— Я никуда не пойду! — с вызовом сказала она. Нрав у нее был решительный и жесткий — было в кого…
— Помнишь, я рассказывал тебе, что поразило мое воображение? — попробовал заинтриговать он. — Казнь человека, когда ему льют олово в рот?..
— Ну и что?
— Я досмотрел этот сон до конца.
— А теперь проснулся?
— Да, такое ощущение, будто и в самом деле проснулся…
— С добрым утром!
— Ты, язва, девушку мне не смущай! — Что-то заподозрил целитель. — И не сманивай!
— Тебе это не интересно? Чем заканчивается сон? Характер уже был папин, сразу лезла в драку.
— Ты приехал рассказывать сны? Но я не гадалка!..
— Погоди, мне нужно с тобой поговорить!
— А я не хочу слушать!
— Ты обиделась на меня? Но отец здесь при чем?
— Мне никто не нужен, — вдруг непривычно глухо выдавила Саша.
— Хорошо, родителям можешь сказать, где ты?
— Эй, язва? Ты чего к ней пристал? — окликнул сверху Наседкин.
— Почему вы мне не верите? Все? — выдохнула она в лицо Самохину с отцовским гневом. — Я хочу исцелять людей. И буду.
— Метеоритами?
— Метеоритами!
— И Николай Васильевич взял тебя в ученицы?
— Взял! — торжественно сообщил тот. — Ты нам, язва, не мешай, времени нету. Нас больные ждут.
Переубедить Сашу, тем паче при поддержке самого Наседкина, было невозможно.
— Скажи телефон отца, — попросил Самохин. — Сам ему позвоню.
— Обойдется, — был жесткий ответ. — Не выдавай меня!.. Пожалуйста.
Самохин выбрался из ямы, отряхнулся, и вдруг защемило сердце. Нет, оказывается, ничего не прошло, а напротив, как-то незаметно, в мыслях, все разрослось и теперь лезло наружу.
Его подмывало снова вернуться в яму, обнять девушку, сказать какие-нибудь ласковые слова, но в ушах стоял ее голос: «Мне никто не нужен…»
— Я уезжаю в командировку, — сказал Самохин в темную глубину. — Надолго. Когда приеду — не знаю…
На дне раскопа уже забрякала о ведро лопата, а копатель метеоритов взялся за веревку.
— Ну и счастливого пути! — пожелал он. — Теперь тебе и соленое можно, и горькое, и острое. Ешь на здоровье!
7
Привел Артемий Ящеря с жеребенком домой, в Горицы, и вовсе нарушил мир в семье. Люба носом зашвыркала, заворчала, дескать, тебе забава, а мне кормить, обстирывать да обшивать чужого парнишку. Если вдруг родители найдутся? Выходит, даром и содержали?
Артемий цыкнул, кулаком по столу рубанул.
— Это мой сын! А не парнишка чужой! Вровень с Никиткой будешь кормить и поить. И не дай бог, увижу, пальцем тронешь!
Жена замолчала эдак месяца на три. Никитка, должно быть, почуял скрытое желание матери и давай задирать Ящеря, пакости ему чинить: дохлую мышь в карман засунет и потом хохочет, сядут за стол — в тарелку плюнет. Ящерь же по первости неловко себя чувствовал, стеснялся слова лишнего сказать, Артемию не жаловался и веселился, лишь когда с сеголетком играл. Артемий все замечал, да помалкивал, чтоб само собой все смололось да утряслось, но слух-то пошел, что он из лесу мальца привел и у себя пригрел, как сына, и в канун Масленицы из Михайловского уезда приехал мужик — за полторы сотни верст.
— Говорят, ты парнишку в лесу нашел? — спросил хмуро. — С жеребенком?
Артемий врать и изворачиваться не привык, сказал, как люди говорили:
— Нашел. А что тебе?
— У меня летом сынок жеребенка пошел искать и пропали оба. Уж думаю, не ты ли их пригрел? Покажи ради Христа.
— Как у тебя мальчишку звали?
