Николай Погодин том 4
Собрание сочинений в четырех томах
Янтарное ожерелье
Роман
Статьи
Составление, подготовка текста и примечания А. Волгаря
Оформление художника В. Валериуса
ЯНТАРНОЕ ОЖЕРЕЛЬЕ Роман
Глава первая Знаменательный сон
Под утро ей приснились цветы, но… бумажные. По привычке разговаривать с мертвой природой она тут же сказала им, что они глупые, жалкие, хоть и привлекают своими нежными красками и гофрированной бумагой. Этот памятный сон не тянулся, как другие сны, путаными картинами, а приснился целиком и сразу пропал. Она и в жизни терпеть не могла бумажных цветов и даже ссорилась из–за этого с теткой Ниной Петровной.
Еще не просыпаясь, она почувствовала великое счастье в душе: сегодня предстоял переезд на новую квартиру. Новую до восторга, до невероятности! Что же касается сновидений, то даже жуткие сны не отягощали ее поутру. Может быть, потому, что ей не было еще двадцати лет.
Она всегда об этом помнила. Пусть она, Ирина Полынкова, по паспорту человек уже совершеннолетний, и все же ей девятнадцать, а не двадцать…
«Я, — часто говорила она себе, — еще никогда не любила». Школьные романы в счет не шли. Да и что там было? Одни пустяки! А любовь оставляет след в жизни человека. В этом смысле жизнь ее пока проходила бесследно. Но, как и полагается, она мечтала о любви. Ей мнился герой ее романа, придуманный в школе, за партами старших классов. Он обладал светлой красотой, был мужественно–великолепен, изящно одевался, умел хорошо вести себя в обществе… Его смутный образ часто являлся ей в мечтах и был не человеком, а скорей каким–то неопределенным и голубым туманом. Но она не хотела думать об этом и с нетерпением ждала, когда же герой явится ей на самом деле, а не только в мечтах.
В жизни Ирочки был один след, огромный, вечный: в первый год Отечественной войны она потеряла мать и отца. После этого страшного удара что–то в ней осталось навсегда. Внимательный и чуткий взгляд заметил бы это в ее всегда чуть сдвинутых бровях, в зрачках, которые иногда останавливались и леденели, в улыбке, всегда появлявшейся медленно и точно после борьбы. Но для того, чтобы это заметить, требовался очень внимательный и чуткий взгляд…
Наконец Ирочка проснулась. Ленясь повернуть голову, она скосила глаза и увидела на полу огромный, туго стянутый узел. Да, они сегодня действительно переезжали! Ирочка беззвучно засмеялась.
Из своего угла, загороженного выцветшей репсовой ширмой, дядя Иван Егорович хрипло спросил:
— Чего смеешься, Ирка?
Его душил тяжелый утренний кашель закоренелого курильщика, но слышал он удивительно.
— Так просто… от радости, — ответила она тоном, каким отвечают близким людям, понимающим все с полуслова.
— От какой?
— Вот тебе и раз!.. Сегодня, кажется, переезжаем.
— А… — почти безразлично откликнулся Иван Егорович и снова погрузился в свой кашель.
Будь дома жена, она непременно выгнала бы его кашлять на кухню. Но Нина Петровна была в больнице, на дежурстве, и Ивану Егоровичу было раздолье жить, как хочется: кашлять, курить, разговаривать с Ирочкой, не вставая с постели…
Сегодня ему больше всего хотелось поговорить с племянницей о том, что он уже давно скрывал от нее. Примерно неделю назад он съездил в центр города, нашел магазин «Русские самоцветы» и за двести пятьдесят рублей купил ожерелье необыкновенного, белого янтаря. Но как вручить Ирочке этот великолепный подарок? Можно прочитать ей мораль: «Пусть это ожерелье…» Можно совсем просто: «На… и не говори тетке». Но как же не говорить, если тетка так проницательна? А тут и проницательности–то не надо. У Ирочки сейчас своих денег нет, откуда же взялось ожерелье? Проклятый кашель не давал сосредоточиться.
Иван Егорович приходился Ирочке дядей только благодаря своей супруге. Нина Петровна и покойная мать Ирочки были родными сестрами. О том, что Ирочке куплено ожерелье, тетка не должна была знать. Не потому, что она была злым гением семьи, и не потому, что ожерелье стоило двести пятьдесят рублей. Оно могло стоить в два раза дороже или в десять раз дешевле. Это ничего не меняло. Просто у Нины Петровны были свои взгляды на жизнь. Покупка ожерелья не соответствовала этим взглядам.
