Потом всё-таки замолкаю. Но только потому, что больше не могу издать ни звука. Я выкричалась полностью. Во рту пустота, а в глазах что-то есть. Кажется, слёзы.
– Паулина. Моя Паулина, – говорит Тот Человек. – Я так по тебе скучал, котёнок Маули, – говорит он.
Я молчу. Тот Человек обнимает меня тёплыми руками, гладит, прижимает к себе, ерошит мне волосы. Я стою неподвижно, как столб, и смотрю в даль, в бесконечную даль. Перед глазами всё плывет. Я не знаю, что делать.
– Маули, котёнок, – говорит Тот Человек. – Ты здесь. Наконец-то ты здесь.
А мне хочется оказаться далеко-далеко отсюда. Это запредельно неправильно – быть здесь и чтобы Тот Человек меня обнимал. Ведь он получил меня сейчас забесплатно, с доставкой на дом, нисколько не напрягаясь. Я, как дура, стою у него под дверью, а он ездит на велике с какой-то женщиной и смеётся, и шутит, и, наверное, печёт для неё лучшие в мире блинчики с вонючим сыром и маулиновым вареньем. И тут я – прям вишенка на торте, пожалуйста, обнимай и щебечи, как сильно по мне скучаешь. Ложь, обман и врррраньё!
Я не отвечаю. Ничего не отвечаю. Вокруг тишина, слышно только дыхание Того Человека, жужжанье насекомых да чириканье птиц. Я молчу.
И тут посреди тишины раздаётся голос Пауля:
– Здрасти.
Тот Человек поднимает глаза, Пауль полсекунды глядит ему в лицо, а потом переводит взгляд на самую интересную в мире вещь – носы своих ботинок.
Ричи громко дышит, Ленни и Рой втянули в панцири всё, что можно втянуть. Пауль так и держит их в руках, словно каменные гамбургеры. Он говорит:
– Я – Пауль.
– Здравствуй, Пауль, – говорит Тот Человек, убирает с моего плеча одну тёплую руку и протягивает её Паулю.
Тот секунду колеблется, потом правой рукой суёт Ленни подмышку.
Хочу крикнуть «Не надо!» – но уже поздно. Да и не могу я ничего из себя выдавить. Ни слова не могу произнести. Любое слово будет неверным, оно задрожит в воздухе, как дрожу я, вся насквозь. Удивительно, почему на меня не нападает Мяв, почему не душит ярость, а только всё кружится? Почему руки-ноги не наливаются силой, не превращаются в когтистые лапы, почему я не могу пошевелиться, почему плачу, вместо того чтобы плеваться огнём и пускать дым из ушей?
– Ты, значит, Паулинин друг? – спрашивает Тот Человек.
Носы ботинок Пауля трутся один о другой. На полсекунды он поднимает взгляд на меня и говорит заикаясь:
– Я д… д… думаю… наверно… да?
– Это замечательно, – говорит Человек, он всё ещё держит руку Пауля в своей и пожимает её, как в замедленной съёмке. – А меня зовут…
ору я. Резко поворачиваюсь, вырываюсь из объятий Того Человека и бегу. Бегу, мчусь, несусь сама не знаю куда, просто бегу, бегу, бегу, ничего не вижу, ничего не понимаю, слышу только стук своих ботинок по булыжникам и стук в груди, и ещё как где-то далеко позади что-то кричит Тот Человек.
Потом замечаю, что рядом со мной мчится Ричи, язык на плечо. Значит, Пауль тоже рядом, мне не пришлось слышать душераздирающее имя Того Человека, мы почти в безопасности. Краешком глаза вижу, как взлетают руки Пауля – вверх-вниз, вверх-вниз… Господи, думаю я, Ленни и Рой, вы сегодня попали в настоящий черепаший луна-парк!
Моя мама – самая тёплая в мире, от неё исходит жар, по которому я могу узнать её среди миллионов, он совершенно особенный, у него свой собственный запах. Я лежу рядом с мамой на кровати, она гладит меня по голове.