— Да вроде Яшкой звали. Пяти лет от роду…
— Не твой это сын, — облегченно вздохнул Артемий. — Моего Ящерем зовут.
— Дак это он может себе сам имя такое придумал. Что с него взять, ребенок, баловство… Ты уж покажи, чтоб сердце успокоилось.
Люба тут как тут, захлопотала, запела:
— Заходите в избу да взгляните! Они как раз за столом сидят. Кормлю его вровень со своим сыночком, обстирываю и обшиваю. Коли ваш, так забирайте!
При чужом человеке неловко было учить жену, Артемий послал ее скотину на речке поить, а сам сказал мужику:
— Возьмешь, если парнишка тебя узнает. А не узнает — уж не обессудь.
Вошли в избу, а ребята оба повернулись и глазеют на заезжего.
— Ну, который твой?
— Вроде, этот… — Михайловский мужик указал на Никитку. — А может, и тот…
— Ты что же, сына своего не узнаешь?
— У меня ребятишек-то двенадцать душ. Где всех упомнить?..
Мальчишки сидят, глазами лупают, по Ящерю видно, первый раз видит мужика.
— Ступай-ка с Богом, — сказал Артемий. — Не узнает тебя мой сын.
— Да как ему узнать-то? — уходя, загоревал мужик. — Я же все на заработках. Приду домой на месячишко и опять. Они все без меня родились, без меня выросли…
Шапку на улице надел, спохватился.
— Ты мне еще жеребенка покажи? Уж его-то я узнаю!
Послать бы его подальше и не пускать в конюшню, но Артемию стало жаль горемычного мужика.
— Поди да посмотри…
Сунулся мужик в стойло и сразу назад.
— Мой сеголеток! Вот те крест, мой! Я б его из тыщи узнал! Вон и матка его стоит, в санях…
Тут Артемия будто кто по затылку вдарил: признаешь, что жеребенок его — Ящеря отнимет! С органами придет и отнимет!
Пошел против нрава своего.
— Обознался ты, брат. Мой это сеголеток.
— Если твой, где кобыла?
— Вон в стойле стоит, гляди.
Видно, мужик знающим лошадником был, осмотрел кобылу, руку к вымени сунул — молоко на пальцах…
— А ведь в точности будто мой. Как две капли воды…
Забрался в сани, надел тулуп и покатил было прочь, да тут кобылка взъерепенилась, заржала пронзительно и вдруг сеголеток в стойле отозвался! Первый раз мужик не услыхал, щелкнул бичом.
— Н-но, пошла!
После второго ее крика и он услышал голос сеголетка, натянул вожжи и встал посередине улицы. Пораздумывал минуты три, потом скинул тулуп, пешим вернулся, опахнул табачным духом.
— Отдай жеребенка, — попросил шепотом. — А парнишку оставь. Я слыхал, у вас тут мор был… Парнишку возьми, у меня их много — кобыла последняя…
— А иди ты к такой-то матери! — Артемий калитку затворил. — И более от нее не возвращайся!
— Ох, гляди! — уходя, пригрозил мужик. — Богато живешь… Как бы все отдать не пришлось. И ребятишек тож…
И накликал беду.
В то время переселенцы лишь краем уха слышали про раскулачивание, мол, где-то страсти творятся, у богатых добро отнимают и самих в ссылку, в гиблые края. Сватьинским боятся было нечего, богатства не накопили, жили в основном отхожим промыслом, а поэтому никто не почесался что-нибудь припрятать, прибрать на черный день, утаить от властей. Они же нагрянули в Великий пост и зачитали список дворов, подлежащих раскулачиванию, а первым стоял Артемий Сокольников.
Пришли к нему на двор и все припомнили: и избу на шесть окон по переду, и коней с сеголетком, коров с молодняком и овцами, и то, что работницу держал, а потом жену бил и в колхоз не пускал. Дали один день сроку, чтоб скотину на колхозный двор свел, дом освободил и перебрался с семьей в амбар у себя на задах. Мы-де из твоей избы сделаем избу-читальню и радио поставим.
