро-быстро расталкивает его. Надо, чтобы он дело делал, а дармоеды ей не нужны…

О ментах Светик ему не говорит — зачем пугать человека, и вообще она старается о милиции не думать. Визит как визит, без этого не бывает. Сколько веревочке ни виться, концу быть, важно только в конце этой веревочки не хлопать ушами. Быть на стреме. Быть начеку — вот что важно. А предусмотреть все равно не предусмотришь.

Милиционеры идут по улице — один из них настроен сентиментально, второй по-прежнему суров.

— Странные люди эти писатели. Женятся и разводятся. Женятся и опять разводятся, — говорит настроенный сентиментально. — По-моему, они сами не знают, чего хотят.

— Худо-о-жники… — говорит второй и сплевывает. Оба идут по улице и курят. Оба взволнованы.


Я уезжаю, — говорит Светик. Она уже собирается.

Творец кое-как встал.

— Спекулянтишки. Торгаши! — ворчит он из ванной, умываясь. — Несчастные. Людьми и Богом проклятые. С кем я связался! Какое падение!.. — Он сильно не в духе. — И Фин-Ляляев, и ты — я еще увижу вас всех за решеткой. У всех вас один конец!

Светик не отвечает. Она укладывает в сумку плащ (на случай дождя). Забирает деньги, куда же без них. Денег мало. Творцу она оставляет один-единственный металлический рубль. С мужчинами Светик не церемонится, одиночество им на пользу. А голод — хороший учитель.

— Пока. — И она уходит.

Игорь Петрович принял душ, и ему вроде бы полегчало. Светика нет… Он вдруг спохватывается. В холодильнике пусто, это он еще вчера видел, — он вновь заглядывает туда, в зияющую пустоту. Один лед. Долго не погрызешь. Он спешно идет к коробке с деньгами — и видит тускло поблескивающий рубль.

— Чертова баба! — бранится он. И закуривает натощак. Сигареты тоже на исходе.


Показывают балет «Жизель». Тонкострунов (он сидит у телевизора) делает звук потише. И говорит:

— Мы, наверное, будем разводиться, Валя. — Он говорит сдержанно. Он говорит деликатно. Он старается не причинить ей боль.

— Наверное.

— Займемся разводом и всей этой суетой через месяц — если ты не возражаешь.

Валя Тонкострунова не возражает. Как раз к этому времени вернется с Тихого океана Игорь Петрович. Оба молчат. Минута особенная. Оба смотрят на экран — два гибких тела плывут на голубом экране в море музыки. Два гибких тела то сближаются, то вновь отдаляются друг от друга. Па-де-де.

— Хорошо, что мы не ссоримся, скандалов нет, — произносит Валя Тонкострунова. — У нас все решилось просто и честно.

— Да, просто и честно. Любили — и перестали любить.

— Ты меня прости. Я не могла иначе.

— Ты меня тоже прости, Валя.

— И когда разведемся, мы ведь останемся друзьями?

— Да, Валя.

Пауза становится долгой и надрывно томительной.

— И разумеется, мы будем спать этот месяц в разных постелях.

— Ты, кажется, могла бы этого не говорить — я достаточно чуткий человек, Валя.

— Извини меня. Я сказала на всякий случай.

Он делает звук телевизора погромче. Оба смотрят в голубизну экрана, погружаясь в гармонию музыки и движущихся гибких тел.


Когда прошел назначенный месяц, Тонкоструновы — каждый по-своему — перенервничали, а затем впали в долгую глубокую задумчивость. Они молчат. Они не понимают, что происходит. (Куда исчезли те, кого они полюбили?) Тонкоструновы продолжают жить бок о бок… Говорят друг другу лишь здравствуй поутру и поздним вечером спокойной ночи, перед тем как улечься в разных постелях.

Проходит второй месяц. Проходит третий.

— Валя, ты могла бы меня простить? — робко спрашивает однажды Тонкострунов; спрашивая, он застилает для себя кушетку в углу.

— За… что? — Голос Вали Тонкоструновой дрожит.

— За все.

Валя молчит. Тонкострунов нервно откашливается и поспешно поясняет:

— Простить за все… и может быть… я понимаю, что не сейчас, не сразу… начать вместе нашу жизнь заново?

Валя Тонкострунова тихо-тихо спрашивает:

— А ты мог бы простить меня?

— За что, Валя?

— За все.