– Что ж такое случилось, Паули? – спрашивает она.
Но я всё ещё не могу говорить. Могу только лежать рядом с ней и дрожать.
Горло болит, кричала-то я о-го-го как.
На улице уже ночь, а мы сидим при свете, на него слетаются бабочки, комары, мошки, они бьются в окно, хотят к нам, в Пластикбург. Какие же насекомые всё-таки глупые, думаю я. Вообще не чувствуют стиля. Как только где-нибудь зажигается свет, они тут как тут: эй, свет, вот и мы, нам всё равно, что тут всё из пластика и вообще ни красоты, ни уюта. Странные существа. Я бы лучше в темноте сидела.
Потом – незнаюсколькопрошловремени – открываю рот и шепчу:
– У Пауля есть собака. Ричи зовут.
Мама смеётся.
– Это же замечательно, – говорит она. – Ричи – отличное имя.
Я киваю и медленно, по-черепашьи, поворачиваюсь к маме.
– Мам, – шепчу я. – Тот Человек. Мы там были. Мы его видели.
На мамином лице остаётся только тень улыбки, она смотрит на меня, гладит по щеке и ждёт.
– Он ехал на велосипеде.
– Ты с ним говорила? – спрашивает мама.
Я негодующе вскидываю голову, с жаром шепчу:
– Нет! – И тут же снова падаю на подушку. – Он всё поломал, мам, – шепчу я. – И так уже всё поломал. А сегодня он ещё хуже…
Мама лежит рядом и ждёт. Просто ждёт, ни о чём не спрашивая. Я знаю, ей не всё равно, но она пытается сделать вид, что это так, ведь это было её решение. Или, по крайней мере, ей хочется, чтобы я в это верила.
– Он ехал на велосипеде… с какой-то женщиной. И делал так, знаешь… руками и плечами… И взял её с собой в Мауляндию. Это всё из-за неё! Представь, мам, может, она ходила босиком по нашему полу и садилась на гимнастический диван! Может, отмечала на двери свой рост! Понимаешь?
Мама долго смотрит на меня, прижимает к себе, обнимает, я слышу стук её сердца.
– И вы не поговорили? – спрашивает она. – Так и не поговорили?
– Мама, – отвечаю я, – я лежу тут, с тобой, в Пластикбурге. Так что догадайся сама.
– Не будь так жестока к нему, – говорит она.
Что?! Ушам своим не верю.
– Если я не буду с ним жестока, тогда кто? Ты всегда такая милая, мам, но толку от этого ноль. С ним все ужасно милые, а он – разрушитель и идиот, Человек без имени. Он сто раз мог всё поправить, но даже не попытался! И только потому, что я твоя дочь, я даю ему ещё один шанс – самый-самый последний.
Глава 16 Сногсшибательная тайна
Сегодня просто идеальный день: и воскресенье, и солнышко светит. Мы сидим в садике и всё время на что-нибудь натыкаемся, за что-нибудь цепляемся: ногами за стол, руками за живую изгородь, вилками и ложками за тарелки. Потому что в Пластикбурге всё крошечное, как в кукольном доме. В садике умещаемся только мы вдвоём и стол со стульями, с точностью до миллиметра. Ну и между чашками и блюдцами остаётся ещё место для жужжащих шмелей. Я успокоилась, снова вернулась в себя. И голос опять на месте. А Тот Человек – ну его! Пусть печёт блинчики, кому хочет.
Оглядываюсь вокруг, потом смотрю на маму и говорю:
– Знаешь, а в Пластикбурге вовсе не так уж плохо. Главное – что мы с тобой вместе.