— Никуда я из дому не пойду, — сказал Артемий. — И скотину не дам.
— Никуда мы не пойдем, — внезапно поддержала его Люба. — Здесь все нами нажито, не украдено.
— Ладно, — ответили уполномоченные. — Тогда завтра придем. Подумайте хорошенько.
Артемий крестьянским своим чутьем обычно чуял опасность и не совался куда ни попадя или норовил стороной обойти; тут же изменил ему нюх. В шестом часу утра к Сокольниковым четыре подводы приехало, милиция с винтовками, сельсовет, уполномоченные с наганьями. Ни слова не говоря, сначала Артемия схватили, связали и в сани посадили, потом Любу и под конец приволокли Никитку с Ящерем. Приставили охрану и стали на их глазах избу грабить, лошадей выводить, скотину — будто в дурном сне!
Народ собрался, из соседних деревень приехали, в том числе и родня — сестры с мужьями, брат Василисы, Иван Пивоваров, который обиделся, что Артемий так скоро сестру их забыл да на Любе женился, и теперь стоял в толпе, злорадствовал; ее тетка Настя, добрая женщина так плакала-заливалась, ну и прочие сватовья и кумовья. Глядят, дивятся, жалеют, но никто не заступится, слова не скажет — всех страх одолел от показательного раскулачивания.
Когда же повели со двора жеребенка, Ящерь вскрикнул, соскочил с саней и к нему бросился, повис на шее и не дает. Стыдно стало Артемию перед сыновьями, родней и односельчанами, не хотел он с властью драться, но куда денешься? Люди-то ждут: дай он спуску — завтра и их грабить начнут, а они стоять будут, бессловестные, и самое дорогое отдадут. Порвал он путы, одному милиционеру в ухо, второму по скуле, третьему просто в харю. Пробил дорогу, подбежал к своему найденному сыну.
— Я с тобой, сынок!
Взял его на руки и сеголетка обнял.
— Не дам! Это память о жене моей, Василисе! Все забирайте — жеребенка оставьте!
— Не дам! Это память о жене моей, Василисе! Все забирайте — жеребенка оставьте!
Сельсоветский подойти боится, издалека руками замахал.
— Краденый жеребенок! Не записанный в книге! У тебя кобыла уж четыре года, как не жеребилась! Где взял?
Сказать-то Артемию нечего, а у них все сосчитано!
Тут органы очухались, навалились, вырвали Ящеря, скрутили Артемия, теперь по рукам и ногам, прикладами тычут, швыркают кровяными носами:
— Срок получишь! На Соловки его!
У Любы же норов взыграл, характером вся в бабку Багаиху. Оставила Никитку, стала хватать пригоршни снега и в уполномоченных швырять.
— Всех уморю! На всех порчу наведу! Все пойдете в Горицкий бор этим летом! Страшными язвами покроетесь, кровью харкать будете! А жены ваши и дочери изблядуются с чужими мужиками! На кого снег попадет, тому и чары мои! Аминь! Аминь! Аминь!
От нее стали шарахаться, руками закрываться — испугались! А главный ихний спрятался за угол и кричит:
— Взять ее! Обоих на Соловки! Не верьте бабским заклятьям!
Любу тоже связали и рядом посадили. Хотели детей забрать и в приют отправить, но Артемий успел шепнуть сестре Анне и та под шумок их увела и где-то спрятала. Органы поискали, поискали, да не до ребятишек было, у толпы-то страх пропал, Иван Пивоваров не над Артемием уже посмеивается — над властью злорадствует.
— Так вам и надо! А ну как сбудутся ее слова? Ха-ха-ха!.. Она ведь внучка Багаихи!
Бабку Евдоху знали чуть ли не по всей губернии.
Призвали бы и его к порядку, но все милиционеры едва его пупа достают, сверху даст — мокрое место. Издалека только погрозили:
— Смотри, и до тебя черед дойдет!
Отступились и от детей, и от толпы, быстро в подводы и коней настегивают.