Ирочка лежала и молча ждала, когда Иван Егорович перестанет кашлять. Она смотрела на мутный, закопченный потолок и прощалась с ним. Прощалась она и с ветхим абажуром, расползавшимся от легкого прикосновения. В последний раз она слушала привычные утренние звуки родной ее сердцу старинной московской улицы. Но вдруг до нее донеслось что–то новое. Ирочка прислушалась. Внизу — а они жили на пятом этаже — звучали незнакомые голоса. Временами кто–то начинал петь — лихо и даже с присвистом. Странно. Может быть, уже приехали новые жильцы? Но ведь квартира нуждалась в капитальном ремонте.
Надо было прощаться с утренними разговорами, которые она вела с дядей в те дни, когда тетка бывала на дежурстве. Разговоры эти доставляли им обоим огромное удовольствие. С давних пор Иван Егорович прививал Ирочке свои собственные человеческие качества. А Ирочке и в голову не приходило, будто Иван Егорович ее поучает, как это часто и надоедливо делала тетка.
Да, с утренними разговорами надо прощаться. В новой квартире Иван Егорович с теткой поместятся в главной, большой комнате, а Ирочка будет жить отдельно.
Незнакомые голоса переместились теперь наверх, видимо, на крышу. Внизу по–прежнему то и дело слышалось лихое пение. Утро было такое, каким ему и полагается быть в мае. Иван Егорович утих, но голоса не подавал. Ирочка знала, что в таких случаях он думает о чем–то серьезном. Потом скажет. Надо помолчать. А он, Иван Егорович, думал о том, что скоро наступит лето и тогда он надолго воцарится у себя на даче. Какое это будет счастье! Всю свою долгую совместную жизнь с Ниной Петровной он страдал как курильщик. Жена выгоняла его курить на кухню, когда бывала дома, и точила за то, что он курит в комнате без нее. Он проветривал помещение, применял душистые вещества, озонаторы, даже окуривал комнату ладаном, но все равно, войдя на порог, жена зловеще произносила: «Курил?» И он уходил на кухню, всю жизнь, около сорока лет…
Ирочке надоело молчание. Деланно зевнув, точно только что проснувшись, она сказала:
— Иван Егорович, ты там живой?
— Ну, конечно… Я думаю.
— О чем, не секрет?
— Как буду жить на даче.
— На даче… Тоже мне дача, — передразнила Ирочка.
— А что? — Иван Егорович даже чуть рассердился. — Превосходно! Я буду курить там сколько хочу.
Ирочка тихо засмеялась.
— Кто о чем…
— А что? Хоть покурить вдосталь, не как бесу изгнанному…
Ирочке сделалось смешно и в то же время жалко Ивана Егоровича.
— На твоем месте я бросила бы курить, — сказала она.
— Вот еще… — спокойно проворчал Иван Егорович.
— Или развелась бы с Ниной Петровной.
Эти слова, по–видимому, ужаснули его.
— Бесстыдница! — воскликнул он и напустился на Ирочку: — Как ты могла сказать такую ересь?! Развестись… С кем? Ты подумай. Она мне родная жена! Мы с ней всю жизнь провели.
«Провели… — подумала Ирочка. — Именно что провели». — Ей вдруг сделалось донельзя весело, и она почувствовала, что сейчас любит дядю, как никогда.
— Ты же всю жизнь не мог накуриться… Она тебя гоняла, как беса. Сам сказал.
— Как можно?! — кричал между тем Иван Егорович. — Она есть жена, супруга. Ты понимаешь эти слова или не понимаешь?! В них корень человеческой жизни. Я тебя за родную дочь считаю… А ты что?! Разведись! Будто не в нашей семье живешь! Стыд!
Он кричал, но Ирочка знала, что крики его идут не от души, а от желания показать себя разгневанным. На самом деле Ивану Егоровичу было неизвестно, что такое подлинный гнев. Это чувство выражалось у него скорбью, обидой и презрением к людям, на которых действительно следовало гневаться.
— Ах ты, Ирка, Ирка!.. Плохое же у тебя мнение о семейной жизни. Берегись!
Он умолк, пошуршал спичками, закурил. Утро начиналось, как всегда. Иван Егорович нередко отчитывал Ирочку, и в такие минуты она особенно его любила.
— Я ведь в шутку сказала, дядя, — мягко возразила Ирочка.
Он не ответил. Значит, сердился. Не надо его умасливать. Он не любит, когда к нему ластятся, как не может терпеть любую человеческую униженность. Но Ирочке хотелось говорить, потому что сердце ее ныло сладкой болью невысказанного счастья.
— Дядя, ты не знаешь, кто это у нас во дворе гомонит?
— Не знаю.
— Сейчас они по крыше ходят.
— Ничего не знаю!
— Да ты не сердись, пожалуйста. Ведь я в шутку.
— Так и шутить опасно, нельзя. Берегись!
— Да чего мне беречься, дядя?..
