По наследству. Подлинная история - Рот Филип 4 стр.


Оторвался он от воспоминаний — и то ненадолго — лишь в конторе директора «Y», где изложил директору и его помощнику свои претензии к директору элизабетского «Y», куда регулярно ходил несколько раз в неделю по утрам: элизабетский директор никуда не годится — ни разу не пришел в оздоровительный клуб поговорить с нами, понятия не имеет, что у нас и как; словом, выложил без обиняков, что он с этим типом не в ладах:

— Да чихал я на него. Я организовал нашу группу альте кокеров[10] — «Ребятишки Рота», и мы обходимся без него и отлично обходимся. Пошел он куда подальше.

— Именно такой человек, как вы, нам нужен, — сказал директор, но отец пропустил этот намек мимо ушей.

Выйдя из кабинета директора, мы столкнулись в коридоре с Блейбергом, президентом общественного совета «Плазы», человеком лет семидесяти пяти, страдающим рассеянным склерозом. Изабел познакомила нас.

— Блейберг, Блейберг, я вас помню, Блейберг, — сказал ему отец. — Вы — ювелир с Грин-стрит.

У Блейберга и впрямь был ювелирный магазин на ньюаркской Грин-стрит.

— Как вам здесь живется, мистер Блейберг? — спросил я.

— Прекрасно, — сказал Блейберг.

Отец тем временем говорил:

— Ну как же, Грин-стрит. Сейчас я вам скажу, какие еще магазины были на Грин-стрит — и перечислил их все до одного.

Позже, когда мы уже сидели в машине, я предложил отцу поехать посмотреть на торговый центр — там имелись и книжный магазин, и банк, и кафе, куда, как сказала нам Изабел, жильцы «Плазы» иногда ходили обедать. Ну а потом, сказал я, можно посмотреть Б'най Абрахам.

— Чего там смотреть, — сказал отец.

— Разве ты не хочешь посмотреть синагогу? В Элизабете ты же ходишь по пятницам на вечерние службы.

— Поехали домой.

— Ну и что скажешь? — спросил я, развернулся и поехал по Нортфилд-авеню прочь от торгового центра и синагоги.

— Ничего.

— Так-таки ничего?

— Это не для меня.

— Что ж, может, ты и прав. Впрочем, ведь это лишь первое впечатление. Подождем, пока оно отстоится. Надеюсь, ты воспользуешься приглашением Изабел.

Когда мы уезжали, Изабел предложила отцу через два-три дня приехать — они сходят в «Y»: там два раза в неделю показывают фильмы.

— Попкорн беру на себя, — сказала она с чарующей улыбкой.

Тогда такая перспектива, похоже, показалась отцу соблазнительной, он записал номер ее телефона и обещал позвонить, но сейчас говорил со мной так, словно она предложила нечто несусветное:

— Ты что, ехать бог знает в какую даль, чтобы посмотреть кино?

Он выронил расписание мероприятий в «Y» на август и сентябрь, которое дал ему директор, и, когда мы приехали в Элизабет, даже не потрудился его подобрать. По правде говоря, не подобрал его и я. В квартире я поднял шторы на окнах, чтобы впустить солнце, пока он в ванной. Шум падающей в унитаз струи не мог заглушить его причитаний:

— Мама, мама, где ты, мама?


Первую зиму после того, как отец овдовел, он провел к северу от Майами-Бич в Бал-Харборе — делил со своим старым другом Биллом Вебером его квартиру в жилищном товариществе. В мои детские годы Билл и его покойная жена Лия жили неподалеку от нашей квартиры на Лесли-стрит — в Ирвингтоне[11], прямо за ньюаркской магистралью. В начале сороковых Веберы со своим младшим сыном Герби, ровесником моего брата, снимали летом небольшой коттедж на берегу вместе с нами и еще двумя семьями — все это были друзья моих родителей еще с довоенных времен. Билл ставил масляные радиаторы и обслуживал их — пожалуй, он единственный из близких друзей нашей семьи был не продавцом, не владельцем магазина, а квалифицированным рабочим и приходил с работы в грязной спецовке. В Первую мировую войну Билл, совсем еще молодой, служил в морской пехоте, службу проходил в Гуантанамо на Кубе, играл на трубе в оркестре морских пехотинцев, теперь же, в восемьдесят с гаком, слух у него ослабел, но в остальном он ничуть не сдал, так вот, Билл утверждал, что мелодии, которые он играл, звучат у него в голове.

— Быть того не может, — обрывал его отец.

— Герман, я их слышу, слышу и сейчас, — не отступался Билл.

— Не можешь ты их слышать.

— Могу. Все равно как если бы у меня в голове играло радио.

Я прилетел из Лондона во Флориду навестить отца, мы втроем сидели в их кухоньке, ели бутерброды с копченой колбасой, которые отец приготовил нам на обед.