Сначала отвезли Артемия с Любой в уездную каталажку, где таких, как они, сидело человек сто в ожидании приговора. Лишь спустя месяц им объявили — в ссылку на пожизненное житье, но не на Соловки, а на гиблую, болотную реку Васюган.
Артемий Любе шепнул, дескать, как повезут, будь готова — знак подам, сбежим, мол, как детей-то одних оставим? А так уйдем в тайгу к староверам, избу поставим и будем жить. Условились, где встретиться, если в разные стороны бежать придется, но их не на подводах повезли и не этапом погнали — баржу прямо к органам причалили, поскольку на самом берегу стояли, и под винтовками засадили в трюм.
Лед на реке еще не совсем прошел, а баржа деревянная, трещит, когда в шугу попадет, по швам протекает, а воду вычерпывать не дают, пока не достанет определенного уровня. Артемий проникся преданностью и отвагой Любы, всячески старался облегчить ей страдания, бывало, на руках держал, когда подтопляло сильно. Без малого два месяца так плыли, и все хорошо бы, но ведь до чего норовистая она была баба! Всю дорогу свои мысли в голове плела и, видно, решила, что уж теперь-то Артемий откроется и скажет, во что посвятила его перед смертью Багаиха. Сначала будто бы ненароком, исподволь, стала разговоры заводить, мол, неведомо, что ждет их впереди, может, кто-то один никогда не вернется домой, и надо, чтоб между ними не было никаких тайн. Научилась в городе говорить хитро! Артемий или взбодрял ее словом, или отмалчивался, еще не подозревая, к чему жена клонит, но когда она стала расспрашивать напрямую, вовсе замкнулся.
Что это за доля такая — знахарство, и что она за человек, если от любопытства может такие страсти принимать?
— Мне твоя бабка наказ дала: тайну могу доверить только верным людям, — строго сказал он.
— А я что, не верная? — полезла в задир. — Везде за тобой иду! Себя не жалею!
— Не за мной ты идешь, а чтоб выведать, что мне бабка Евдоха перед смертью сказала. Вот когда за одну только веру пойдешь, тогда и откроюсь перед тобой.
На реке Васюган ссыльных поселили в бараки, но каждому дали по топору, чтоб кто хочет, рубили себе избы, поскольку скоро ожидается еще одна партия. Артемий топор-то взял и вроде первый венец заложил для отвода глаз, поскольку тешил надежду в скором времени сбежать отсюда в родные места, на Сватью, к детям. Тюкал себе на срубе, сам же знающих людей искал и выспрашивал, как идти, можно ли по рекам или по тайге быстрее.
Ему в один голос вторили, мол, коли бежать вздумал, то надо делать это ранней весной, когда болота мерзлые и уже наст человека держит, да и так только к осени прибежишь. По малым рекам далеко не уплывешь, все они вертлявые и волоки многоверстные, а по большим нельзя: на берегах посты, секреты и засады, которые не ловят — стреляют сразу. Добро, если потом хоть прикопают. Чаще даже из воды не достают…
Ну, весной, так весной, немного и ждать осталось. Стал Артемий готовиться в побег, нож себе справил, топор, искал, у кого бы ружьецом разжиться, и тут приснилась ему Василиса, но не тихая и молчаливая, какой в памяти осталась, а та, прежняя, веселая и пальцем грозит:
— Не бегай, Артюша, без верных людей не выйти тебе из этих болот. Жди, самого к дому привезут.
— И долго мне здесь оставаться? — спросил Артемий с тоской.
— Ставь избу, — велела она и вроде рукой помахала.
— Да там же дети остались! Наш сынок, Ящерь!
— А ты за Ящеря не беспокойся! Он лучше нас знает, по какой дорожке ходить.
Василиса теперь платком взмахнула и пропала.
