Писатель он, конечно, был не из первых, не Всеволод Вишневский и не Александр Фадеев, но и не из последних. Филипп книжками не увлекался, а имя знал – потому что на слуху. Член Союза советских писателей, на льдину к полярникам летал, орден вон у него, «Знак почета». Деньжищ, поди, греб немерено. Какого, спрашивается, хрена человеку не жилось?
Теперь вон жмется, дрожит. Вошел, увидел в углу, на стуле, забинтованного Шванца, изогнулся весь:
– Здравствуйте, гражданин начальник. – А тот и головы не повернул, закрылся листом «Известий». Капитан сидел по-прежнему смурной, злющий до багровости, но пообещал, что встревать в допрос не будет, – и не встревал.
Заметив за столом другого чекиста, писатель заморгал уже на Бляхина, не понимая, кто тут главней и кого больше бояться.
– Садитесь, Кумушкин, – нейтрально молвил Филипп. – Потолкуем. Бляхин моя фамилия. Есть к вам кое-какие вопросы.
Для разминки поспрашивал анкетное, приглядываясь тайком, исподлобья. Суетится, нервничает – это хорошо. Филипп же, наоборот, держался очень спокойно, даже сонно. Пару раз сделал вид, что подавляет зевок. Ох, нелегко это – прикидываться сонным, когда пульс скачет и в темечке бьется мысль: это твой последний шанс, последний!
Ну, пора. С богом. Легонечко, на мягкой лапе.
Поднял наконец на подследственного взгляд, убрал из него бюрократизм, включил живой интерес и сочувствие.
Спросил простодушно, с человечинкой:
– Вот я интересуюсь, зачем вы, писатели, так любите от своего природного имени отказываться и берете чужое? Ну, Свободин заместо Кумушкина еще ладно, оно и красивее, и современнее. Но Артур-то зачем?
Подход был правильный. От неказенного и неопасного вопроса литератор прямо ожил:
– У меня природное имя «Лука». Плесень, а не имя. Я с детства люблю роман «Овод», оттуда и взял, по главному герою. А знаете, недавно перечитал – расстроился. Слабая литература.
– Это да, – согласился Филипп.
Шванц недовольно кашлянул, что означало: давай ближе к делу, время! Писатель испуганно оглянулся. Бляхин сделал вид, что смутился, и придал лицу официальное выражение. На самом деле они с капитаном заранее так условились: Шванц будет злыдней, а Филипп как бы тайно сочувствующим.
– Расскажите, при каких обстоятельствах вы стали членом контрреволюционной организации «Счастливая Россия», – строго сказал Бляхин.
Свободин с готовностью кивнул.
– Никита Илларионович… в смысле враг народа Квашнин подошел ко мне после встречи с читателями в клубе завода «Каучук». Восемнадцатого мая это было, в день рождения Карла Маркса. У меня роман есть, «Планета Маркс», – вы, может быть, слышали. Он довольно известный. Фантастический. Про построение коммунизма на планете Марс. Я его написал как творческую полемику с романом Алексея Толстого «Аэлита», в развитие темы.
Кино «Аэлита» Филипп видел, давно еще. Чепуха, но посмотреть красиво. Не знал, правда, что фильм сделан по роману.
Вот ведь хорошая работа – быть писателем. На службу не ходишь, дрыхнешь допоздна, государство тебе путевки выделяет, жилплощадь по льготной норме – и это не считая гонораров. Если повезет, еще и кино снимают. Тоже, надо полагать, не задаром.