— Что именно ты слышишь? — спросил я.

— Сегодня? Гимн морской пехоты, — сказал он и завел: — «От чертогов Монтесумы…»[12]

— Тебе это чудится, — упирался на своем отец.

— Герман, я это слышу так, как Филип сидит у нас на кухне.

К отцу за те месяцы, что он провел во Флориде, вернулись, как мне казалось, прежние энергия и задор, он поразительно помолодел, несколько лет назад ему удалили среднюю треть желудка, в результате у него вырос живот, во всем же прочем он для своего возраста выглядел отлично: подтянутый, среднего роста мужчина, чье естественное, непритязательное мужское обаяние и незанудливая добропорядочность покоряли окрестных вдовушек. В молодости мощная мускулатура его рук, груди впечатляла, верхняя часть торса свидетельствовала о былой силе, особенно теперь, когда он взбодрился. Хотя отец, случалось, и резал правду-матку и не давал никому из собеседников и слова сказать, кляня ненавистных ему республиканцев, при всем при том внешность он имел приятную, а его здравость и прямота очаровывали чуть не всех. Обладай он досугом, наклонностью к тому или необходимостью, он мог бы стать импозантным — в неброском варианте, но в тех областях, где он вел свои бои, «импозантность» не поставили бы ему в плюс, и он с незапамятных времен счел за благо удовлетвориться внешностью того типа, которая вызывала не зависть или восхищение, а доверие. К нынешнему времени волосы его, конечно же, поредели и почти сплошь поседели, а лицо, хотя морщин у него практически не было, обмякло, брылы — наша фамильная черта — отвисли, уши, похоже, чуть оттянулись. Лишь глаза остались по-настоящему красивыми, но это было заметно, только если оказаться рядом, когда он снимает очки. Тогда видно было, что они серые да еще с прозеленью; вблизи также было видно, что они добрые и безмятежные, — можно подумать, лишь их одних с 1901 года не затронула бурная деятельность этой топорной, несовершенной, домодельной динамо-машины, чья неуклонная энергия помогала отцу преодолевать все и всяческие — а сколько же их было на его пути! — препоны.

Во Флориде он пришел в себя, по всей вероятности в немалой степени потому, что Билл Вебер оказался чем-то схож с мамой — добродушный, ровного нрава, миролюбивый партнер, чьи ошибки и промахи он мог без конца искоренять. Я приехал в Бал-Харбор как раз в тот момент, когда отец учил Билла Вебера жить. Выйдя на их этаже из лифта, я увидел, что шагах в двадцати впереди меня по коридору идут отец с Биллом Вебером. Я не окликнул их, а молча пошел следом — слушал, как отец корит Билла за то, что тот бирюк бирюком.

— Пригласи ее в кино, пригласи на обед — не торчи дома из вечера в вечер.

— Не хочу я никого приглашать, Герман. Не хочу никого никуда приглашать.

— Ты ведешь себя антиобщественно.

— Раз ты так это называешь, пусть будет так.

— Ты стал бирюком.

— Пусть.

— Ничего не пусть. Нельзя сторониться людей. Тут много женщин, они томятся от одиночества. Я не говорю о женщинах с закидонами. И не все они хотят заполучить тебя навечно. Не все хотят запустить в тебя когти.

— На что мне женщины, Герман? На что я им? Мне, Герман, восемьдесят шесть.

— Ты это брось, не о том речь. А о том, чтобы с кем-то пообедать, пообщаться с людьми как человек.

— У тебя это получается, Герман. У меня — нет. Я лучше посижу дома.

— Не понимаю я тебя, Билл. Не понимаю, почему ты так противишься всему, что бы я ни предложил, — ведь я стараюсь тебе помочь.

В тот вечер, когда я приехал, четверо жильцов комплекса собирались дать концерт — они еще в начале сезона составили камерный ансамбль. Пожилой скрипач, выходец из России, глава ансамбля, учился в Вене, как сказали люди, с которыми отец познакомил меня утром в бассейне. Они же сказали, что, если я люблю музыку, мне следует прийти на концерт: он состоится после еженедельного собрания клуба встреч Галахад-холла — на него придут все ходячие жильцы Галахад-холла и кое-кто из тех, кто передвигается в инвалидных колясках и ходунках в сопровождении сиделок. У них что ни неделя то эстрадный концерт, то демонстрация слайдов, то лекция, потом угощение, и они уверены, что я хорошо проведу время.

