Дневники 1941-1946 годов - Гельфанд Владимир Натанович 3 стр.


Но все-таки я не люблю этих казаков за немногим исключением. Украинцы меньшие антисемиты. Русские Запада - Москвы, Ленинграда - еще меньшие. Я не понимаю, как можно быть таким жестоким, бессердечным и безбоязненным, каким является Северокавказский казак.

На всеобуче, к слову, открыто (во время перерыва), в присутствии командиров отделений ребята рассказывают, что во время бомбежки Минеральных Вод, евреи подняли крик, начали разбегаться, побросав вещи, а одна женщина-еврейка подняла к верху руки, неистово и пронзительно крича. Слушатели смеялись и никто не попытался пресечь эту наглую антиеврейскую пропаганду. Мне было обидно за евреев. Гнев душил меня, но я не смел слова сказать, зная, что это еще больше обозлит всех против меня и вызовет взрыв новых издевательств надо мной.

Сегодня написал три письма. Маме, тете Бузе и дяде Леве.

Днем был папа. Он стал еще невозможней. Когда он зашел - началась воздушная тревога. По радио надоедливо напоминали об этом. Я сказал, что у нас в Днепропетровске не повторяли так часто и что это действует на нервы. Папа перебил: "Я спешу, столько дней не был, а ты мне глупости говоришь!" Это меня обидело, а когда через несколько минут и ему надоело, (он сказал, что это неприятно действует на слух) я напомнил ему, что за такие же слова он меня только что ругал.

26.10.1941

Сегодня, вместо занятий во всеобуче, целый день работали в колхозе на уборке капусты. Вырывали руками. Все, за исключением только одного, во главе с младшими командирами (звание, присвоенное им у нас во всеобуче) хулиганы, антисемиты и мерзавцы.

Целый день мне приходилось выдерживать массу оскорблений, издевательств и грубых шуток. Во время очередных издевательств этой неотесанной своры, я удалился подальше от них и, выбрав хорошее место, улегся на траве, принявшись читать Фейхтвангера "Изгнание", который на всякий случай захватил с собой. Не знаю, долго ли я пробыл здесь, но они вдруг вспомнили обо мне, стали искать и, найдя, навалились на меня всей своей гурьбой. Когда я, наконец, вырвался и прибежал к "лагерю", они и там доставали меня.

Я решился. Быстрым шагом направился по направлению домой. Когда месторасположение нашего отряда скрылось из виду, у меня возникла неожиданная, наверно, глупая мысль: пробраться по-пластунски снова как можно ближе к "лагерю". Так я и сделал.

Натыкаясь на колючки и давленые помидоры, я пополз. Наконец, когда я был уже совсем близко к цели, я решил под прикрытием очень надежного кустика перекусить, дабы освободиться от еды, которая мне не только мешала, но и привлекала к себе внимание некоторых сорванцов.

Я съел кусок хлеба с мясом, и тут меня опять осенило: я решил оставить несъеденным больший кусок хлеба и, если придется туго, - употребить его в ход - разделить по кусочку между ними.

Сказано - сделано. И я пополз дальше. Только я подобрался к самим ребятам, как командиры с помощью колхозного деда решили пойти на кухню. Все пошли по направлению ко мне и я, решив не обращать на себя внимание, быстро пополз в сторону, с ужасом понимая, что мне не уйти от их взоров. Они, конечно, увидели меня и испуская дикие воинственные крики бросились ко мне, как псы. Я быстро поднялся и предложил им по кусочку своего хлеба. Это подействовало и дало неожиданные результаты. Они сразу утихомирились и я, стараясь подкрепить эффект, рассказал, как меня искали две колхозницы и милиционер (в действительности одна девочка, пасшая коров), заметившие меня во время ползания. Они, де подумали, что я шпион.

Ребята посмеялись и долгое время меня не трогали, только за столом вновь разгорелись страсти: в меня полетели камни и надоедливо-противные остроты. Это и продолжалось все время работы после обеда.

Завтра опять учеба. Хуже ада она для меня. Иногда во время занятий находят на меня такие отчаяния что, кажется, бросился бы в огонь, на смерть, на все что угодно, только бы не это.

После занятий зашел к дяде Люсе. Он уехал не попрощавшись. И, что больше всего обидно, - мама должна встретиться с ним в Минводах и даже не написала, чтоб я приехал туда повидаться. Из Минвод они думают ехать дальше.

Только что приехала тетя Поля. Она рассказывала об ужасах бомбежки Минвод и Невинки. Недаром даже здесь в Ессентуках начали объявлять тревоги. Я очень рад что тетя вернулась благополучно. Я ужасно переволновался.