— Чего беречься, чего беречься… Сама думать должна. С чужих рук живете. Я у тебя журнал видел… Юношеский. Читаю — глазам не верю! Некая дура спрашивает редакцию, как ей с кавалером гулять… Чего позволять, чего не позволять. Печатают. Значит, нужно печатать, раз вы такие несамостоятельные. Это ж надо! Чего позволять, чего не позволять… Ну, хорошо, редакция ей ответит: вали, позволяй… Что же она так и поступит, как редакция скажет? И ты от той дуры недалеко ушла. Чего ей беречься? Да ежели ты не знаешь, чего тебе в жизни надо беречься… — Он был так возмущен, что не закончил фразы.
— Я понимаю, о чем ты говоришь, все понимаю, — ласково и серьезно сказала Ирочка.
Он помолчал. Потом, успокаиваясь, ворчливо повторил:
— Разведись… — И, уже веселея, прибавил: — Даже в шутку сказать такое — величайшая глупость.
Ирочка дружелюбно спросила:
— Долго ты меня будешь есть?
Иван Егорович был человек мягкий (у Нины Петровны это считалось крайней бесхарактерностью). Ему захотелось сейчас же рассказать Ирочке о своем подарке. Но, подумав о том, что жена сочла бы это бесхарактерностью, он решил воздержаться. Как великое множество людей, он был уверен, что характер присутствует там, где есть воля, твердость, железо. Но человек, обладавший только железом, никогда не смог бы так тонко и неотразимо действовать на душу Ирочки, как действовал он. Иван Егорович понимал, что характер у него, видимо, был, но сила его состояла не в твердых действиях, а в мягких. Бесхарактерность же, наверно, ни то ни се, когда есть в человеке и железо и глина и никто не знает, какой стороной он может себя показать. Да и сам человек этого не знает, потому что ему по душе поступать и так, и сяк, и черт знает как…
Иван Егорович всем своим существом чувствовал, что новоселье запомнится Ирочке на всю жизнь. Он знал, что люди, пресыщенные удовольствиями или безнадежно серые, равнодушны к праздничным дням. Другое дело люди нормальные, ничем не пресыщенные и живые душой. Они любят в праздниках не праздность, а ту глубокую, отличную от других дней поэтичность, которая их радует и веселит. Поэтому–то он и задумал сделать Ирочке подарок и вручить его именно сегодня. Эту мысль он прочувствовал и решил осуществить. Пусть после этого говорят, что у него нет характера…
Теперь надо было подарок вручить. Ивану Егоровичу очень хотелось, чтобы вручение не получилось кое–как. Он велел Ирочке одеться и поставить чай. Когда она вернулась, свежая после умывания, Иван Егорович стоял у раскрытого окна, лицом к свету, и вздыхал.
— Что вздыхаешь?
— Жили, жили — и нате вам, — удивленно и протяжно сказал Иван Егорович, не оборачиваясь. — Бац! Переселение. Я уж думал, тут и помру. Ан нет! Поживи теперь, Иван Егоров, в апартаментах. А я ведь тут сорок лет, с начала революции. С ордером от Совета в одной руке, с винтовочкой от ревкома — в другой… Мальчишкой сюда заявился. Хорошо у нас будет на новой квартире, светло, а вздыхаю. Неблагодарное животное — человек!
Он еще был способен шутить! А Ирочка знала, что в ту минуту, когда они станут выходить отсюда, она обязательно расплачется. Но сейчас–то зачем!
Она присела к столу и, сдерживая себя, тихо заплакала.
— Во–от тебе!
Иван Егорович не ждал и вовсе не хотел этого.
— У тебя там отдельный ход будет, — попытался он утешить ее.
— Отдельный ход… — Ирочка говорила по–детски, сквозь слезы. — А улицы нашей не будет.
Она хотела бы рассказать ему о запахе, который делал их старинную комнату единственной в мире. Лично для Ирочки их комната обладала жизнью, какой обладают деревья, звезды, воздух… Но она побоялась, что Иван Егорович не поймет. Слезы ее были не глубокие, скорее приятные, чем горькие, и все–таки слезы.
Иван Егорович решительно шагнул к шкафу, выдвинул заветный нижний ящик и долго копался там.
— Чего тебе? — спросила Ирочка. Она знала, что Нина Петровна не любит, когда копаются в этом ящике.
Не ответив, Иван Егорович медленно поднялся и сел за стол напротив Ирочки. Некоторое время посидев молча, он наконец улыбнулся и провел ладонью по подбородку.
— Э… — как–то странно произнес он. — Не умывшись я… Ну, да уж ладно… Слушай, что я тебе скажу.
Ирочка насторожилась.
— Слушаю, дядя.