После обеда — сосиски с бобами, их готовил отец, Билл тем временем аккуратно накрывал на стол — отец велел Биллу надеть куртку, ботинки и идти с нами на «музыкальный вечер». Биллу больше всего хотелось остаться дома и смотреть по телевизору баскетбольный матч профессиональных команд, но отец не отступался: как можно так дичиться, ни с кем не водить знакомства, не ходить по вечерам развеяться — и в конце концов Билл сдался и согласился после концерта, к угощению, спуститься вниз. Но отца это не устроило, он не угомонился — и спустя десять минут Билл достал из шкафа куртку, обул башмаки, и мы спустились на лифте в зал — он помещался в конце вестибюля, — где уже началось собрание.

Когда наша троица вошла, председательница «Маца-фонда» — она собирала пожертвования, чтобы неимущие еврейские семьи в Южном Майми-Бич могли отпраздновать Пейсах, — рассказывала, сколько денег дала последняя кампания фонда. Пока председательница сверялась со своими записями, в зале поднялся крик:

— Не слышно! Белл, мы вас не слышим.

Председательница, не понимая, чем вызван гвалт, подняла глаза от записей, и тут мужчина в последнем ряду, по-видимому, ее муж, приложив руку ко рту, крикнул:

— Вообрази, что говоришь со мной, детка, — ори что есть мочи!

Все засмеялись, и громче всех Белл, после чего зычным голосом объявила, что фонд выполнил поставленную задачу — собрал две тысячи долларов, то есть примерно по десять долларов с каждого человека из этого зала, — и зал зааплодировал.

Двумя рядами впереди нас сидела компания, с которой отец познакомил меня утром в бассейне: отошедший от дел фабрикант купальников с женой, импортер чая и кофе с женой и недавно овдовевшая дама, в прошлом администратор нью-йоркского магазина, — ее-то отец и предназначал в приятельницы Биллу Веберу. Они обернулись к нам и, пока мы занимали места, поприветствовали нас. Пожалуй, только наши три места в последнем из примерно пятнадцати рядов пустовали. Перед рядами стояли полукругом четыре пюпитра и четыре стула, поодаль, ближе к двери, — длинный накрытый стол. Там уже расставили затянутые пленкой тарелки с печеньем и кусками торта. По окончании отчета президент клуба поздравил председательницу с успехом кампании. Президент — франтоватый, загорелый мужчина лет семидесяти, как мне сказали, страстный игрок в гольф, в прошлом преуспевающий фабрикант кожаной галантереи, — уйдя на пенсию, стал валютным дилером в «Меррил Линч»[13] и нажил еще одно состояние, управляя своим капиталом. Президент сказал:

— Дамы и господа, прежде, чем начать концерт, хочу сказать: только что к нам присоединился один молодой человек, которого я хотел бы вам представить. Молодой человек, прошу вас, встаньте.

Через год мне должно было исполниться пятьдесят, но так как он указал на меня, я встал.

— Дамы и господа, это Филип Рот, писатель, сын Германа Рота.

Зал приветствовал меня не более и не менее горячо, чем председательницу «Маца-фонда», и, сделав залу ручкой, я сел.

Президент меж тем сказал:

— Мистер Филип Рот, вы разрешите задать вам вопрос?

Я улыбнулся и, привстав, сказал:

— Нет-нет, прошу вас, никаких вопросов. Я здесь в гостях.

— Всего один вопрос. Не расскажете ли вы нам — хотя бы немного — о вашем отце.

— Спросите отца, — сказал я, положив руку отцу на плечо, — и, уверяю вас, он расскажет обо всем, что вас интересует. А скорее всего, и о многом другом.

И отца, и его друзей за два ряда от нас, я распотешил. Отошедший от дел фабрикант купальников обернулся к нам и сказал:

— Герман, а сынок-то тебя раскусил.

Днем, в бассейне, он иронически именовал отца не иначе как «командир комплекса» и тогда же, пока отец плавал, поделился со мной:

— Ваш отец — живая душа, он один может нас расшевелить.

— И еще я хочу вас спросить… — начал было президент.

Я прервал его.

— Не трудитесь задавать вопросы. Я пришел послушать музыку — только и всего. Пусть музыканты начнут! — и, еще раз сорвав аплодисменты, сел.

Билл — он сидел рядом — подмигнул мне и с гордостью прошептал:

— Здорово ты им объяснил что к чему.

— Ты же меня знаешь, Билл, я умею говорить с народом.

— Филип, мальчик мой, — Билл взял меня за руку и не выпустил ее даже, когда музыканты заняли места и начали настраивать инструменты.

Билл держал мою руку не потому, что ему казалось, будто мне все еще семь лет, а потому, что знал меня с семи лет и имел право держать меня за руку, сколько бы лет ни прошло с тех пор.

