20 ноября Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Гриша улетел вчера вечером. Накануне он долго укладывался, шуршал какими-то бумажками и в конце концов так и заснул у себя в кабинете. Ко мне не притронулся. Ничего другого я не ждала.
По дороге в аэропорт говорю:
— Если ты задержишься там, не возражаешь, чтобы я тоже прилетела? Мы хоть Новый год вместе встретим.
Он стал таким красным, как будто его обварили:
— Конечно. Прекрасно! — потом помолчал и сказал как-то медленно и странно: — Давно нужно было тебе туда съездить.
Он, может быть, хочет, чтобы я сама во всем убедилась? Тогда мне действительно нужно лететь.
26 ноября Даша Симонова — Вере Ольшанской
Не искушай судьбу. У Маргоши на этот счет есть одна поучительная история, почти притча. Рассказываю тебе от первого лица.
И вдруг — елки-палки! Письмо! Открытое! Я прочитала.
«Подари, — пишет, — мне один только вечер. Пока я вся в соли от моря. Я в среду уеду. Один только вечер». Он, значит, поехал в Пицунду, к какому-то дяде, и там подцепил! А мы же жениться решили! А я вся в любви! И он тоже. Приходит с работы. Смотрю. Как обычно. Целует, ласкает. Комар не подточит… Что значит мужик! Вот по бабе все видно! Ну, я говорю, что поеду к подруге. На весь целый день, помогу ей с ребенком. И там заночую. Глаза опустил: «Поезжай». А утром — звонок. Звонит один: Гия. Знакомый, учились в Тбилиси. У нас в Москве жил прошлым летом.
— Ай, Рытачка, здравствуй! А гдэ мой Тэмури?
— Давай, — говорю, — встретимся вечером на Кировской, поедем к нам, сделаем Тэмуру сюрприз.
— Давай, Рита-джан, а-ба-жя-ю сюрпризы!
Подходим мы к дому. Квартирка наша была на первом этаже. В окнах темно. Тут я говорю:
— Я ключи потеряла.
А Гия — такой был веселый, хороший! Вовек не забуду.
И он говорит:
— Погоди, Рита-джан! Я в окошко залезу!
И влез на окошко. И смотрит внутрь, к нам в комнатку. И вдруг аж отпрянул, аж чуть не свалился! И что-то в окошко сказал по-грузински. Тут слышу: Тэмур отвечает! Ну, я сразу все поняла и кричу:
— Тэмури, я здесь! Это я! Что случилось, Тэмури?
А он говорит:
— Па-а-а-слушай, ты лучше сейчас уха-а-ади. Ты лучше сейчас уха-а-ади, дарага-а-а-я! Па-а-том гаварить с табой будэм! Иды!
Я села на корточки и зарыдала. Сижу и рыдаю. И встать не могу. А в комнате кто-то там тоже рыдает. Из форточки слышно. Какая-то баба.
Тэмур говорит:
— Зачэм тоже плачешь? Не нада здесь плакать, не плачь, цыпа-дрыпа!
Тут я отключилась. Очнулась в машине. Привез меня Гия к подружке. А я вся горела. Ни есть не могу, ни подняться. Лежу, умираю. Приходит Тэмури. Встает на колени.
— Пра-а-сти меня, Риточка, солнышко, сердце, забудь и пра-а-сти!
— Уйди! Не могу! Уходи к цыпе-дрыпе!
И все. И расстались. Любила безумно. Его одного. Никого не любила. Он умер, Тэмури. Давно, лет двенадцать. Увидела сон: он идет по дороге, высокий, красивый. В красивых ботинках. Увидел меня и ладонью так сделал: «Прощай, дорогая!» А утром сказали: «Скончался».
…Любовь фрау Клейст
В ночь на восьмое ноября в больницу, где дежурил Алексей Церковный, привезли девушку после аварии. Кроме нее, в машине было двое парней. Один из них умер сразу, не приходя в сознание, другой отделался переломами. Пострадавшей девушке перелили кровь, и Алексей приступил к операции.
Через полтора месяца Марию Васильеву выписали из больницы.
По странной случайности Алексей подошел к окну ординаторской и увидел, как она идет к стоянке такси, а костлявый, очень высокий парень осторожно поддерживает ее под руку. Со второго этажа доктор Церковный разглядел его острое худое лицо под лохматой ушанкой и поразился: с чего вдруг такая красавица, светлые волосы которой светятся сквозь редкий снег, как будто над ней кто-то держит фонарик, к себе подпустила невзрачного парня?
Любочке исполнилось семнадцать лет, и домашнее обучение завершилось. Десятый класс она должна была пройти в школе, как все, и получить такой же, как все, аттестат. Алексей невольно сравнивал свою дочку с теми молодыми девушками, которые попадались ему на глаза. Они все казались отменно здоровыми, и в каждой была эта жадная сила. Каждая желала продолжить себя в будущем ребенке и источала тот особенный терпкий запах, который источают все живые женские существа, начиная от двенадцатилетней девочки и кончая травой. Во всех, самых хрупких, он чувствовал волю к зачатию, тоску по плодам, как в садовых деревьях.
Глядя на Любу, на ее нежную шею со слегка растрепанной кудрявой головой, на пальцы, утолщенные к ноготкам за счет нарушения кровоснабжения и напоминающие барабанные палочки, слыша ее неровное коротенькое дыхание, которое по ночам казалось прозрачным и мерцало в темноте, Алексей в сотый раз говорил себе, что им ничего и не нужно: колец этих, свадеб, детей и пеленок. Была бы жива, остальное неважно.
Мария Васильева выписалась из больницы, и доктор Церковный забыл ее напрочь. Но через год с небольшим к нему, только что закончившему дежурство, ворвался в ординаторскую тот самый костлявый неказистый парень, который шел с нею по парку в день выписки. Серое лицо его было обтянуто пористой кожей, на мокрых губах быстро лопалась пена.
— Ты, бля! Ты ей СПИД перелил!
Алексей толкнул его на стул, и парень, брызгая слюной во все стороны, разразился рыданием. Сквозь рыдание Алексею удалось разобрать, что Маша Васильева заболела СПИДом через несколько месяцев после операции, вчера ее похоронили.
— Ты, бля! — повторял парень и дергался во все стороны, пытаясь встать со стула, но Алексей держал его крепко. — Ты, бля, ее спас, а? Ты спас ее, сука? Ну, ты и получишь! Ты, бля, мне ответишь!
Наконец он захрипел, напружился, напенил полный рот слюны и, выбросив ее изо рта, попал на плечо Алексея. Доктор Церковный позвал санитара, и они вдвоем спустили парня с лестницы.
Через месяц пришла повестка в суд. Алексей обвинялся в том, что перелил своей пациентке Марии Васильевой непроверенную кровь, зараженную вирусом.
То, что кровь не прошла проверки на СПИД, он знал. Но она была нужна срочно, немедленно, редкой, четвертой группы, и, если бы он тогда замешкался, Мария могла умереть, не дождавшись операции. К тому же банк крови, из которого для Васильевой было взято необходимое количество, прошел проверку через пару недель, и никакого СПИДа в нем не обнаружилось.
С доктора Церковного было снято обвинение, а парень исчез сразу после суда. Несколько дней у Алексея было неприятное чувство, как будто они с ним должны вот-вот встретиться, но вскоре чувство прошло.
Школа, из которой он ежедневно забирал Любочку после уроков, была в Хлыновском тупике. Уже зацветала сирень, и в воздухе, синеватом после недавнего дождя, томительно пахло весною. Две девочки в съехавших гольфах, с прилипшими ко лбам потными челками, крутили веревку, а третья прыгала. Доктор Церковный окинул их завистливым взглядом и вошел в школьный вестибюль, всегда полутемный, пропитанный хлоркой.
Любочка обычно поджидала его, сидя на стуле рядом с раздевалкой. Сейчас ее не было. Он вышел обратно на улицу и тут же увидел ее: она стояла, прислонившись к облупленной стене, слегка заслоненная водосточной трубой, держала в руках ветку белой сирени, и рядом стоял этот парень. Он близко наклонялся к ее приветливому бледному личику с неярким созвездием желтых веснушек и что-то шептал ей, и мял ее руки.
Алексей ослеп от бешенства, но он не успел даже крикнуть, как парень заметил его и исчез. Любочка тоже увидела отца и быстро подошла к нему с просящей прощения, счастливой улыбкой.
— Ой, папочка! Заговорилась.
— С кем, Люба? Ты знаешь хоть, с кем? — Голос его сорвался на крик: — Ты знаешь?
— Конечно, — растерянно ответила Любочка и рот приоткрыла, чтоб больше глотнуть внутрь воздуха. — Мы несколько дней с ним знакомы.
— Зачем он приходит сюда? Ему что здесь нужно?
На ее лице вдруг мелькнуло то выражение, которое Алексей ловил иногда у своей жены: тихого, истерического упрямства.
— Не знаю, что нужно. Он просто приходит.
— Не смей, слышишь? Не смей, я сказал!
— Почему? — глядя на него исподлобья, спросила Любочка
Если бы она знала то, что знают другие девушки в ее возрасте! Но она, прожившая в изоляции от сверстников шестнадцать лет, смотрела на отца, как смотрят пятилетние дети: наивно, пугливо, немного капризно. Лицо ее резко бледнело. Он взял себя в руки. Не нужно кричать на нее. Из школы ее забирают. Домой этот тип не придет. Она вне опасности.
Через два месяца Любочка попала в больницу с болями в области желудка. Боялись, что аппендицит. Сделали ультразвук. Она была беременна.
4 декабря
Даша Симонова — Вере Ольшанской
Трубецкой явно избегает меня, а когда мы встречаемся, стремится как можно быстрей испариться. В конце концов, мне это надоело, и я спросила его:
— Вы сплетен боитесь?
Он начал разводить руками, как будто поплыл без воды.
— Как же, — говорю, — мне писать у вас диссертацию, если вы от меня шарахаетесь?
— Пишите спокойно. Сейчас нужно выждать. Когда я впервые приехал в Россию, вы помните, я ведь рассказывал, помните?
— Нет, вроде не помню, забыла.
— Ну, как же, забыла? За мной ходил сыщик. И мне подсыпали чего-то в постелю. Я весь был в чесотке. Другой бы не вынес, а я как огурчик. Поскольку всегда терпелив и настойчив. А он — вы увидите — лопнет от злости!
— Кто — он? Янкелевич?
— Вестимо. А кто же? Сейчас жду подарков превратной судьбины: один — от него, а другой — от супруги.
— От Петры?
— От Петры. А любит всем сердцем. И я ее тоже. Родные нас любят, но тут же и топят.
— Да ладно вам! Топят!
Он захохотал, как оперный злодей:
А вот и не ладно! Еще как и топят! Причем норовят после смерти вмешаться. Уж вы мне поверьте! Бывали примеры!
Он прав. Я вот вспоминаю покойного Владимова и не могу не согласиться. Четыре с лишним года прошло, как его нет. Что я понимала тогда? Почти ничего. Теперь же, со временем, вся эта жизнь — а лучше сказать, эта смерть — как будто вложена в меня и никуда не уходит.
Помню, как встречала его в нашем аэропорту. Он появился в дверях со своим чемоданчиком, весь искривившись от боли.
— Что с вами?
— Ботинки. Наталья купила. На глаз, без примерки. Она ведь какая? Как молния. Быстрая!