29.10.1941

Занятия прошли сравнительно спокойно. Пару раз кто-то бросил в меня камнем и попал по голове, но я сдержался, не ответил. Один мерзавец прозвал меня "Абрамом", не знаю за что - я с ним ничего не имел. Но я и на это не обратил, вернее, сделал вид, что не обратил внимание.

Всякий раз, когда я слышу антисемитские выходки, не только по отношению к себе - душа наполняется безудержным гневом, возмущением и обидой.

Нас, очень удачно для меня, разделили на две половины по 10 человек в каждой. В мою половину попали почти все тихие и порядочные парни, которые никогда не цеплялись ко мне.

Сегодня от мамы получил открытку.

Дядя Люся уехал в Минводы, не сказав, что, наконец, списался с мамой и решил с ней выбираться дальше в тыл. Когда я узнал о его отъезде от хозяйки квартиры, в которой он до этого жил, меня это огорошило своей неожиданностью. Ведь только накануне, за день до отъезда, я был у него. Он сказал, что готовится уезжать, но еще не получил телеграмму об отъезде в Минводы от мамы и тети Евы. Дядя Люся поступил как мерзавец и нахал. Мама тоже очень хорошо поступила! Быть так близко и не захотеть повидаться со мной. Не могу найти причины ее действиям.

Еще о многом хочется сказать, но поздно. Мысли плохо работают и слипаются глаза. Быть может завтра выберу лучшее для этого время.

30.10.1941

Шесть часов утра. Точно взрыв бомбы, поразило меня сегодняшнее сообщение Советского информбюро о сдаче противнику Харькова. С меньшим сожалением и печалью выслушал я сообщение о сдаче всего Донбасса. Но Харьков!... Впрочем, я не знаю, занят ли он сейчас немцами, Донбасс. Теперешние сводки так запутанны и так несвоевременны, что трудно разобраться в действительных фактах, событиях и настоящем положении дел, как на фронте, так и в тылу.

Но я верю. Я продолжаю слепо доверяться всем сообщениям правительства и центральных газет, хотя каждая новая подобная потеря заставляет меня все более разочаровываться и все менее доверять подобным заявлениям.

Так взятие Одессы, или, как сообщалось, "оставление ее нашими войсками по стратегическим соображениям" почти не вызвало недовольства и неверия в добровольно-вынужденную сдачу города. Но Харьков - тут теперь я не верю, что добровольно, по стратегическим соображениям. Крупный город, наводненный машиностроительной, военной и всякого рода другой промышленностью, имеющей величайшее значение для страны, особенно теперь, в военное время - оставлен немцам "по стратегическим соображениям"!

Ужас охватывает меня. Что будет дальше? Харьков стоил нескольких миллионов немецких жизней, а отдан так дешево - 120 тысяч человек, если цифры еще и соответствуют действительности.

Падение Киева было воспринято мною безболезненнее. Это падение было сопровождено многодневными и ожесточенными боями под городом и неоднократным занятием его окраин неприятелем. Но Харьков! Его падение можно сравнить только, разве что с Днепропетровским падением, как по значению, так и по своей внезапности.

Впрочем, с Днепропетровска и области сегодня весточка - опять действия партизан. Мне кажется, что партизаны здесь более решительны и действенны, чем регулярные войска и, будь они немного лучше вооружены и имей они большие силы и более опытных предводителей, они б горы, не то, что фашистов, переворачивали.

Семь часов с минутами.

Радуют еще меня действия сербских партизан, истерзанной фашистами Югославии. В течение короткого периода они уничтожили десять тысяч немецких и итальянских фашистов.

Существование советского Харькова радовало меня, вселяло в меня уверенность в победе, бодрость духа и надежды в лучшее.

31.10.1941

Сегодня у меня большой, радостный и печальный день. Радостный потому, что я увидел впервые за два месяца маму. Печальный потому, что мне пришлось вновь с ней расстаться.

Было так. После занятий, которые, кстати, прошли для меня сегодня благополучно, зашел на квартиру где жили Шипельские, - днепропетровские соседи тети Евы (они, оказывается, тоже выехали). С прибитым настроением я возвращался домой. Что теперь делать? К кому обращаться? Где мама? Даже не сообщить, даже не вызвать меня к себе в Минводы, откуда они с дядей Люсей потом уехали в направлении Баку. Все дядя Люся виноват. Это он наговорил ей на меня, заставив маму уехать, не повидавшись и не попрощавшись со мной. Почему я не зашел к нему утром перед занятиями? Ведь я знал дядю Люсю, ведь мог ожидать такого исхода дела. Нет, это я сам виноват. Почему не интересовался живей, ходом подготовки дяди Люси к отъезду? Почему не засыпал, особенно в последнее время, маму письмами?

С этими невеселыми мыслями я и приближался к тете Полиной квартире, где сейчас живу. Открыв дверь, вдруг почувствовал чье-то присутствие, узнал родной и привычный голос в квартире. Быстро открыл комнатную дверь. Так и есть - мама. Слезы. Как не люблю я подобную сентиментальность. Слезы. Как тяжело давят они на мое сердце, терзают его и жгут. Слезы матери, даже пусть слезы счастья, - что может быть хуже этого? Слезы радости, слезы горя, слезы тоски о прошлом и отчаяния перед будущим.

Я не умею плакать. Кажется, никакое горе, никакая печаль не заставит меня проронить слезу. И тем тяжелее видеть, как плачет родной из родных человек. Я прижал ее, бедную маму, к своему сердцу и долго утешал, пока она не перестала плакать.

Но вот миновали первые минуты этой встречи с мамой, и наш разговор принял обыденную форму. К маме вновь вернулось прежнее состояние, в котором она пребывала до моего появления. Говорили о дяде Люсе. Я сказал, что он ужасно некрасиво поступил, не сообщив маме и не известив меня о своем отъезде из Ессентуков. Еще хуже, что он не пожелал помочь маме в ее беде, не хотел вызвать в Ессентуки, облегчить ей положение.

Мама оправдывала дядю Люсю. Даже пыталась обвинить меня в бестактном к нему отношении. Говорила что у меня нет родственных чувств, что я в такой тяжелый момент отказал ему в галошах, а он был болен и неужели два часа нельзя было пересидеть дома.

Тетя Поля, присутствовавшая при этом, молчала, соблюдая нейтралитет.

Я объяснил, что в тот момент, когда дяде Люсе нужны были галоши - я был на всеобуче и бросить занятия не мог.

- Ты лодырь, ты не хотел даже бабушке достать хлеба. Ты целыми днями книги читаешь и радио слушаешь. Почему ты не поступил на работу? Ты сел на тетину шею и решил, что так и нужно.

Я отвечал, рассказывал, объяснял, но она перебивала, не давая говорить и, заставляя говорить громче обычного.

- Чего ты кричишь не своим голосом? - прервала вдруг меня мама и лицо ее исказилось злобой. Передо мной была все та же, прежняя мать...но... Прежние картины и картинки нашей совместной, долгой жизни, мелькнув, прошли передо мной. Меня бросило в жар. Лицо матери, было чужим и неприятным, как тогда, как в те, давно забытые мною мгновения, когда ею, в минуты наших ссор, пускались в ход и стулья и кочерга и молоток - все, что попадалось под руку.

- Я отвык от такого отношения. Вот уже два месяца я прожил в спокойной обстановке и не хочу, и не буду возвращаться к новым ссорам и бесчинствам твоим. Скоро на фронт добровольцем поеду, забуду, как так с тобой жить.

- Ну что ж, не хочешь, так и не нужно. Значит, все потеряно для меня в тебе, и я тебя вычеркну, совершенно забуду о твоем существовании, и голос ее стал прежним, обыденным.

Я ушел во двор. Когда вернулся, разговор переменился и стал снова сердечным и приятным.

Тетя предложила маме покушать, но она, несмотря на то, что проголодалась, отказалась от еды и только выпила стакан чаю.

Я предложил маме проводить ее до Минвод. Тетя Поля приготовила нам хлеб с повидлом, дала денег на дорогу и несколько кусочков сахара.

По дороге мы много говорили, делились впечатлениями, переживаниями, перспективами. Прежняя натянутость разговора исчезла.

Я спросил маму, как она попала к тете Поле, как она встретилась с бабушкой.

Бабушка произвела на нее гнетущее впечатление: состарилась, похудела и стала еще неряшливей, чем когда-либо была. Но приняла она ее хорошо и охотно поддерживала с ней разговор. Даже успела нажаловаться на меня, что я ей не всегда достаю белый хлеб и что я лентяй. С тетей Полей она встретилась по-родственному и они, вместе, наплакались изрядно.

Я напомнил маме содержание ее писем, в которых она снова придиралась к папе. Она ведь знала, что придется сюда еще приехать, увидеться с родными, зачем тогда себе позволяла эти явно враждебные и задирчивые письма?

- Я от своих слов не отказываюсь - убеждала мама. Твой отец - противный и мелочный, а его родные хорошие люди и я к ним ничего не имею.

Тут мне вспомнились брань и насмешки, которыми она наделяла бабушку, тетю Полю и Нюру, еще в Днепропетровске, но я ничего не сказал.

Вскоре мы приехали в Минводы. О дальнейших впечатлениях в другой раз.

02.11.1941

Утро провел с тетей Полей на толкучке. Тайком от нее купил журнал "30 Дней" за 50 копеек. Люди продают все. Мало людей найдется, умеющих поступить так, как мы - все оставить, и ничего даже не продать.

