Любовь фрау Клейст - Муравьева Ирина Лазаревна 10 стр.


Профессор Трубецкой схватился за голову.

— Я разошлю по электронной почте просьбу письменно подтвердить свое мнение о работе профессора Трубецкого. И каждый аспирант пошлет в деканат этот отзыв. Если профессор Янкелевич собирается и дальше сообщать о своих опасениях, то там уже будут все отзывы. И я бы попросила бы вас, Адриан, — она опять ярко вспыхнула, — не запирать дверей своего кабинета и не уединяться со своими студентами при этих закрытых дверях. Мы с вами живем в таком мире…

— Мы с вами уже не живем! — устало взревел Трубецкой. — Мы с вами спешим к концу света.

Любовь фрау Клейст

Она только что выпрыгнула из троллейбуса и теперь медлила на подтаявшем и залитом желтовато-коричневой грязью пятачке, напомнившем кожу поджаренной курицы. Он говорил себе, что надо решиться, подойти, что она сейчас дождется нового троллейбуса и исчезнет… Но она не исчезала, а неторопливо поправляла обеими руками черный колпачок, переступала высокими ногами в обтягивающих сапогах, потом что-то долго искала в карманах. И вдруг побежала к нему по ступенькам.

От неожиданности он даже слегка попятился, но ошибки никакой не было: перейдя на очень быстрый шаг, она приблизилась к нему с немного неловкой, но все же открытой улыбкой:

— У вас, как мне кажется, лишний билетик.

Смеющийся голос был свежим, тугим и ярко-прозрачным, как гроздь винограда.

— Да, лишний.

Он протянул ей билет, и она вынула из сумки кошелек.

— Его подарили, — сказал Алексей. — Я сам не платил, так что денег не нужно.

Она удивленно приподняла плечо, как бы не зная, соглашаться или нет, но потом плечо опустилось, и она опять улыбнулась:

— Тогда я в антракте куплю шоколадку. Хотите?

— Давайте я лучше куплю.

— А, вы? Ну, давайте, — сказала она.

На сцене все было перекошено, все поставлено вверх дном. Шел снег, крупный, тихий, как в жизни. А может быть, не было снега, но рядом был черный рукав ее кофты и белые пальцы внутри рукава, прекрасные, длинные, сильные пальцы.

Он не отрываясь смотрел на сцену, но там все сливалось, зато стоило немного скосить глаза, и появлялся ее очень тонкий, слегка вытянутый профиль с подкрашенным выпуклым веком, потом ее родинка, губы. Родинка была пониже виска, кожа вокруг нее покраснела от грубого ветра, немного припухла, и губы припухли. От ее черной шерстяной кофты пахло зимой, и он понял почему: кофта была с капюшоном, который напомнил ему шапочку послушника, он вымок под снегом.

Сильное тепло шло от ее тела, хотя она сидела, не только не дотрагиваясь до него, но, напротив, облокотившись на ручку кресла и сдвинувшись влево, потому что высокая и лохматая голова сидящего впереди человека ей очень мешала. Он даже не понимал, красива ли она и сколько ей может быть лет. Он вообще ничего не понимал, только все острее чувствовал слева от себя скользящий и светлый пожар, как будто лицо это тихо горело.

Спектакль закончился, хотя Алексей всеми силами души желал, чтобы он шел и шел, но, когда занавес с торжественным шумом закрыл от него разоренную сцену, он понял, что нужно ведь что-то и сделать, нельзя же ее отпустить.

— Я вас провожу, если можно, — сказал он, когда, одевшись, они вышли на те же ступеньки с серебряно тающим снегом.

— Спасибо. Метро, правда, может закрыться, и вы не успеете.

Дала ему понять, что разрешается только проводить. Никакого продолжения.

— Вы замужем?

— Нет, я давно развелась. Почти уже год. Живу с сыном.

Алексей спросил, как зовут сына. Она ответила. Они шли по бульвару в сторону Кропоткинской.

— Ой, я не могу! — вдруг засмеявшись, сказала она и легонько взяла его под руку. — Я видела этот спектакль! А вы и не поняли, да? Но я подошла, потому что… — И, оборвав смех, отпустила его рукав. — У вас было очень больное лицо.

— Больное? — удивился он.

Она кивнула.

— Вам что, стало жалко меня?

— Да, жалко и как-то неловко.

Он пожал плечами. Она искоса взглянула на него своими темными глазами:

— А вы? Вы женаты? Но только не врите.

— Зачем мне вам врать? — волнуясь, сказал он. — Нет, я не женат. Мы расстались с женою. Она теперь с кем-то живет, я не знаю.

— И вы не ревнуете?

— Нет, не ревную.

Она недоверчиво приподняла плечо и потерла перчаткой тонкую переносицу.