– …Говорит мне: «Интересное произведение, но слишком много идеологической риторики. Я понимаю, это продиктовано политической реальностью. А не хотите написать в том же жанре, но не про Марс, а про нашу страну? И, знаете, так, будто нет никакого Главлита. Безо всяких тормозов, а? Представьте, что вам эту рукопись не надо нести ни в редакцию, ни в издательство. Полная воля фантазии. Роман или повесть о такой будущей России, в которой вам самому понравилось бы жить. Неужто вам никогда не хочется сделать себе самый драгоценный писательский подарок – написать что-то не для читателей, а в стол?» Он долго про это говорил. Никита Илларионович обладал очень сильным даром убеждения. И вообще… Хотелось говорить с ним, просто быть рядом всё время. Очень интересный он человек… был. – Тут Свободин дернулся посмотреть на Шванца – но того за газетой было не видно, и писатель продолжил. – В общем, увлек он меня идеей. Я стал бывать у него на Маросейке. Познакомился с его друзьями… в смысле с остальными членами контрреволюционной организации. Сначала это были Кролль Сергей Карлович и брат Иларий, потом появился молодой физик Сверчевский. Но я его видел на Маросейке только один раз. Второй раз уже здесь, на очной ставке… Гражданин Шванц знает.
– Чего ж вы туда повадились ходить-то? – закручинился Филипп. – Неужто не понимали, в какой трясине вязнете?
Капитан показал из-под «Известий» большой палец: так держать!
Писатель виновато повесил голову.
– Даже не знаю, как объяснить… Там, на Маросейке, ни о чем таком как-то не думалось. Что это нехорошо – наши разговоры. Или что опасно… Не знаю, как объяснить….Словно другой мир, где всё… иначе. Разговаривали только о значительном, о… высоком. Ну, то есть мне так казалось, хотя на самом деле, конечно, разговоры были вражеские, – спохватился Свободин. Сбился. Зажестикулировал в поиске слов. – Все были… казались… очень умными, добрыми. Брат Иларий – тот просто божья коровка, светится весь. Сергей Карлович, правда, был злой на язык. И может быть, вообще злой. Но слушать его всегда было очень интересно. Вы поймите – я же писатель, мне всё интересно! Вражеского умысла у меня не было!
Последнее было адресовано не Бляхину, а безмолвному Шванну.
Филипп постучал карандашом по столу, как бы в задумчивости. Это был знак, что капитану пора выйти – допрашиваемый дошел до правильной кондиции, готов к откровенным показаниям. А при Шванце он будет зажиматься, потому что боится. Капитан на первом допросе в порядке дрессировки ставил его на колени и бил грязным веником по морде. Еще заставил сто раз написать на листке «Я не писатель, а говно». Свободин плакал и потом несколько дней заикался.
– Продолжайте, товарищ Бляхин. Я скоро вернусь.
Капитан отложил газетку, вышел.
Повадка у Филиппа сразу изменилась. Он отодвинул протокол, наклонился над столом.
– Я, товарищ Свободин, вашу повесть прочел на одном дыхании. Оторваться не мог. Словно сам в будущее попал! Как вы там завернули, а?
Говорил вполголоса и быстро – типа пока начальника нет.
– Да?! – Писатель весь засветился. – Правда же там нет ничего антисоветского! Это ведь про далекое будущее, про двадцать второй век!
– Мировая книжка, совсем не вражеская, – подтвердил Бляхин. – Я считаю, вы за остальных отдуваетесь. Ужасно за вас переживаю. Я ваш читатель всегдашний. Подпишите мне, пожалуйста, на память, а то капитан вернется – при нем нельзя.
И – открытку на стол, из дела. Она все равно там без инвентарного номера лежала, между страниц.
Свободин взял авторучку. Бляхин застенчиво попросил:
– По имени можно? Меня Филиппом зовут… Я уверен, что всё обойдется. Разберутся. Так что пишите «товарищу».
– А гражданин Шванц говорил… говорил, что меня… расстреляют.
У Свободина задрожали губы, глаза налились слезами.
– Вы на него зла не держите. Он если кого считает врагом, прямо лютеет. У нас даже свои его боятся. А враги его ненавидят. Видали, у него голова перевязанная? Это товарища капитана гадина одна убить хотела. Но вы не нервничайте, Лука Трофимович, не дам я вам пропасть. Советская литература мне этого не простит.
Дверь была закрыта неплотно. Шванц стоял в тамбуре, слушал.
– Я с вами буду в открытую, – продолжал крутить шарманку Филипп. – Потому что верю: вы нашей родине не враг. Я помочь хочу. Только и вы мне помогите. Следствию не вы нужны, мы же понимаем, что вы увлеклись, оступились. Нам Иларий нужен. Вы вот говорите «божья коровка», а он куда как непрост. Улетела коровка-то, когда жареным запахло. На воле порхает, пока вы тут мучаетесь.
– Я знаю. Гражданин Шванц меня про Илария много раз спрашивал. Я бы сказал, но я честно не знаю.
– Верю. Но память у человека как устроена? Ее ворошить надо – глядишь, что и выплывет. Давайте вместе попробуем. Вспоминайте про монаха всё подряд.
– Сейчас… – Свободин сосредоточился, заскреб подбородок. – Ну вот, не знаю, пригодится или нет… Был один спор. То есть не спор, а… Брат Иларий никогда не спорит. Он так наклоняет голову, словно обдумывает слова собеседника, вертит их, осмысляет и поворачивает на собственный лад… Нет, правда, совсем ерунда. Даже не знаю, стоит ли?
– Рассказывайте, рассказывайте.
– Говорили про вечное русское – про смысл жизни. Я излагал свою всегдашнюю идею: что человек должен стараться быть самим собой, не подстраиваться под ожидания окружающих, не усреднять и не «стандартизировать» свою индивидуальность. Иларий сначала кивал, а потом говорит: «Но человек может быть не очень хорошим и даже совсем нехорошим. Разве это правильно, если он такую свою индивидуальность станет пестовать? Я полагаю, что назначение жизни не „быть собой“, а „стать собой“. Родился ты на свет, допустим, желудем, который может вырасти могучим дубом, а может и не вырасти. Попадет не в ту почву, или ствол искривится, или засохнет. Надо всё время помнить, что ты не просто желудь, а дуб. И дорасти до своего истинного размера». Я говорю: «А, может, я не желудь. Зачем мне становиться дубом?» «Ты, отвечает, все равно кто-то потенциально прекрасный, у Бога по-другому не бывает. Не желудь, так семечка плодоносной яблони или орешек корабельного кедра. Над помнить одно: то, что не растет, не имеет смысла, а что не выросло в полный рост, то пропало зря». Я потом долго про это думал…
Створка двери слегка качнулась. Это значило: теряем время, Бляхин.
А писатель, говорун, увлекся – не остановить.
– Еще брат Иларий однажды рассказал про себя историю, смешную. Как встретил на улице дворняжку, несчастную, голодную. Говорит: «У меня деньги не всегда бывают, а тут в кармане рубль лежал». Рядом продмаг, и очереди нет. Он зашел, купил на все дешевой колбасы, такой, знаете, «собачьей радости». Выносит, протягивает собаке, а та не привыкла от людей ничего хорошего ждать – и деру. Иларий за ней. Она – пуще. Через двор, через помойки какие-то. Он бежит, кричит: «Погоди! Гляди, какая вкуснятина!» Даже кинул ей кусок колбасы вслед – может, подберет. А собака решила, что камень, и припустила еще быстрей. Так он ее и не догнал. Подобрал колбасу, вытер рукавом. Съел сам. Говорит: «Не получилось собачьей радости, так мне вышло в радость». Все засмеялись, а он удивился и обрадовался, что получилось смешно. Он совсем не умеет шутить…
Дверь снова нетерпеливо дернулась.
– А вы когда его последний раз видали, Илария? Расскажите подробно, до последней мелочи.
– Я уже рассказывал гражданину Шванцу до последней мелочи. Но я могу еще раз, если нужно. Для вас – постараюсь. Там рассказывать-то нечего. Значит, так… Это было за два дня до моего ареста, 29 июля… Я опоздал на доклад и пришел, когда Сергей Карлович спорил с новеньким, с физиком, про науку будущего, а брат Иларий уже уходил, торопился куда-то. Он стоял у окна с Квашниным. Я на них не смотрел, я заинтересовался спором… Погодите, погодите. Вспомнил! – Свободин встрепенулся. – Только сейчас вспомнил. Само выплыло! Я краем уха слышал, как брат Иларий сказал что-то такое про плацкарту. Точно! Что ему обещали плацкарту на поезд.
– Куда? – весь подался вперед Филипп.