— Тогда он еще не знал, что она больна. Наташа убегала от врачей, обследований боялась. Однажды так и убежала из больницы — босая, в казенном халате.
— Она мне объяснила, — сказал он, усмехаясь своей очень тихой и хитрой усмешкой. — «Зачем долго жить? Стареть не желаю». У них, у красавиц, такое бывает.
Владимов в Америке был дней двенадцать. Улетел к себе в Германию и в письме оттуда обмолвился, что Наташа болеет. Поэтому, мол, и не пишет. Еще через месяц — звонок: умерла. Начал рассказывать и все время возвращался к одному и тому же: в ночь на второе января она попросила кока-колы, а кока-колы не было. Он уговаривал ее потерпеть, подождать до утра. Она посмотрела своими голубыми глазами и тихо вздохнула, просить перестала.
— А рядом ведь бензоколонка! И там все открыто! А я, идиот, не подумал!
Утром ее забрали в больницу, через день она умерла.
Владимов прощался с ней в ледяном морге, где Наташа лежала под простыней, такой белой от пронзительного света ламп и такой неподвижной, как будто ее изваяли из мрамора. Простыню приподняли.
— Она даже глаза до конца не закрыла! Боялась, наверное, бедняжка!
Расцеловал каждый ее пальчик — руки были маленькие, нежные, — каждый каштановый волосок.
Вернулся домой уже ночью. А я двое суток не ел. Увидел картошку. Взял водки. И так до утра просидел. Пил и плакал.
Он долго не мог писать после ее смерти. Перебирал Наташины вещи, шарфики, перчатки. Собрал все ее статьи, выпустил книжку. Все — с нежностью, c преданной болью.
И вдруг из Москвы некто Гольдман:
— Ваш давний поклонник, филолог. Но это все в прошлом. Сейчас бизнесмен. Буду счастлив помочь. — Узнал, оказывается, телефон через газету «Русская мысль». В ней был некролог на Наташину смерть. — Все сделаю. Вы — мой любимый писатель.
Владимов был скромен, желания простые. В Москву бы слетать. Да хоть завтра! И книжку издать бы… Да что просто книжку? Давайте собрание!
Гольдман выполнял свои обещания. Он, оказывается, еще подростком «заразился» Владимовым: собрал публикации, сам переплел. Теперь он стал рыбкой из пушкинской сказки. Через два месяца вышел четырехтомник.
Сняли особняк в самом центре Москвы, и начался пир на весь мир. Народу! Глаза разбегались.
— Кого захотите, достанем.
Из Америки по приглашению Владимова прилетели мы с Коржавиным, Гольдман оплатил билеты. Кто-то прилетел из Германии, кто-то из Франции. Про тех, которые жили в Москве, — не говорю. Пришел целый город.
Владимов, стесняясь, попросил пригласить Маргариту Терехову: любил ее фильмы. Терехову, как дорогой подарок, посадили напротив, за этот же стол. Она была резкой, уставшей, немного смущенной. И родинки те же: три капли смолы.
Сам Гольдман, маленький и плотный, как Наполеон, оглядывал поле сражения. Шел бой за Владимова, прожившего в тихой висбаденской келье почти четверть века, жену схоронившего, средств не нажившего, который людей ни о чем не просил. Теперь они сами просили. Теперь они липли, смеялись, впивались и звали к себе: кто в Москву, кто на дачу.
Всех вдруг потрясла гибель генерала Власова.
Телохранители Гольдмана с обритыми до розоватой синевы черепами вносили в их шум осторожный порядок. Еды было столько, что, если бы в этот вот зал, осыпанная черемуховым дождем, ввалилась, смеясь, вся Тверская — никто не ушел бы голодным. Потом танцевали.
Из всех, кто кружился, топтался, смеялся, осталась в живых половина. О ком ни спрошу: нет, он умер. А этот? И этот. А тот? Ну, конечно, ведь он же был болен. А эта? Давно умерла.