— А я вот всегда ревновала. Ужасно. У нас, у актеров, иначе не принято.

— Актеров?

Она махнула рукой.

— Актеров! Его-то все знают. По улице стыдно ходить. Сериальщик. Такой длинноносенький. — Нарисовала в воздухе длинный нос. — Но симпатичный. Еще бы не пил, так вообще просто прелесть. Но пьет. И гуляет. Мерзавец, короче. Ну, хватит об этом.

И снова взяла его под руку. Ее прикосновения вызывали странное ощущение никогда не испытанного прежде счастливого покоя, который блаженно туманил рассудок, стекал по затылку и был во всем мире: в деревьях, в домах, в молчаливых прохожих.

Она приостановилась:

— Вы близко живете?

— Живу? Далеко. В Загорянке.

— Что вас занесло в Загорянку?

— Оставил квартиру жене. Жить-то негде, — и тут же добавил: — У нас была дочка, она умерла.

Она сделала шаг в сторону так резко, что легкий снег под натиском ее сапога взлетел торопливыми искрами.

— О господи! Вот оно что!

Тогда он развернул, притиснул к себе темноглазое, с ярким и сильным голосом, с припухшей от ветра родинкой на виске, чужое, далекое, женское существо, которое было источником счастья. Ему стало нечем дышать, и сердце, как до краев наполненное ведро, которое со всего маху рухнуло обратно в колодец, и там поднялся звон и брызги, — так сердце вдруг вызвало бурю внутри всего тела и звонко забилось во всех его точках.

25 декабря

Даша Симонова — Вере Ольшанской

Волнуюсь: как ты?

Любовь фрау Клейст

Прислушиваясь к тому, что происходило внизу у жильцов, фрау Клейст уставала до мигрени: они говорили по-русски, и ей приходилось гадать. Тугой, сильный голос Полины нередко срывался на крик. Его мягкий бас был негромким. Иногда Полина меняла свою интонацию и вдруг начинала журчать и ласкаться. Тогда фрау Клейст казалось, что она обращается с мужем, как тощий солист из театра балета с кудрявой и томной мальтийской болонкой.

По ночам фрау Клейст была особенно напряжена, пытаясь поймать хоть намек на любовь, хотя бы легчайший из скрипов и стонов. Но все было тихо. Она заметила, что Алексей каждый раз обнимает Полину за плечи, когда они вместе выходят из дома, а Полина каждый раз непроизвольно отодвигается от него, перевешивает сумочку на то плечо, где лежит его рука, и он эту руку тогда убирает.

30 декабря Вера Ольшанская — Даше Симоновой

Гриша в состоянии средней тяжести, говорят, что непосредственной опасности нет. У Луизы я только ночую, и то не всегда. Иногда засыпаю прямо в больнице. Он лежит в одноместной палате, я за все заплатила.

Да, кстати! Ведь я оказалась права: у Гриши в Москве тут любовница. Она ждет ребенка и с ним была вместе в машине во время аварии. Но не пострадала. (Сюжет тебе прямо для книжки.)

* * *

Утром, девятого декабря, проснувшись в своем кабинете, где тихо урчал не выключенный на ночь компьютер, профессор Адриан Трубецкой подумал, что он опоздал и уже все случилось. Теперь он был загнанным волком.

Ему вспомнилось, как бабка, похоронившая своего мужа, его деда, сама уже дряхлая, древняя и безумная, на следующее утро после похорон была застигнута на кухне в тот момент, когда она пыталась накормить большую дедовскую фотографию вареной картошкой. Отец Трубецкого, увидев свою мать, старательно тыкающую ложкой в отцовское изображение, не успел даже удивиться как следует, как был остановлен спокойным вопросом:

— Я что, опоздала? Его накормили?

И долго потом вспоминали в семье:

— Я что, опоздала?

Трубецкой чувствовал, что он опоздал уяснить себе самому свою жизнь и собрать ее в фокус. Поэтому все расползлось: здесь Петра с Сашоной и толстой Прасковьей (ей слова нельзя поперек!), там, в Питере, Тата… А он вот лежит на диване, огромный и слабый, не может помочь. Ничего не умеет.

«Между людьми нет справедливости, — думал Трубецкой, — и в том, что достается им, нет справедливости. И в этом вся штука. Ведь вот возьмем лес. Одно семя падает в тень и гниет, а другое — на солнце. Оно прорастает. Но мы же не утверждаем, что в отношении первого семени проявлена несправедливость? И было просто нелепостью так утверждать. Они, — он брезгливо скривился, — они полагают, что все можно взять и исправить. Здесь можно отнять, а туда можно дать, и все будет лучше. Нет, дудки! Не будет! Они полагают, что все идет сверху от ихних дурацких людских установок. А все идет сверху, но только от Бога!»