Мама улыбается мне, нижняя губа у неё подрагивает. Вообще-то с такими заявлениями надо поосторожней: они и самую сильную женщину могут выбить из колеи. А в последнее время мама очень ранимая и грустная – ничего удивительного, я понимаю, мне тоже очень грустно. Она не хочет этого показывать, изображает сильную женщину, ну и ладно, не буду её смущать. И я продолжаю:
– Я тут провела небольшое расследование, и знаешь, что мне удалось выяснить? – На пару секунд замолкаю, но паузу не затягиваю. – Я узнала, почему тут в Пластикбурге всё так устроено. Оказывается, это была квартира для больной женщины. Тут жила женщина, которая сидела в инвалидном кресле, и ей нужен был пандус вместо лестницы, чтобы заехать в дом, а внутри – длинные ручки, для окон и всего. И знаешь, теперь меня всё это больше не раздражает. Тут ведь всё со смыслом, а не для того, чтобы меня позлить или потому что у кого-то вкуса не хватило… Только я вот чего не понимаю, мам, – почему именно мы здесь поселились? Наверняка есть много людей, которым нужно именно такое жильё, а его заняли мы. Надеюсь, мы этот дом ни у кого не отняли.
– Ах, Паули… – говорит мама, вздыхает и отпивает глоток кофе. Она подтягивает коленки к груди и ставит кружку сверху. – Ты всё правильно поняла. Ты права, в такой квартире должен жить тот, кому нужны все эти приспособления. Но…
Мама делает паузу, глядит в небо, высоко в небо, потом снова опускает взгляд и смотрит на меня, в глазах у нее снова слёзы. Но она старательно натягивает на губы улыбку:
– Ох, у меня в горле вот такущий комок…
Долго смотрит в кружку, а когда наконец начинает говорить, голос у неё дрожит так, как дрожал бы мой, если бы я вчера осмелилась заговорить с Тем Человеком.
– Но… – говорит она, – мы ничьё место не занимаем. Мы переехали из Мауляндии, потому что мне стало очень трудно ходить по лестнице.
Я смеюсь.
– Ох, у меня в горле вот такущий комок…
Долго смотрит в кружку, а когда наконец начинает говорить, голос у неё дрожит так, как дрожал бы мой, если бы я вчера осмелилась заговорить с Тем Человеком.
– Но… – говорит она, – мы ничьё место не занимаем. Мы переехали из Мауляндии, потому что мне стало очень трудно ходить по лестнице.
Я смеюсь.
– Да ты что, мам, ты же совсем ещё молодая!
– Я знаю.
– И спортивная!
– Да. Спортивная, – говорит она. И замолкает.
– Я не понимаю.
– Паулина, я болею. И вчера весь день провела в больнице. Я больна. Вот поэтому мы и переехали в Пластикбург.
– У тебя такая тяжёлая болезнь, что ты по лестнице теперь ходить не можешь?
Я не понимаю. Или не хочу понимать. Впиваюсь взглядом в мамино лицо.
– Такая тяжёлая, Паули, что скоро, наверное, мне придётся сидеть в инвалидном кресле. И пользоваться всем, что есть в Пластикбурге. Вот об этом я и хотела сегодня с тобой поговорить.
Глава 17 Раньше всех будильников в мире
Ухожу на кухню, закрываю за собой дверь, отгораживаюсь от мира.
Накрываю кухонный стол из Мауляндии пледом из Мауляндии, под стол кладу красный круглый коврик из Мауляндии, на него – все вещи из Мауляндии, какие могу найти, всё забираю с собой в эту эрзац-пещеру. Настольная лампа из Мауляндии светит точно так же, как в моём королевстве. Мауляндскими восковыми мелками на обратной стороне стола продолжаю рисовать карту Мауляндии, совершенно секретную.
Во всём совершенно точно виноват Тот Человек, это он всё поломал. Вот и маму наверняка тоже.
Я просыпаюсь очень рано, задолго до мамы и всех будильников в мире. Встаю, одеваюсь. Завтракаю одна. Стоя, очень тихо съедаю немного кукурузных хлопьев с молоком. И выхожу из дома в утро, которое на самом деле ещё ночь.
Я бегу. Вокруг темно, прохладно и тихо. Слышны только мои шаги и больше ничего. Минута проходит за минутой – и ничего, только тук-тук-тук моих кроссовок.