Днем был в бане. Впервые за полмесяца. Все остальное время, помимо всеобуча, провел в очереди за хлебом.

Сегодня я бабушке достал свежего хлеба за 4 рубля 10 копеек кило. Она была в восторге и даже предложила мне немного сметаны. На прощанье она сказала: "Если тебя заберут, я буду очень за тобой скучать".

03.11.1941

В Минводах было спокойно и даже не видно следов недавней бомбардировки. Только маскировка привокзальных зданий защитной окраской говорила о постоянном ожидании новых вражеских налетов и о тревоге, связанной с этим.

В привокзальном саду было много людей. Беженцы. Они были грязные, измученные и напоминали о нашей с мамой эвакуации из Днепропетровска.

Тетю Еву с семьей мы нашли сразу. Она немного похудела, но, закаленная работой, приобрела более здоровый вид лица. Дядя Толя не изменился, а Санька не только не похудел, но и не потерял своего прежнего, ехидно-глупого выражения. Я уверен, на 99 %, что это он тогда выкинул из моего портфеля половину содержимого - статей и рецензий о литературе, писателях и их работах. Тогда же пропала и моя статья о Маяковском, помещенная, если не ошибаюсь, в 39 году в газете "Щастлiва змiна", анонимка, посланная двумя девчонками нашего 8 класса на имя "Гельфанда-сына" и другое.

Тетя Ева, когда меня увидела - расплакалась, мама - тоже, не отказывая ей в поддержке.

Вскоре они погрузились на открытую, груженную углем платформу поезда, на Махачкалу.

05.11.1941

Позавчера взялся на учет в горкоме ВЛКСМ. По моей просьбе прикрепили к первичной организации школы им. Кирова, где учится Аня. Вся организация выехала на рытье окопов. Осталась только одна девушка, на которую и возложена роль временного секретаря комитета.

В горкоме комсомола мне предложили работу, с чем я радостно и согласился.

На сегодняшний день я работник ремонтно-восстановительной колонны связи 4 линейного участка. Начальник - очень толковый и сердечный человек. В первый день он обстоятельно осветил передо мной и еще двумя стариками условия работы. Работа серьезная, но и немногим выгодная: на всех работников накладывается броня. Ни в армию, ни на трудовой фронт они привлечены быть не могут.

Ставка пока 166 с чем-то рублей. Со временем - 201. Наиболее опытные уже сейчас получают 250-260 рублей. Карточку тоже получу, попозже, на 600 грамм хлеба. Находиться буду на казарменном положении. Все время на чеку. В нужное время дня и ночи могу быть направлен в любое место вверенного района - Пятигорск, Кисловодск, Минводы, Ессентуки.

Обмундирование пока не выдают и не известно выдадут ли. Работать надо в своей одежде.

Ну а пока хочу спать. Не выдерживаю. 9 часов 30 минут.

06.11.1941

Позавчера снова был у моего начальника. Сдал паспорт, написал заявление и договорился на вчера, позвонить ему узнать о времени и дне выхода на работу.

Уходя, забыл там галоши. Вчера решил не звонить, а зайти самому.

Утром, перед всеобучем, задумал побродить по базару, поискать теплый тулупчик для работы. По пути встретился с папой. Он сказал, что есть два тулупа: один у него, другой у тети Поли. Это намного облегчило мой денежный вопрос.

Звал его тоже поступить на эту работу, но он отказался, напомнив только, что мама просила меня выехать отсюда в Дербент.

На всеобуче было шумно и дымно, но меня не трогали. Проходили, кажется, гранату, но ни я, ни другой присутствующий на занятиях, за исключением может быть говорившего, ничего не слышал. После занятий я сказал командиру отделения что работаю и что, вероятно, не смогу посещать всеобуч. Он посоветовал поговорить с Казимировым, старшим лейтенантом, ведающим этим делом.

Был у того во время перерыва и успел углядеть обрывок картины, которая пускалась для развлечения сотрудников клуба медсантруда.

Взял серый хлеб в военной лавке - вот уже несколько дней в городе нет такого. Есть только черный в 90 копеек и белый в 4.10. И тот и другой одинаково невыгоден. Первый из-за плохой выпечки и постоянной черствости, второй из-за стоимости. Лавочнику сказал, что забыл дома военную книжку, и он отпустил хлеб, сказав, что видел меня не однажды и только поэтому верит мне.

Казимиров напугал меня законом и сказал, что от всеобуча меня не освободит. Разочарованный пришел я домой.

Вечером принес почтальон московскую "Правду" за 28 и 29 октября. С 14 числа "Правду" не получал. В это же время пришла Аня и принесла повестку на окопы. Тут я уж совсем потерял надежду и предался мечтам о преимуществах окопов, о девушках, которых сейчас там несчетное число.

Назад Дальше