За следующие полчаса я наконец понял то, чего не вполне понимал, когда слушал самого Перельмана или Йо-Йо Ма[14]: сколько мышечных усилий требует игра на струнном инструменте. В середине первой же части я стал опасаться, что для альтиста это выступление добром не кончится. Альтист — крупный, кряжистый, с суровым, непроницаемым лицом, лет под восемьдесят — по мере того, как музыка становилась все более страстной, все больше бледнел и задыхался. Игра музыкантов вызывала в равной мере испуг и восхищение: впечатление было такое, как если бы четверо стариков пытались вывязить машину из грязи, и, хотя гайдновский струнный квартет в их исполнении далеко не всегда можно было узнать, когда первая часть закончилась, зал разразился аплодисментами, друзья музыкантов кричали: «Браво! Браво!», а половина зала поднялась и потянулась к столу с угощением.

— Нет! Нет! — закричал президент, вскочил со своего места в первом ряду и обернулся к залу: — Погодите! Концерт еще не кончен.

Музыканты вытерли пот, перевернули ноты — терпеливо ждали, пока публика рассядется и утихомирится. Вторая часть едва началась, а дамы уже защелкали замками сумок, пары стали переговариваться. Прямо передо мной хорошо одетая старушка — у ног ее стояла палка, на коленях лежала аккуратная стопочка счетов — под сурдинку выписывала чеки, затем подкалывала каждый чек к соответствующему счету и вкладывала в конверт. Она прихватила и рулончик марок. Все лучше, чем оплачивать счета в одиночестве.

Билл — он все еще держал меня за руку — прошептал мне на ухо:

— Филип, такая музыка не по ним.

— Пожалуй, ты прав, — сказал я.

— Им бы что-нибудь из Виктора Герберта[15], что-нибудь из Гершвина — кларнет, гобой, валторна. А так, что они слышат — только визг скрипки.

Дважды, ближе к финалу, кое-кто из публики — и таких было немало — счел, что концерт окончен, и дважды тех, кто двинулся к столу с угощением, председатель призывал к порядку и возвращал на места, но, когда вдохновенный финал наконец-то и в самом деле отзвучал, зал аплодировал музыкантам стоя, и я понял, что они в не меньшей мере поздравляют себя за проявленное терпение, чем музыкантов за выносливость. То, как благодушно и дисциплинированно публика возвратилась на свои места и высидела весь концерт, вызвало в моей памяти воспоминание детства: так прихожане высиживали службу в синагоге, когда чтение Торы заканчивалось, а служба, слова которой им непонятны, длилась и длилась, но они все сидели и сидели чинно, благородно — из уважения. Разумеется, были и такие, кто сидел в синагоге часами, потому что хотел слушать и слушать, но, судя по всему, музицирование в Галахад-холле этих чувств не вызывало.

Президент клуба, переходя от одного исполнителя к другому, пожал каждому руку — скрипач к этому времени не то что руки, головы не мог поднять, и меня не покидала мысль, что к нему не худо бы позвать врача, но тут президент обратился к публике и, взмахнув рукой, призвал нас аплодировать еще громче.

— Так, так, дамы и господа. Любому художнику, независимо от того, кто он, необходимо знать, понравился ли он. Так давайте же покажем музыкантам, как они нам понравились!

— Браво! Браво! — аплодисменты перешли в овацию, причем бурную, чего от этой угасшей публики никак нельзя было ожидать, но они, видно, почувствовали такое облегчение, точно их освободили из заключения. Громче всех хлопали те, что первыми потянулись к столу с угощением и окружили его двойным кольцом. — Браво!

Шум затих только тогда, когда президент торжественно объявил:

— Дамы и господа! Дамы и господа! Спешу вас обрадовать! Сейчас музыканты сыграют на бис!

Я опасался, что публика взбунтуется. Опасался, что в музыкантов полетят тарелки. Опасался, что кто-нибудь в сердцах растопчет виолончель. Ничего подобного, здесь собрались хорошие люди: они прожили долгую жизнь, вынесли свою долю испытаний, евреи — они родились еще в те времена, когда даже самые темные их соплеменники относились к учености с благоговейным трепетом и преклонялись перед каждым, кто выбирал скрипку со смычком, а не гоп со смыком. И как ни тягостна была для них такая перспектива, ничем не выдали своей досады и в который раз вернулись на свои места, многие при этом унесли с собой чашки кофе и тарелки с тортом и поместили их на коленях или на полу, а тем временем жена первой скрипки, миниатюрная седовласая женщина, покинула свое место в первом ряду и решительно села за рояль — он стоял сбоку от музыкантов. У скрипки, виолончели и второй скрипки вид был хуже некуда, но первая скрипка, человек невероятной для своего возраста выносливости, на пару с женой сыграл дуэт Фрица Крейслера. Скрипач, встречаясь с женой глазами, улыбался ей, и женщины вокруг меня оборачивались друг к другу и с придыханием шептали:

— Как он смотрит на жену.

Отец гайдновский квартет почти целиком проспал, но, когда страстный крейслеровский дуэт подошел к концу, вскочил и, присоединясь к общему хору, сказал:

Назад Дальше