– Не слышал… Квашнину, наверное, он сказал, но я не слышал. Ни куда, ни когда… Всё, я правду говорю.
Видно было, что правду и что больше из его памяти в данный момент ничего не выжмешь. В таких случаях методичка рекомендует сменить тему, а потом вернуться к интересующему предмету с какой-нибудь другой стороны.
– А чем у вас заканчивается, с Ветром-то? – Бляхин покосился на дверь.
Писатель обрадовался.
– Вам интересно? А прикажите, пусть мне дадут бумаги и карандаш. Я допишу, прямо в камере.
Ага. И крем-брюле тебе в хрустальной вазочке.
– Не положено. Расскажите пока так, коротенько.
– Коротенько трудно будет. У меня там еще много придумано. Сейчас, попробую… – Свободин уставился в потолок, прищурился. – Понимаете, у меня возникла гипотеза, что если Вселенная устроена на манер гигантской слоистой луковицы, то так называемая смерть – это не конец бытия, а перемещение нематериальной субстанции, души, из одного слоя «луковицы» в соседний. Такое наслоение параллельных миров, понимаете? И вот мой герой попадает из одного слоя «луковицы» в другой…
Горе ты луковое, думал Филипп, пропадешь ни за что, и я вместе с тобой, потому что нет от тебя, болтуна, никакого проку.
Резко распахнулась дверь.
Шванц, за ним конвойный.
– Увести. Допрос окончен.
Филипп в панике вскочил. Как? Почему?
– Пожалуйста, това… гражданин Бляхин! Гражданин Шванц! – лепетал Свободин, которого охранник за локоть вел к выходу. – Разрешите мне закончить повесть! Пожалуйста! Гражданин Бляхин, объясните гражданину капитану!
Но Филипп на подследственного больше не смотрел, только на Шванца.
А тот выглядел уже не таким бешеным, как раньше. Даже довольным.
– Есть результат! Хорошо сработал, Бляхин. Теперь мы знаем, зачем Бах встречался с Клобуковым. Тот доставал ему плацкарту по своей университетской линии, это ясно. До какой станции билет, это мы установим, но пункта следования мало. Иларий обязательно должен был рассказать Клобукову, куда именно едет. Или к кому. – Начальник потер руки. – Сегодня изымаем доктора. Ровно в полночь. Из дома, по-тихому. Поработаю с ним по своему методу.
В грудь вступила ломота, под ложечку тошнота. Вот он, конец. Уже к рассвету будет у Шванца полный набор показаний на оперуполномоченного Бляхина. Сам капитан и сочинит, а Клобукова заставит подписать.
– Если скажет добром, где Бах, – отпущу под подписку о неразглашении, и наркомюст Крыленко ничем не обеспокоится. А коли заупрямится – будем обрабатывать по полной, и черт с ним, с Крыленкой. Тогда и тебя подключу, с твоей психологией. Вон ты какой ловкач. Я прямо снова тебя опасаться начинаю.
И оскалился – вроде как пошутил, но в глазу веселости не было.
– Иди-ка ты домой, Бляхин. Рожа у тебя бледная, руки дрожат. Отдохни, поспи. Ты мне пока что не нужен. Я тоже до вечера отдохну. Той ночью не спал, в следующую тоже не прилягу. И здесь, зараза, стреляет. – Потрогал повязку. – Таблеток, что ли, пойти попросить? Ступай, Бляхин. Завтра придешь. Я тебе свой улов предъявлю. Накормлю барабулькой. Я в детстве на Черном море знаешь сколько ее добывал?
В коридоре Филипп уперся рукой в стену, а то пошатывало. Когда Шванц сказал про Черное море, вдруг вспомнил про Севастополь, как был там с Антохой и Рогачовым. Вот во что Шванц вцепится мертвой хваткой. Были в белом тылу – значит, завербованы врангелевской контрразведкой. А где Врангель, там и французы с англичанами. Нагородит Клобуков с три короба. Сам сгинет и его, Бляхина, за собой утянет. Сначала в «Кафельную», а потом в подвал, мордой в паклю…
Прямо почуял, как пахнет ею, паклей.