Он посмотрел на единственное, кроме свадебной фотографии, украшение своего кабинета: копию со знаменитого портрета Державина Гаврила Романыча кисти Боровиковского.

Узкоплечий и несколько женственный старый человек в красном придворном мундире, с мягким ртом и умиротворенными глазами. Странно, что этот смирный и хитровато-женственный человек мог вдруг написать:

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю,

Я царь — я раб — я червь — я Бог!

А впрочем, все это слова. Сказать можно все что угодно.

Какой сейчас час? Семь. Ужасно темно. Зима надвигается, холод, несчастье. Петра экономила на отоплении, и в доме под утро бывало прохладно. Если бы они спали вдвоем, как раньше, в одной постели, то было бы много теплее.

Трубецкой завернулся в плед и, громоздкий, весь в клетчатых складках, пошел к Петре в спальню. Жены в спальне не было, валялась открытая книга. Чувствуя, как замерзают ноги, Трубецкой заглянул в соседнюю со спальней комнату дочери, но там постель была даже не смята.

Сын спал на первом этаже, и нелепая мысль, что Петра с Прасковьей перешли к нему, чтобы им было теплее, вспыхнула в голове Трубецкого. Он бегом сбежал на первый этаж, стуча по ступенькам босыми пятками, и рванул на себя дверь. В комнате Сашоны было пусто, горела настольная лампа.

— Где они? — пробормотал Трубецкой и опустился на застеленную кровать.

Пот градом лился по его лицу.

Он понял, что здесь больше нет никого: ни Петры, ни Прасковьи, ни Сашоны, — а там, где давно наступила зима, и колкая, обжигающая лица ледяная крупа сыплет с неба — там, в Питере, где его ждут, — и там никого. И некому ждать. Поздно, поздно.

Ужас парализовал его, к горлу подкатила кислая рвота. Трубецкой набрал полную грудь воздуха и начал выталкивать его из себя медленными толчками. Когда-то учили его так вдохнуть и медленно, мелко выталкивать воздух. Он попытался вспомнить, кто это был, но вместо человека перед глазами появилась клубничная грядка и полные круглые женские ноги, похожие на копытца, которые осторожно двигались по земле, боясь наступить на созревшие ягоды.

— Еще вспоминай! — приказал Трубецкой.

Он напряг свою память, и тут же веселая грядка наполнилась запахом свежей клубники, а маленькие ноги, похожие на копытца, соединились с коротенькой, круглой, смеющейся женщиной. Доктор Букашка!

Он сильно болел. В дом привели крохотную, круглую, как колобок, усеянную веснушками докторшу, которая быстро простукала его костлявую грудку своими теплыми пальчиками. Его затошнило, и она показала, как нужно дышать. Восьмилетний Трубецкой, дрожа от болезни, сидел на кровати, наклонившись над облупленным, синим, с крапинками тазом, а докторша держала на его лбу свою уютную теплую руку, заляпанную пятнистой желтизной, и тихо его наставляла:

— Вот так, милый! Глубже! Теперь выдыхай. Осторожненько. Вот так!

Потом бабка повела докторшу в сад, нарвать ей поспевшей клубники. Докторша переступила по земле полными короткими ногами, расправила круглым носком белого башмака клубничные листья и сказала, что ее фамилия Букашка.

— Меня зовут Влада Букашка.

Трубецкому стало смешно, и он засмеялся. И докторша, тоже смеясь, раскусила клубнику.

Оттого, что он вдруг вспомнил все это, особенно золотистую и ласковую руку, свет, шедший из чистого детского времени, оттуда, из глубины, где было так много всего — зеленой травы и деревьев, где все еще зрели клубничные грядки, пылала роса, капал дождь, жила бабка, — свет выплыл оттуда, и все прояснилось.

Оказывается, он никуда и не уходил и был не внизу, у Сашоны, а в кабинете, и даже не вставал с постели.

Гаврила Романыч в красном мундире и белом воротничке, стиснувшем ему стариковскую гусиную шею, смотрел очень мягко, с хитринкой и женственно. Профессор Трубецкой почувствовал тихую приятную слабость во всем своем теле, и хотя ему захотелось громко, на весь дом крикнуть: «Петра!» — он не решился на это и очень спокойно сказал в пустоту:

— С добрым утром!

И тут вошла Петра, которая давно не ночевала с ним в одной комнате, и оба они очень мерзли от этого. Она вошла своей угловатой походкой нелюбимой женщины, и с ней вошел кот, тускло-черный, пушистый, с сердитой печалью внутри желтых глаз.

Петра посмотрела на Трубецкого и вдруг испугалась.