Артемий зубы стиснул и принялся взаправду избу рубить. Да уж поздней осенью вызвал их комендант среди бела дня — так-то лишь отмечались утром и вечером, и передал органам в руки:
— Вот эти из Гориц, Сокольниковы. Артемий сразу подумал — не случилось ли что с ребятами, но уполномоченный издалека начал расспрашивать, откуда родом, кто родня, чем предки кормились; про то, как относишься к советской власти, ни слова, уполномоченный вроде добродушный попался, участливый. Однако насторожился Артемий и стал Любу ногой толкать, когда она про бабку Багаиху заикнулась. Да ведь что сделаешь со строптивой бабой, привыкшей мужу перечить? Вот она и завела песню про ведьм и колдунов в своем роду, про знахарство, чары и чародейство, про то, как она может порчу наслать и со свету сжить — напугать хотела.
Уполномоченный выслушал ее, не напугался и вызвал красноармейца с наганом.
— Арестовать!
Когда Любу увели, он сказал, что жена Артемия — скрытый враг советской власти, поскольку все уполномоченные, милиционеры и сельсоветский, все, кто раскулачивал Сокольниковых и на кого снег попал — летом в одночасье заболели, покрылись язвами, кровью захаркали и в страшных муках отправились в Горицкий бор. Дескать, не снегом она бросала — тайным неведомым ядом, и он, Артемий, должен это подтвердить и показать, где у них в избе этот яд хранился. Ответит — через год-другой отпустят его, а то ведь ребятишки хоть и у родни остались, да скудно их содержат, голодные, босые ходят.
— А жены и дочери у них изблядовались? — только и спросил Артемий.
Уполномоченный не ответил, и, видимо, решил, что муж и жена — одна сатана, вызвал другого красноармейца и велел Артемия тоже арестовать.
С той поры он больше не видел Любу, ее отправили строить Беломорканал, а его туда, куда давно обещали — на Соловки. И уж не надеялся увидеть жену когда-нибудь, поскольку сам получил десять лет отсидки и пять ссылки, и часто думал о том, что обе его супруги исчезли из его жизни почти одинаково — живыми в землю канули: пока гоняли Артемия по пересыльным тюрьмам, наслушался он россказней про Беломор, дескать, там больше года-двух человек не выдерживает, канал копают, а мертвых или заболевших в отвал зарывают, по берегам, чтоб могил не рыть. Мол, только в плотины и дамбы запрещено покойников сбрасывать — трупы сгниют и вода прорвется. А про Соловки и вовсе страсти плели, остров-де это в холодном море и оттуда на берег уж не возвращаются, и хоронить там уже негде, земли не хватает — до отказа телами набита. Придумали так: камень к ногам и на лед вывозят, чтоб весной сам ко дну пошел. Будто бы кто-то нырял и видел, мертвые там на дне стоят, как лес, и не гниют, поскольку вода холодная да соленая, только рыбы им носы отъедают.
То ли охрана страху напускала, чтоб люди боялись и новую власть терпели, то ли уж в самом деле такие страсти творятся, Артемий разбираться не стал и задумал сбежать ранее, чем на остров отправят. Пригнали их на станцию, хотели сразу в эшелон посадить, да какая-то заминка вышла, ночевать оставили прямо в поле, под открытым небом. В конвое солдатики молоденькие, веревку натянули, за ней костры развели, а глубокая осень, темнотища и снегу еще нет. Люди сбились в кучу, сидят на корточках, чтоб не простыть, если шевеление какое начинается — стреляют над головами. Артемий выждал, когда конвой под утро устанет, дремать начнет и костры пригаснут, встал, переступил веревку — три шага и на воле. Ушел через поле наугад, а там ельники густые, ищи свищи.
Не хотел он никого убивать, ну если только кулаком сознания лишить — а иначе бы уж давно удрал, если с убийством. И тут надо же было такому случиться: только в ельники ступил, как наткнулся в темноте на конвойного, который нужду справлял. Солдат неустойчиво сидел и от легкого толчка в дерьмо свалился, но сразу за ружье, штык Артемию в грудь и затвор потянул. Заколоть-то не мог, неловко ему, лежачему, да и силенок не хватит проткнуть — стрельнуть хотел. Артемий вырвал винтовку, рот ему прикрыл, чтоб не заорал, и шепчет, просит: