Невероятное путешествие мистера Спивета - Ларсен Рейф 9 стр.


Конечно, Грейси, скорее всего, перескажет родителям наш разговор и они в конце концов вычислят, куда я направляюсь. Возможно, даже успеют дозвониться в Вашингтон раньше, чем я туда доберусь, и тогда сцены на ступенях Смитсоновского музея не будет. Однако этот вариант – как и многие другие – был мне совершенно неподконтролен, так что я занес его в графу «Не волнует» и притворился, будто вовсе о нем не думаю. На самом деле тревога просто вылилась в манеру чуть подпрыгивать на правой ноге при каждом шаге – со мной оно всегда так, когда я стараюсь о чем-то не беспокоиться.{61}

Проходя через Ковбойскую, я увидел, что телевизор тихонько показывает «Случай в Окс-Боу». Толпа на экране смотрела, как собираются вешать троих человек: они, связанные, сидели в седлах. Я невольно застыл, загипнотизированный зловещим действом: натягиваемые веревки, выстрел, ржание лошадей, судороги незримых тел за экраном. Я знал: это не по-настоящему – но все равно.

В темную комнату, постукивая когтями, притрусил Очхорик.

– Привет, Очхорик, – бросил я, не отрываясь от экрана. Они так и не показали тел – лишь три тени, безмолвно скользящие по земле.

Привет.

– Я буду скучать по тебе.

Он тоже воткнулся в телевизор.

Куда ты собрался?

У меня мелькнула мысль: уж не расскажет ли он все доктору Клэр, если ему ответить – но я тут же осознал всю смехотворность подобной логики. Он же собака, не наделенная способностью к человеческой речи.

– В Смитсоновский музей.

Здорово.

– Да, – согласился я. – Но мне все равно не по себе.

А зря. Не надо.

– Ладно.

Ты вернешься?

– Да, – сказал я. – Почти наверняка.

Это хорошо. Ты нам нужен.

– Правда? – спросил я, поворачиваясь к нему.

Пес ничего не ответил. Мы еще некоторое время вместе смотрели кино, потом я обнял его, а он лизнул меня в ухо. Нос, уткнувшийся мне в висок, казался холоднее обычного. Я снова взялся за чемодан, кое-как умудрился упихнуть туда блокнот доктора Клэр – и распахнул дверь.


Снаружи царила предрассветная безмятежная ясность, какая бывает, пока инерция жизни не успела окончательно подхватить новый день и потащить его за собой. Воздух еще не пропитался обрывками разговоров, пузырьками мыслей, смехом и брошенными исподволь взглядами. Все кругом спали – их идеи, надежды, скрытые замыслы запутались в мире снов, а он оставался ясным, свежим и холодным, как бутылка молока в холодильнике. Ну, то есть, спали все, кроме отца – он встанет минут через десять, если уже не встал. При этой мысли я поспешно скатился со ступенек.

На фоне медленно набирающего синеву неба плотными черными тенями вырисовывались горы Пионер-маунтинс. Я десятки раз пристально разглядывал и зарисовывал эту границу – зазубренный горизонт, за которым земля раскрывалась навстречу пустоте атмосферы – я видел ее всякий раз, выходя из дому. И все же тем утром и при том освещении неясная демаркационная линия между черным и синим, между здешним и нездешними мирами вдруг показалась мне совершенно незнакомой, как будто горы таинственным образом взяли и поменялись местами за одну ночь.

Я зашагал вперед по росистой траве. Ботинки мгновенно промокли. Полуволоча-полутаща увесистый чемодан, я вдруг осознал, что целую милю до железной дороги таким манером не одолею. Может, угнать нашу машину – старенький фургончик «форд-магнус», насквозь пропахший формальдегидом, собачьей шерстью и клубнично-мятной жевательной резинкой, которую повсюду рассовывала доктор Клэр? Не стоит, пожалуй, это привлечет к моему исчезновению нежелательное внимание.

Немножко подумав, я обогнул дом, опустился на четвереньки – и ура! – нашел, что искал: старую детскую тележку Лейтона, красный «Радио Флайер», весь покрытый паутиной и изрядно покореженный после того, как Лейтон скатился в нем с крыши, но вполне в рабочем состоянии.

Поразительно – но чемодан прямо идеально вписался между погнутыми красными стенками – как будто все эти изгибы и впадины специально подгоняли по его форме.{62}

По дороге вниз, ухабистой и неровной, мне пришлось изрядно повозиться с тележкой – она так и норовила съехать налево, в канаву.

– Ну что ты там забыла? – выговаривал я ей. – Ты просто вагон пустых обещаний какой-то.{63}

Внезапно сзади вспыхнули фары. Я обернулся. Сердце у меня так и упало.

Пикап.

Все кончилось. Я даже за пределы нашей территории выбраться не успел. И чего только я обманывал сам себя, будто сумею проделать всю дорогу до Вашингтона, если даже собственного ранчо не одолел? И все же у меня как будто камень с души упал – ну само собой, так и должно было случиться. Мне нечего делать на востоке, я вскормлен западом, мое место здесь, в его сердцевине, на этом ранчо.

Машина вывернула из-за поворота. Броситься в заросли, спрятаться – благо, еще темно? Но нет, ведь надо еще тащить за собой вихляющую тележку, да и все равно свет фар бил уже совсем вблизи. Лучи поймали меня, и я угрюмо подвинулся на обочину, выжидая, пока пикап остановится, а человек за рулем сделает, что он там собирается сделать.

Но пикап не остановился. Промчался мимо. Да, это была она, старушка Джорджина – я узнал знакомое отрывистое дребезжание мотора, грр-гррр-гррр в темпе вальса. Однако громыхание не затихло, и за пеленой света передних фар я на миг различил внутренность кабины и знакомые очертания сидящего за рулем отца, низко нахлобученную и чуть сдвинутую налево широкополую шляпу. Проезжая, он даже не глянул в мою сторону, но я понимал: он наверняка меня видел, не мог пропустить такое препятствие, как я и тележка с распухшим от снаряжения чемоданом.

Второй раз за последние двенадцать часов я глядел вслед уносящимся во тьму красным огням отцовского пикапа.

Меня трясло. Я стоял, пригвожденный к месту приливом адреналина из-за того, что меня чуть не поймали – а еще больше из-за непостижимого поведения отца. Почему он не остановился? Уже все знал? Хотел, чтобы я ушел? Хотел, чтобы я знал, что он хочет, чтобы я ушел? Из-за меня погиб его любимый сын, и теперь я должен покинуть ранчо? Не слеп же он, в самом деле? Или слеп? А все эти годы пытается скрывать свою слепоту за приверженностью привычной ковбойской рутине? Поэтому и открывает всегда одни и те же ворота – не может найти другие?

Да нет же, отец вовсе не слепой.

Я сплюнул на землю. Крохотное, почти неразличимое пятнышко слюны: так, я видел, то и дело сплевывают мексиканцы, весь день не покидающие седла. Это постоянное исторжение влаги через рот всегда озадачивало меня, и я выдвинул рабочую гипотезу, что в крохотных каплях содержатся все слова, так и не произнесенные плюющимися{64}. Пока я глядел, как бусинка моего плевка скатывается в трещину между камешками, меня вдруг накрыла вторая волна осознания: надо идти. В тот момент мысленной капитуляции, когда я уже смирился с тем, что меня поймали и путешествие окончено, тело непроизвольно расслабилось, я сбросил лямки приключения. Теперь же, внезапно оказавшись на свободе, понял: надо впрягаться снова. Пора вернуться к кошачьей настороженности, к статусу современного мальчика-бродяги.

Я посмотрел на часы.

5:25 утра.

До утреннего поезда оставалось двадцать минут. Двадцать. В свое время я нарисовал несколько схем, показывающих время, за которое сумел бы обойти мир по сорок девятой параллели, а для того измерил длину своего шага и скорость обычной походки. Шаг мой составлял около двух с половиной футов плюс-минус несколько дюймов в зависимости от настроения и того, хотелось ли мне попасть туда, куда я шел. В минуту я делал в среднем от девяноста двух до девяноста восьми шагов, тем самым преодолевая примерно двести сорок один фут.{65}

Выходит, обычным шагом за двадцать минут я преодолею примерно 4820 футов – до мили недотягивает, а до поезда была как раз миля. А я еще и волок эту разнесчастную тележку. Не требовалось быть гением, чтобы осознать: придется бежать.

На небе, мерцая, гасли последние звезды. Пока я несся вниз по дороге, а край тележки то и дело поддавал мне сзади по ногам, я старался продумать следующий этап: как бы остановить поезд. Я не очень-то разбирался в бродяжьем деле, но знал одно: нельзя вскакивать на ходу – как бы медленно ни шел поезд, если ты сорвешься и упадешь под колеса, он тебя жалеть не станет. Меня еще в детстве заворожил Колченогий Сэм, бродяга, заделавшийся музыкантом. Он играл на гармонике длинными узловатыми пальцами и пел странные любовные песни о зеленых равнинах и своей утраченной ноге: он потерял ее как раз на рельсах. Мне очень уж не хотелось становиться Колченогим Спиветом.

Решение не состязаться в скорости с железным конем пришло, когда я взобрался на холм и оказался на переезде, там, где Крейзи-свид-крик-роуд пересекала железнодорожное полотно. У нас не было шлагбаума, который опускают, чтобы остановить движение – по нашей дороге так мало ездят, что он и не нужен. Зато был семафор из двух мощных прожекторов, один над другим, с козырьками от снега и дождя. В настоящий момент огни показывали «Дорога свободна» – белый огонь сверху, красный снизу. Но если переключить верхний прожектор с белого на красный, то будет гореть «Двойной красный», что означает – полная остановка поезда. Я осмотрел столб сверху донизу, почти всерьез надеясь найти короб с компьютерным управлением: большими кнопками «Белый», «Зеленый», «Красный» – но там ничего не оказалось. Лишь холодный железный шест, на котором непреклонно горел белым светом верхний фонарь.

Пока я осматривал столб, прожектор заговорил со мной – медленно и тщательно подбирая слова:

Не возись со мной понапрасну, Т. В. Я белый фонарь, белым и останусь. Есть в жизни вещи, которые не меняются.{66}

Оно, может, и вправду так, но у меня уже возникла идея – потрясающе простая и потенциально бредовая. На счастье, из увлечения картографией я вынес, что очень часто наилучшее решение – самое простое и на вид нелепое. Времени на долгие споры так и так не было: на то, чтобы воплотить пришедшее в голову решение, оставалось четыре минуты. Правда, требовалось открыть чемодан, а после всего, что я пережил в процессе сборов, это было все равно что вернуться на место преступления. Я попытался мысленно проделать всю процедуру в обратном порядке, отмечая, куда что клал. Белье в углу, в него завернут Томас («Том»), налобная лупа, сверху и чуть правее – коробка с моим тезкой, воробьиным скелетом…

Я покачал чемодан – внутри что-то задребезжало, и продолжало дребезжать, даже когда я поставил его ровно. Зловещая тварь этот чемодан – ни дать ни взять доисторическая зверюга с жутким несварением желудка. Еще раз мысленно перебрав процесс укладки, я снял с пояса «лезерман» (модель специально для картографов) и лезвием средней длины сделал небольшой разрез в верхнем правом углу чемодана. Кожа поддалась легко и чуть разошлась в стороны, как, наверное, было бы при настоящей операции. Я почти ждал, что из раны хлынет кровь. Запустив в образовавшееся отверстие два пальца, я после довольно быстро нашел искомое, отсчитал справа «один-два-три-четыре-пять» – и вытащил красный маркер, совсем новенький, я купил его только на прошлой неделе.

Зажав маркер в зубах, словно абордажный кинжал, я принял исходную позицию для лазания по деревьям и заскользил вверх по столбу. Металл оказался холодным, руки мгновенно замерзли, но я сохранял концентрацию и не успел опомниться, как оказался на самой верхушке столба, лицом в слепящее сияние Большого белого фонаря.

Держась одной рукой за шест, я с орангутаньей ловкостью, впечатлившей бы даже Лейтона, зубами сдернул с маркера колпачок. Сперва чернила никак не хотели ложиться на неровное выпуклое стекло, но через несколько мгновений бесплодного царапанья пористый кончик все же пропитался насквозь и чернила заструились свободней. И еще как заструились! За двадцать секунд произошло резкое, драматическое изменение, фонарь словно бы налился кровью.

Что ты со мной делаешь? – в предсмертной агонии возопил Большой белый фонарь.

Меня омывало кроваво-алое сияние. Как будто в самый разгар восхода солнце вдруг решило бросить карты, списать убытки и спуститься обратно в алое забытье. Однако в мерцании этого нового рассвета чувствовалось что-то искусственное, как в синтетической меланхолии огней на сцене.

У меня перехватило дыхание. Должно быть, от этого я и ослабил хватку и рухнул на землю. Больно.

Лежа на спине в зарослях можжевельника, оглушенный и весь в синяках, я посмотрел на красный сигнал – и внезапно расхохотался. Никогда еще я не был так счастлив при виде одного из основных цветов в чистом виде. Он ярко и ровно сиял посреди долины.

Стоп! – громко и уверенно кричал он. – Немедленно остановись, кому говорю!

Как будто это был акт убеждения – как будто он сменил расцветку сам, по доброй воле, и мы с ним вовсе не сражались минуту назад.