Потом просыпаются птицы. Не поодиночке, то тут, то там, а разом, всей стайкой, как будто это само дерево проснулось и начало петь. Некоторые чирикают тихо и неуверенно, другие – во всё горло. И так – дерево за деревом, пока утро не становится одной-единственной звонкой песней. Солнце встаёт, и я думаю о том, что птицы наверняка верят: это они разбудили его своим чириканьем. Свет появляется потому, что они поют во весь голос. Наверно, они считают, что это и есть их главная в жизни задача.
На школьном дворе – ни души. Бегу к спортплощадке, бросаю рюкзак, залезаю на футбольные ворота. Усаживаюсь, дышу, думаю. Хочется заорать – но я не ору. Я напряженно размышляю: а какая теперь у меня главная задача?
Вчера мама мне кое-что прочла и дала брошюрку, где написано про её болезнь.
Мы ходили гулять, потом лежали и плакали, потом не знали, что нам делать, и стали слушать аудиоспектакли, расстелив в гостиной пледы на полу, да так на них и заснули. Проснулись почти одновременно, я чуть-чуть раньше. Я лежала и смотрела на неё, как она возвращается из сна: вот сжала губы, вот открыла глаза. Мама улыбнулась мне и призналась, что давно уже знает о своей болезни. Первый раз она почувствовала, что что-то не так, два года назад, когда я уезжала на каникулы. Тогда она вдруг перестала ощущать ноги и несколько дней провела в больнице. Потом ей стало лучше. С тех пор такие приступы повторялись дважды, но она про это никому ничего не говорила, даже Тому Человеку, потому что сама не хотела верить в болезнь и говорить про неё. Тут мама усмехнулась и сказала, что, наверно, надеялась: если не обращать внимания, болезнь сама собой возьмёт и исчезнет. Но нет, не исчезла, и она сильна. Её очередное возвращение – только вопрос времени. Это такая болезнь, сказала мама, которая наступает волнами, и раз от раза всё сильнее.
– Как прилив и отлив, такая уж это болезнь, – говорит мама. – И не нужно попусту волноваться, возмущаться или прятать голову в песок, это ничему не поможет. Да и лекарства тоже не очень-то помогают. Ничего не помогает, – качает она головой. И глубоко вздыхает. – Ничего нельзя сделать, – мама пожимает плечами. – Ну то есть совсем. Совсем-совсем-совсем-ничего-ничего. Одно только можно: принять это. И смириться.
– Почему ты мне ничего не сказала? – спрашиваю я. – Как же так, ты всё знала, а мне ничего не сказала? Это несправедливо.
Мама говорит, что она сама совершенно растерялась. Сначала ей надо было самой во всём разобраться, спокойно всё осмыслить, собраться с силами, чтобы мне рассказать. Ведь это же огромная перемена для нас обеих, вся наша жизнь перевернётся с ног на голову, навсегда. И её жизнь, и моя. Она сама не знала, как с этим быть, что делать и что говорить. И решила: уж лучше не говорить ничего, чем сказать что-то не то. Но если бы она мне сказала обо всём сразу, я бы сейчас не чувствовала себя такой маленькой, глупой и беспомощной, мы могли бы вместе сходить с ума, маме не пришлось бы притворяться сильной. И с самого начала было бы ясно: без переезда в Пластикбург не обойтись. Тогда я не вела бы себя как полная идиотка, не тратила бы столько драгоценного времени на нытьё и Мяв, а занялась бы делом вместо того, чтобы строить в саду башни из черепах.
Мама говорит:
– Я не хотела, чтобы на меня смотрели как на больную. Понимаешь? Пока ничего ещё не заметно, я хотела… просто хотела жить нормально, пока можно. Чтоб никто не смотрел с жалостью. Моё последнее нормальное время в жизни, понимаешь? Последний раз. И чтоб никто у меня этого не отнимал, никто.
– А я, значит, отняла бы, да?