Помню, я танцевала с каким-то грузинским прозаиком. Или абхазским. Не помню, как звали. Он был молодым и веселым. Весь — сгусток энергии, жизни.
— Пойдемте потом кофе пить!
— Какое там кофе! Ведь я улетаю.
— Но кофе-то выпить! Чего там?
Так даже он умер, внезапно и странно. На пару лет раньше, чем умер Владимов. Узнала случайно.
Я улетела домой, и мы после этого пира, на котором никто не задумался, «чем все кончается», почти не писали друг другу. Владимов жил чаще в Москве, ему дали дачу. Все так, как мечтал: в Переделкине. Потом мне сказали, что он вдруг женился. Помню свою реакцию:
— Владимов женился? Да бред это! Сплетни!
— Нет, правда: женился.
— И что за жена? Молодая?
— Жена? Молодая.
— Так это же дочка!
— Какая там дочка!
Через полгода я дозвонилась ему в Германию. Он был у себя, сам снял трубку.
— Ну, как вы?
— Болею. Сказали — помру.
— Да что вы!
— Да — что? Метастазы. Все как у Натальи. Один к одному.
Я залепетала что-то, принялась утешать:
— Ой, мало ли что вам сказали! Им палец дай, руку откусят! Вы знаете, сколько ошибок?
И он ухватился:
— Ошибки бывают. Болей-то ведь нету. Пью чагу. Худею ужасно.
— Да вы наберете! Вы ешьте побольше!
— А я и так ем! Я готовлю. Вон щей наварил.
Я спросила:
— А где же…
И сразу запнулась. Но он догадался:
— Жена моя, что ли? Она у себя.
— Так вы что, не вместе?
— Сейчас нет. Не вместе. Вдоветь не желает.
И тихо зашуршал смехом.
— При чем тут вдоветь?
— Как при чем? Нам сказали. Что скоро помру. А она испугалась. Сиделкой ей тоже не шибко хотелось…
Он, видимо, сильно переживал что-то, о чем не хотел говорить. Но зато рассказал другое:
— А мы с ней венчались. Зимой. Там, в России. Владыка венчал. Снег, красиво. Хор пел. Лучше ангелов. Ведь вот говорят: звездный час. И не врут. Точно — звездный.
— Она хоть красивая?
— Очень. А как же? Актрисой была, замуж вышла за немца. Потом развелась и осталась. И дети есть, двое. Большие. Хорошие. Дочка и мальчик. Она стихи пишет.
— Стихи?
— Да, без рифмы. Пусть пишет.
Он, видимо, стыдился того, через что прошел после смерти Наташи, стыдился своей этой новой любви. И в то же время ему важно было говорить о ней. Он, кажется, думал о ней неустанно.
С этого дня мы начали перезваниваться часто, почти каждый день. Приближалось Рождество, и я отчетливо представляла себе, как он сидит в этой своей неопрятной маленькой квартире, где они когда-то жили с Наташей, один, за компьютером. Пьет. Почему-то мне казалось, что вечерами он должен пить от тоски.
Помню этот высокий узкий дом на окраине города. Под ним — черепичные крыши. За красными крышами — лес. Когда-то Владимов сказал, что там много волков.
— Лесище отменный. С волками. Как в сказке.
Через несколько месяцев лечащий доктор Владимова дал мне телефон его новой жены.
— Он раньше всегда был с мадам Митрофановой, — сказал доктор по-английски. — Она нам и переводила. Потом они очень поссорились. А вы с ней знакомы?
Новая жена, которую я так ни разу в жизни и не видела, звучала приятно и мягко. Она поторопилась сразу же объяснить мне свой разрыв с Владимовым. Была операция. Восемь часов на столе под наркозом. Потом приговор — и ни капли надежды. Он вышел из клиники приговоренным. По ее словам, страх смерти, охвативший Владимова, был острым настолько, что все в нем разрушилось. Душа пошатнулась.