Все еще лежа на спине, я вдруг ощутил в земле глухую дрожь. Она отдавалась в затылок, в ладони. Перекатившись, я забился поглубже в кусты. Едет!

Я так привык два-три раза в день слышать рокот проезжающих товарных составов, что обычно даже не регистрировал его на сознательном уровне. Когда не прислушиваешься, а занят чем-то совсем другим, к примеру, сосредоточенно чинишь карандаш или смотришь в увеличительное стекло, ровный далекий гул проходит мимо ушей, как и прочие звуки, на которые ты сейчас не настроен – дыхание, стрекот сверчков, мерное гудение холодильника.

Но теперь, когда я напряженно ждал появления железного коня, этот своеобразный гул накрепко овладел каждым синапсом сенсорной коры моего головного мозга.

По мере того, как он нарастал, я начал различать его составляющие: сам рокот сопровождался глубокой, почти неощутимой вибрацией в земле (1), но поверх нее, как слои в хорошем сэндвиче, чей изысканный вкус не объясняется просто суммой слагаемых, – шел лязг колес, стучащих по неровным сочленениям рельс – стук-стук-стук (2), мурлыкающее урчание поршней в дизельном двигателе – чухи-чух (3) и нерегулярная дробь сцеплений между вагонами – дзынь-динь. Ко всему этому примешивался невыносимый скрежет металла о металл – как шаркающие друг по другу музыкальные тарелки (5), издающие пронзительное бджжжж-бджжжжж: это поезд и рельсы сталкивались и расставались вновь, передавая друг другу импульс. А взятая воедино вся эта какофония идеальным образом сливалась в характерный шум приближающегося поезда – вероятно, один из дюжины базовых элементарных звуков в мире.{67}

А потом я увидел его: раскаленное добела око вылетающего из тумана локомотива. Этот одинокий прожектор пронзал дымчатую пелену и последние остатки сумерек, напрочь игнорируя всю остальную долину – как зверь, сосредоточенный лишь на том, что он видит в данную минуту. Вот состав обогнул поворот, и моему взору открылась бесконечная череда грузовых вагонов за горчичным локомотивом: диковинная кубистическая змееподобность, растянувшаяся настолько, насколько только мальчик моего роста мог видеть без помощи увеличительных приборов.

Тяжело дыша, я нырнул в узкую расщелину рядом с железной дорогой. До меня вдруг дошло, что вот сейчас, в эту минуту я совершаю первое в жизни противоправное деяние.

Я сидел как на иголках. Вообще-то вы можете очень многое понять о целостности своих моральных установок по тому, как реагируете, если делаете что-то неправильное – так что, съежившись в канаве и чувствуя, как волны адреналина перекачиваются у меня из подмышек в кончики пальцев, я в то же время машинально наблюдал за собой – как будто в шестнадцати футах надо мной висела специальная видеокамера.{68}

Однако переживать за мое душевное здоровье, пожалуй, рано: это вот ненормальное искажение перспективы разбилось вдребезги, едва я осознал, что поезд приближается все так же быстро. Меня охватил страх – ну как он и не остановится вовсе? Не слышалось ни скрежета тормозов, ни шипения пара, ничего того, что я ожидал – лишь все то же неторопливое фырканье, скрежет тарелок и громыхание во всех открытых и закрытых вагонах дров, фанеры, угля и зерна. До состава уже оставалось не более двадцати ярдов, и я ругательски ругал себя за то, что не спланировал все тщательно за неделю, не разведал среднюю длину состава, не вычислил, сколько времени требуется таким поездам на остановку. Только теперь до меня дошло, что инерция у них, должно быть, очень велика, они не могут остановиться враз, какой бы там сигнал ни горел. Да и скорее всего, верхний фонарь за всю историю железных дорог никогда не становился красным.

Локомотив поравнялся с моим наблюдательным пунктом средь можжевельника и в мгновение ока миновал его. Волна воздуха ударила меня по надутым щекам. Весь мир рухнул, снесенный видом и шумом поезда. То, что прежде было гулом, разделимым на звуковые составляющие, стало всепоглощающим грохотом: в лицо мне летели мелкие камешки, пыль и хлопья сажи, стук колес вышибал барабанные перепонки – и все это неудержимо неслось вперед. Горло у меня сжалось. Да разве это исполинское чудище, составленное из хорошо смазанных стальных частей, вообще способно остановиться? Оно будет двигаться вечно!

Я вспомнил первый закон Ньютона, закон инерции: «Тело, приведенное в движение, склонно двигаться, пока его не остановят силой».{69}

Назад Дальше