— Ах, что ты? — зашептала она сначала по-русски, потом перешла на английский: — What’s up? Are you sick? What’s the matter?[7]

— Петруша, — отирая выступившие слезы и их не стыдясь, прошептал Трубецкой. — Как страшно! Тебя нет, Прасковьи, Сашоны. Нигде никого. Хожу, вас ищу, а вокруг так темно.

3 ноября Вера Ольшанская — Даше Симоновой

Звонить тебе не получается. Без карточки это очень дорого, а карточку я все никак не куплю. Да и по времени трудно. Когда у вас день — у нас уже ночь.

Я прилетела в Москву девятнадцатого. Было холодно, с неба все время сыпалась ледяная крупа. Луиза меня встретила на машине, и мы сразу поехали в больницу. Он лежит в клинике Склифосовского, подъехать туда невозможно, все перекопано. Бросили машину в Грохольском переулке. Луиза меня о чем-то спрашивала, что-то рассказывала, но я шла, как в тумане.

Склиф все такой же. Гриша находился на восьмом этаже в палате на четырех человек. У окна молоденький паренек, весь переломанный, в гипсе, а напротив — два старика. Один, кажется, умирающий (с ним рядом сидела старуха и плакала), а другой с травмой головы. Он все кричал, как ему делали операцию в самолете. Это у него такой бред.

Гриша спал под капельницей. Изменился он до неузнаваемости.

Луиза сказала, что авария произошла около часа ночи рядом с домом, где живет эта его женщина, на Мичуринском проспекте. Гриша был за рулем «Фольксвагена», который был им у кого-то одолжен. Они ехали домой после спектакля и столкнулись с другой машиной, водитель которой наелся поганок и потерял управление.

Я не сразу поняла и переспросила, чего он наелся, каких поганок. Луиза тогда объяснила, что если, например, сойти осенью на платформе Некрасовская, то сразу увидишь огромное поле, по которому на карачках ползают люди, собирают галлюциногенные грибы. В основном это молодежь, их называют «паломниками».

У Гриши вся голова в бинтах. Меня теперь преследует один и тот же запах: запах сухой крови. Так пахнет его голова. Повязка полностью закрывала один глаз. Он почти сразу проснулся, когда я дотронулась до его ноги через одеяло. Потом сказал что-то, но так тихо, что я не сразу разобрала. Мне показалось, что он просит что-то переменить:

— Пемени, пемени!

Луиза догадалась, что он говорит «извини», и зашептала мне, что это хороший знак. Она сказала, что после аварии Гриша порол чепуху и не мог вспомнить ничего из того, что с ним было. Это называется «ретроградная амнезия». Со вчерашнего дня он начал немного разговаривать. И если сейчас он просит извинения, значит, понимает, что я прилетела и знаю про женщину.

Вошла медсестра, стала вставлять катетер и менять капельницу. Мы с Луизой ждали в коридоре, и она опять, по третьему разу, начала мне рассказывать, как ей позвонили домой поздно ночью, потому что Гриша во всех бумагах оставил ее телефон на случай срочного контакта, и как она помчалась в Склиф и как ее близко к нему не подпустили, потому что он лежал в реанимации, и врачи боялись, что наступит кома, потому что у Гриши острая эпидуральная гематома, которая известна наступлением так называемого «светлого состояния». Такое состояние может длиться от нескольких минут до двух суток, а потом развивается кома, гемипарез, эпилептические припадки и даже кончается смертью.

Я стояла и слушала то, что она говорит, и у меня было четкое ощущение, что все это к нам не относится и меня словно бы заставляют смотреть чужой чей-то сон. Луиза подробно объяснила мне, что такое шкала Глазго, по которой определяют степень нарушения сознания. Там три основных показателя: открывание глаз, двигательная реакция и словесная реакция. Открывание глаз может быть:

самостоятельным;

на словесную команду;

на боль;

может отсутствовать.

Так же, как и двигательная реакция;

выполнение услышанной команды;

отдергивание конечности;

сгибание конечности;

отсутствие чего бы то ни было.

Последний критерий, словесная реакция, бывает такой:

отпределенная;

спутанная;

неадекватная;

отсутствующая.

По этой шкале Гриша не дотянул до коматозного состояния всего два-три балла. У него так называемый «сопор». Что это такое, я не очень поняла. Понятно, что плохо.

Хотела сразу поговорить с врачом, но того, который оперировал, не было в больнице, и Луиза стала мне объяснять, что Гришу нужно обязательно перевести в нейрохирургию, потому что здесь, в терапии, его не вытащат. Я спросила: сколько и кому заплатить, чтобы его перевели? Луиза ушла выяснять, а я вернулась в палату. Все не могла понять, спит ли он или просто ни на что не реагирует. Опять потрогала его ноги через одеяло. Все то же самое, никаких изменений. Луиза вернулась минут через пятнадцать вместе с анестезиологом, который вводил Грише наркоз при операции.

Назад Дальше