Но от ужаса, скрутившего брюхо, оттуда же, из самого нутра, сжатой пружиной завибрировало другое чувство – давнее, забытое, но, оказывается, живучее: врешь, судьба-сука, не возьмешь, не дамся, зубами выгрызусь!
До полуночи время еще есть. Мало, но есть.
Темно, дождливо, зябко. Середина октября, а холодище такой, что впору подштанники одевать. Хорошо хоть ветер не задувает – Филипп пристроился за летним киоском «Мороженое», сейчас заколоченным. Малый козырек крыши кое-как прикрывал от капель, но стоило чуть отодвинуться от дощатой стенки – и струйка попадала аккурат за шиворот. Бляхин шепотом матерился, переминался с ноги на ногу. Подштанники не подштанники, а шерстяные носки уж можно было догадаться взуть.
С другой стороны, это повезло, что непогода. Редко кто пройдет по аллее. За полчаса всего парочка и еще двое одиночных. Шагали все быстро, подняв воротники, не глядя по сторонам.
За Клобуковым наружка вела наблюдение весь август и сентябрь, устанавливая маршруты и привычки. Обычно он заканчивает в семь, в полвосьмого, и двигается с Пироговки домой, в Пуговишников переулок, всегда одним и тем же путем: по Трубецкой, а потом не через улицу Усачева, а непременно через парк Манделыптама.
Там Филипп и пристроился, в самом темном месте парка, под перегоревшим фонарем. Занял позицию в девятнадцать пятнадцать, только-только кончило смеркаться.
Стоял, тискал в кармане рифленую рукоять, жутко трясся – как он будет стрелять в живого человека, даже на войне не доводилось. Но сжатая пружина в животе тоже трепетала, и ее напор был сильнее страха.
А нету другого выхода. Или убить, или самого убьют.
Ничего. На Филиппа никто не подумает – зачем ему какого-то доктора Клобукова убивать? Пистолет не казенный, а собственный, еще с Гражданской. Потом в пруд кинуть, не сыщут. Для следствия выйдет только лучше, что подозреваемого грохнули. Значит, круг заговорщиков шире, чем предполагалось, а это верная отсрочка. Шванц даже рад будет. Брата Илария все равно рано или поздно по железнодорожному билету найдут. Между прочим, ниточку эту он, Бляхин ухватил.
Это Филипп себя подбадривал, чтобы не ослабеть от нервов. Сколько лет прошло, а по сю пору иногда снилось жуткое – из восемнадцатого года, про дядю Володю. Теперь еще и это будет сниться. Но лучше кошмар видеть во сне, чем попасть в него наяву. Тогда уж не проснешься…
Идет кто-то!
Прижался щекой к сырой занозистой стене. Сердце-то, сердце! Чисто барабан.
Нет, не он. Этот в кепке, а Клобуков в шляпе и с зонтом.
В самом начале восьмого Филипп его видел. Как Клобуков выходит на крыльцо клиники, раскуривает трубку. Из разработки известно, что он всегда так: сначала покурит, поболтает с уходящими, а потом уже идет. Бляхин смотрел на старого знакомца из телефонной будки, метров с пятнадцати.
Даже издали было видно, что и мимо Антохи годы не прошли. Вальяжный, малость раздался, очки на нем иностранные – в загранкомандировки ездит, всё у него в жизни ладно. С Иларием вот только не повезло.
Пока Клобуков курит, Филипп выдвинулся на заранее подготовленную позицию – в парк, за будку. Думал, ждать недолго, а уже почти восемь, и нету. Вот о чем психовать надо – что не придет, а не из-за выстрела. Всего и дела: поднял руку, нажал на спуск. И потом, упавшему, еще раз в голову. Это ни в коем случае не забыть от нервов. Это обязательно.
Внимание! Теперь точно он!
Неторопливый. Будто и не под дождем-ветром, а под ясными звездами. Остановился. Достает что-то из кармана. Книжечку? Ручку зонта зажимает подбородком, неловко. Пишет. И отвернулся – к свету соседнего фонаря.