Намолчавшиеся, они готовы теперь говорить и говорить, но тут Тонкострунов хватается рукой за левую половину груди. Он начинает стонать, рот его раскрывается, лицо синеет, — к счастью, врач живет на одной с ними лестничной клетке. Не проходит и пяти минут, как врач склоняется над Тонкоструновым и констатирует сердечный приступ. Десять дней Тонкострунов проводит в постели, и только на одиннадцатый ему разрешено встать.

Врач, уходя, настроен на этот раз оптимистично:

— Порядок полный… Но все-таки считайтесь с собой и своими возможностями. Сердце — вещь непрочная.


Осторожными шагами Тонкострунов возвращается к себе в комнату, усаживается в кресло и начинает вяло листать книгу. Вечер истекает минута за минутой. За стеной тихо. Сын уже спит.

Валя тоже легла там, рядом с сыном, но Тонкострунов чувствует, что она лежит сейчас с открытыми глазами и думает ни о чем, — может быть, опять плачет; после случившегося с ним сердечного приступа Валю часто мучит чувство вины.

За окном набирает силу дождь — мелкий, серенький ночной дождь.

Тонкострунов встает. Он надевает плащ и поднимает ворот. Он подходит к двери и на минуту останавливается, потому что доносится негромкий голос Вали:

— Ты хочешь выйти?

— Да… Подышу воздухом минуту-другую.

— Не надо, прошу тебя. Ты еще слаб… Нельзя тебе ходить.

— Я недолго, Валя.

Тонкострунов движется мелкими, как бы детскими шажками. Его раздирает печаль — он подышит минут десять ночным воздухом, погрустит и вернется. Он спускается вниз по лестнице.

Он стоит под козырьком подъезда и смотрит на мелкий дождь. Ни души. Город как бы уснул, ни случайного даже прохожего. Кругом в темноте стоят дома — дома высокие, прочные. И улицы прочные. И ночь прочная. И дождь прочный. А человек — нет.

Глава 5

Сестры Зуевы — дряхленькие старушки, называемые обычно Марковной, Федотьевной и Федосьевной, — проживают все вместе в квартире пятого этажа… И все вместе молятся Богу. И еще к ним шастает с девятого этажа сгорбленная Ефимовна. Годы и болезни сделали старушек набожными, а близкой церкви нет… Вечерами в самом дальнем и самом теплом углу квартиры, где иконы, они опускаются на колени и, никому не мешая, изливают свою спрессованную временем старушечью скорбь. Жилье пронизано светлым мистицизмом. Старушки часами молятся.

Старушки стонут… Кряхтят… Болеют… Вызывают друг другу неотложку.

Сантехник Зуев — их внучатый племянник, проживающий здесь же, — человек молодой и, в отличие от старух, смерти ничуть не боящийся и даже не понимающий, чего тут можно бояться. Смерть не скоро. Смерть далека. И потому старушечий религиозный пыл техник Зуев глубоко презирает. Он из тех, кто любит жизнь. Ему никогда и ничто не снится. У него никогда и ничто не болит.

— Эх, — лишь иногда вздохнет сантехник, выглядывая себе молодую женщину из телеэкрана. — Трахнуть бы кого!..

Он не из тех сантехников, что пьют в подворотне… После посещения кафе «Туркестан» сантехник Зуев приходит домой, располагается в кресле и, распустив на брюках ремень, смотрит телевизор. Иногда он засыпает… Но вдруг как бы от внутреннего толчка просыпается — показывают страну Гватемалу. На фоне пальм и морского прибоя смуглые прекрасные женщины неторопливо движутся по песчаной тропе. Звучит музыка. И молодой сантехник Зуев вдруг чувствует, что он любит весь мир. Он любит всех. Он переносится душой в далекую страну, к этим молодым женщинам, и у него вырывается вздох:

— Эх, гватемалочку бы сейчас!

Сидя у телевизора, сантехник склонен помечтать и погрезить. Но в жизни он человек реальный. Колебания ему чужды. Время от времени без лишних слов он изымает у своих богомольных старух иконку и загоняет ее на рынке — там всегда найдутся любители. Тем более что сантехник почти не торгуется, алчным он не был и не будет.

Старушки подымают переполох — бегают, ищут, снуют по квартире, как потревоженные тараканы. Они заглядывают под кровати. Они заглядывают в сундуки. Заглядывают в кастрюли. И наконец, скопом врываются в комнату сантехника: где икона?.. Сантехник Зуев пожимает плечами. Сантехник разводит руками:

— Знать не знаю.

Обычно это связано с привычкой сантехника угощать в конце месяца друзей в кафе «Туркестан». Он и его друзья очень уважают восточные блюда. Они любят лагман. Они любят хачапури. Неплох и оркестрик, исполняющий по вечерам зыбкие, как мираж, восточные мелодии. Под хмельком сантехник Зуев и его друзья шумно чокаются… Скажем, в апреле:

— За святого Петра!

А в мае:

— За Георгия Победоносца!

Что, разумеется, впрямую связано с ликом святого, только что реализованного на рынке. Дело надежное. Дело поставленное и, в общем-то, никому не обидное: старухи, конечно, поохают и поахают, но вот уже, глядишь, купили где-то новую икону. У старух на черный день всегда деньги найдутся.

Но вот однажды сантехник Зуев делает маленькое бытовое открытие. В середине месяца Марковна была очень больна и уже хрипела. (И как бы всерьез обещала расширить жилую площадь сантехника.) Минута приближалась. Ангелы за старушкиной душой прилетали все чаще и чаще и садились у ее изголовья все ближе и деловитее. Марковне бы в эту минуту чуток лишнего волнения — и точка. Но, ожидая, как обычно, конца месяца, сантехник упустил момент и не продал в тот кризисный день икону (ну не осел ли?), Марковна полежала в полном покое — и отлежалась. И вот она уже опять выходит на улицу погреть кости. Ангелы возвращаются на небо порожние и в некоторой досаде. Но в еще большей досаде сантехник.

— И как же я не сообразил! — сокрушается он. Он повторяет это своим друзьям: — Я тупой, ребята. Я напрочь тупой… Мне надо было продать икону в нужный момент… А выпивать обязательно в конце месяца — это просто глупая привычка.

— Значит, в конце этого месяца ты не загонишь икону?

— Нет.

— Почему?! — Друзья опечалены (им было бы больно остаться без очередного посещения «Туркестана», они уже привыкли к восточным блюдам, они любят лагман, они очень любят хачапури).

— Загонять икону будем в нужный момент. Надо сделать опыт.

— Перестань умничать, Зуев, — просят друзья. — Не мудри. Живи как живешь. Это самая большая мудрость на свете. Восточная мудрость.

Но он стоит на своем:

— Надо сделать опыт.


Но вот (наконец-то!) Марковне опять вызывают неотложку. Марковна тяжело дышит, захрипела. Ей еще раз вызывают неотложку. Момент настал. Девятого числа (не дожидаясь конца месяца) сантехник продает икону. Десятого утром переволновавшаяся Марковна кое-как сползает с постели… Не найдя иконы, старушка бьет два раза седенькой головкой о пол и больше поклонов бить уже не может. Она больше ничего не может. На этот раз ангелы прилетают не зря. Старушка лежит на столе с закрытыми маленькими глазками. Как все люди, грешившая в молодости и каявшаяся в старости, она лежит теперь никакая, она лежит маленькая, худенькая, седенькая и чистая.

— Одной бабулей меньше, — вздыхает сантехник.

Он ведь и огорчен тоже, бабуля как-никак родня и, что там ни говори, своя плоть и своя кровь. На поминках сантехник Зуев даже плачет. Он даже жалеет. Но факт остается фактом — жилая площадь заметно увеличилась. Стало просторнее. Стало светлее. И если дело пойдет такими темпами, через полгода-год сантехник Зуев станет единоличным владельцем прекрасной трехкомнатной квартиры. Выветрив старушечий дух, можно будет на балконе делать зарядку с гантелями. Можно будет жениться. Можно будет пустить жильцов, точнее сказать, жиличек — двух, например, студенточек. Чтоб любили покурить и выпить рюмочку-две. И чтоб иногда на ночь глядя скучали. И чтоб тоненькие.


Особенно тяжело на трезвую голову слушать старушечье истовое бормотанье:

— Пресвятая Матерь Божья — заступница наша, избави от искушения, избави от прегрешения…

Слышно, как старушки с кряхтеньем сгибаются. Слышно, как бьют челом:

— Матушка-заступница, пребудь с нами, чистая, — имя твое в наш останний час да вспомнится…

Уже полста поклонов позади, не меньше. Лбы старушек становятся нечувствительными ни к боли, ни к холоду половиц и стучат, как солдатский шаг. Сантехнику жаль их — первой встретит свой останний час, должно быть, Федотьевна. Уж больно слаба. Сантехник посылал ее как-то за пивом, она не осилила и полдороги. За Федотьевной на очереди к останнему часу, скорее всего, Ефимовна. Она, правда, с девятого этажа, она не прописана здесь, а все же без нее будет как-то свободнее.

Назад Дальше