— Вот я тебе дарю одну вещицу на память. Есть такой камень, называют янтарем. Редкий камень…
Почти теряясь от застенчивости, Иван Егорович неловко вынул правую руку откуда–то из–под стола. Тут же он встал, засмеялся и, обойдя Ирочку, положил перед ней продолговатую коробочку, которая сама собой раскрылась.
— Ожерелье… — прошептала Ирочка. — Янтарное!..
— В честь твоего новоселья! — Это были слова, для которых он жил все последние дни.
— Милый Иван Егорович!..
— Твоего! — повторил он. — Тебе сколько? Я забыл…
— Девятнадцать.
— Ну вот.
Ирочка с непонятным изумлением рассматривала ожерелье. До этой минуты она не придавала никакого значения всем этим женским украшениям, но сейчас, когда коробка раскрылась, кровь ударила Ирочке в лицо. И дядя — может быть, впервые — заметил, как Ирочка неотразимо хороша. Щеки горели, брови разошлись, а в глазах появилась удивительная темная глубина.
— Ну вот… — повторил он.
Глава вторая …и не менее знаменательное знакомство
Ирочка прекрасно понимала, что у нее сегодня приподнятое настроение. Но не настолько оно приподнято, чтобы ждать каких–то невероятных происшествий. А все–таки она ждала. С точки зрения Нины Петровны, это было, конечно, глупо. Тетка мучительно старалась привить племяннице жесткие реалистические взгляды на жизнь. Это продолжалось многие годы и не прошло бесследно. Вот и сейчас Ирочка подумала, что ждать чего–то — неизвестно чего, — вообще все время ждать, всегда, всю жизнь глупо и бездарно. Но все–таки она ждала.
Иван Егорович ушел в магазин «искупиться» (он имел привычку иногда говорить по–старинному).
Надо было купить кое–какой еды, чтобы сразу сесть втроем за стол в новой квартире и отпраздновать эту счастливую минуту.
Счастливую…
Собирая свои пожитки, Ирочка спросила себя решительно и строго: чего она ждет с такой радостной тревогой в сердце? И ответила столь же решительно, что ждет именно эту счастливую минуту, когда они втроем сядут за стол и отпразднуют новоселье.
Счастливую…
Какое разительное, ошеломляющее, манящее, поющее слово! Что оно значит? Наверно, это никому не известно. А если бы и было известно, если бы, скажем, какой–нибудь великий мудрец объяснил, как дважды два — четыре, что такое счастье, то тут–то оно и пропало бы на земле. Оно стало бы универсальным, то есть стандартным и жалким, и перестало бы волновать людей, как волновало сейчас Ирочку.
Разве Ирочка страдала оттого, что жила в давно не крашенной, не очень светлой комнате? Нет, не страдала. Наоборот, она любила свою старую комнату. Ее отсюда никуда не тянуло. Отчего же сияла ей впереди эта счастливая минута? Ни Ирочка, ни Иван Егорович, ни тетка, которая знала решительно все в жизни, — никто не мог бы ответить на этот вопрос. На него не могли бы ответить даже те люди, которые заботились о том, чтобы для Ирочки настала эта счастливая минута… Потому, наверное, не могли, что счастье, как истина, неисчерпаемо.
Это знал не очень образованный марксист Иван Егорович, который объяснял Ирочке великий порядок грядущего коммунистического общества. Он удивительным образом постиг истину о бесконечности человеческих потребностей и возможностей. Он презирал людей, у которых потребности шли впереди возможностей. Только одна Ирочка догадывалась, как глухо и тайно он презирал свою жену за ее вздорные жалобы на то, что революция якобы не удовлетворила каких–то ее потребностей. Ни Иван Егорович, ни Ирочка никак не могли понять, довольна ли Нина Петровна новой квартирой. Впрочем, если бы она и была довольна, то все равно не показала бы этого. Иначе она не осталась бы самой собою.
Счастливую…
Нине Петровне всегда казалось, что она знает, что такое счастье; Ирочка, наоборот, никогда не могла понять истинный смысл этого слова. Нина Петровна безрадостно влачила свою жизнь, а Ирочка жила. Вот и сейчас она бесконечно радовалась весеннему утру, переезду, подарку, ждала с минуты на минуту чего–то необыкновенного…
Иван Егорович делал покупки всегда с удовольствием, основательно, в особенности с тех пор, как вышел на свою блистательную пенсию республиканского значения. Он не только никак не хлопотал о ней, но даже не знал, что она существует. То, что ему назначили эту пенсию, поразило Ивана Егоровича. Конечно, дело было не в сумме, хотя и она получилась рублей на двести больше той, которая ему полагалась по службе. Ивана Егоровича поразило само событие. Пенсии этой категории — он потом точно все разузнал — назначались крайне скупо, а само назначение их определялось важными данными и серьезными ходатайствами. Он не раз повторял Нине Петровне, что вот не забыли его, побеспокоились, оценили.