– Я не то хотела сказать. Ты начала бы спрашивать, начала бы вести себя по-другому, даже если бы пыталась делать всё, как обычно. Когда знаешь про такое, не обращать внимания уже невозможно. И всё перестало бы быть как всегда.
– Не обращать внимания невозможно.
– Невозможно.
– Так и тебе тоже невозможно. Так что всё уже стало ненормальным. Ты делала вид, что всё нормально, но в тебе, внутри тебя всё было уже не так.
– Нет. То есть, немножко, иногда – да. Но вообще-то нет. Я научилась не думать об этом, забывать, отвлекаться. А потом оно стало накатывать снова и снова, и в конце концов я сломалась. Проплакала всю ночь и решила: ухожу. А твой папа и не знал, почему я плачу.
– Не знал, значит. Я тоже не знала. Почему ты ничего не сказала? Я же твоя дочь!
– Вот сейчас говорю.
– Ага, сейчас – через два года! Да за два года можно звездой стать и двоих детей родить!
– А Тот Человек? – спрашиваю я. – Когда он узнал?
– Он, – говорит мама, – тоже всего пару недель как знает.
Челюсть у меня отваливается.
– Так значит, я самая-самая последняя, кому ты сказала? Даже с Тем Человеком ты раньше поговорила! И вообще – ты с ним разговариваешь?!
Я стою перед раздевалкой в спортзале и жду. Чувствую себя черепахой, голова втянута внутрь, я закована в панцирь из ярости, залакированный мыслями о болезни, отполированный плохим настроением, плюс ещё рюкзак с несделанной домашкой. Вокруг вопят и скачут мальчишки, пахнет мокрыми кроссовками и потом. Бастиан, Карл и Вим играют в игру «кто громче захохочет другому в ухо». Если б не панцирь, спросила бы, не двинуть ли им по башке, чтоб мозги на место встали.
Я отрезана от мира, в голове крутятся вопросы. Как всё будет дальше? Что вообще будет? Как мы будем жить? Что за жизнь это будет? Мама в инвалидном кресле. Чему мне надо научиться, что я могу сделать, кто будет нам помогать? Тот Человек? Вряд ли. Я покажу им всем! И в первую очередь – этой болезни! Спорим? Мауляндия ещё далеко не потеряна. Вот наловчусь – и буду буксировать маму на пятый этаж, легко.
Всё это – вопрос тренировки, думаю я, и вдруг кто-то вырывает у меня из рук мешок с формой для физры. Меня разворачивает, и я со всего размаха плюхаюсь на пол, на пятую точку. Яннис Динстер, идиот из идиотов, ржёт, хлопая себя по коленкам.
Он бросает мешок Лучиано, Лучиано – дальше Кубичеку, а тот – Анне-Лене. Она мешок ловит, но перебросить дальше не решается.
– Сюда кидай! – кричит ей Яннис.
Поднимаюсь с пола, выпрямляюсь, медленно подхожу к Яннису, он всё ещё ржёт, а я думаю: «Сейчас, дружочек, ты смеяться перестанешь».
Мешок снова в воздухе.
Я могла бы сожрать вас, червяки, щенки, гномы, сожрать и не подавиться, вы же даже не догадываетесь, с кем имеете дело. Стою прямо перед Яннисом. Медленно втягиваю воздух: вдох – выдох. Вдох – выдох. Можно было бы устроить Истошный Мяв прямо сейчас, в эту секунду. Чувствую, как на затылке встают дыбом волоски, зубы сжимаются… Разнести бы всю эту школу по камешкам, но я поклялась – никогда, никогда больше не устраивать Мяв в школе. Может, то, что происходит сейчас, – это испытание, проверка, смогу ли я в самое первое утро после страшной новости сохранить спокойствие, не реагировать на придурков вроде Янниса. Силы мне нужны для другого – для мамы, для Того Человека, для осуществления плана. Поэтому я ещё раз делаю глубокий вдох, выдох и рычу, очень спокойно: