Эти участки почти не продавались. Но у Гриши сладко щемило сердце, когда он видел через редкий штакетник такую жизнь. Вспоминалось детство, обычное детство московского мальчика из интеллигентной семьи. И снятая в Загорянке дача – всего-то комнатка и терраска. Керогаз на высокой табуретке, и бабушка в фартуке, снимающая пенку с земляничного варенья, и усталая мама в легком сарафане, читающая в гамаке.
Гриша жалобно звал хозяев, те подходили к забору и отчаянно качали головами – нет-нет, не продается. При этом они пугались и расстраивались, видимо, чувствуя, что придется, придется расстаться со своим добром. Вынудят. Нет, конечно, не этот носатый интеллигент, от него опасности никакой. А вот другие… Гриша вздыхал и прощался с хозяевами. Кое-кто, впрочем, его даже узнавал и предлагал чаю. И опасливо бросал взгляд на его странную, строгую и молчаливую жену. Впрочем, на жену «старая рухлядь» наводила черную тоску. «Прелесть» сводила брови к переносью и поджимала губы. Ей нравились другие дома и другие заборы. Но они не тянули, не тянули. Сколько бы Гриша ни занимал, ни одалживал, ни договаривался, зависая часами на телефоне по вечерам. Ничего не срасталось.
Гриша мрачнел и чувствовал себя полным ничтожеством. Все его, конечно, почти презирали. Почему «почти»? Потому, что в сердцах еще оставались любовь и жалость. А жалость и презрение – чувства вполне совместимые.
«Прелесть» хмурила бровки и дула губки. Она была недовольна Гришей. Видимо, рассчитывала на большее. Гриша страдал, что не мог обеспечить любимой светлое настоящее и будущее.
Но тут проявился один неожиданный вариант. Выяснилось, что корректор Надя давным-давно, лет эдак пятнадцать назад, получила дачный участок. Точнее, садовый. Но в приличном месте, не знаковом, конечно, но вполне, вполне. Верст пятьдесят от Москвы. Поехали смотреть. Участок оказался чудным – крайний у леса, всего один общий забор с соседями, десять соток. Но главное, благодаря Надиной безалаберности на нем не успели вырубить березы и елки. Лакомый кусок по нынешнем временам. Тут же представили небольшую уютную избушечку в русском стиле, камин, дорожку в гравии, сирень у забора. Гриша деликатничал с бывшей любовницей и верным другом. Надя мотала головой, как заведенная, и горько рыдала, когда ее просили обозначить цену. В общем, участок этот она Грише подарила.
– Тебе надо работать! – твердила Надя, громко сморкаясь в несвежий клетчатый платок. Препирались бесконечно, пока «прелесть» не прекратила усилием воли эту интеллигентскую бодягу.
– Спасибо, – молвила она. С большим, надо сказать, достоинством.
Прения по делу прекратились. Начали строить дом. Опять были нужны деньги. Брать было уже практически не у кого: кому-то Гриша был и так должен, кто-то был обижен, а кто-то просто не любил давать в долг.
Очень медленно, но дело пошло. Скрипя колесами и с пробуксовкой. Гриша от безысходности все же уселся работать. А «прелесть» моталась на «опельке» на участок, строила рабочих. От соседей доходили слухи, что она открывала такой милый ротик – и работяги остолбенело затыкались и выстраивались шеренгой. Милая девочка из тихой провинции. Дочь учителя и врача. Пианино «Красный октябрь», Бунин и Чехов. Пастернак и Ахматова. Чай с вишневым вареньем. Шаль на плечах, коса по пояс. В общем, все ясно.
Первый раз издательство не взяло новый Гришин роман. Посоветовали изменить концовку, подсократить и выпуклей выписать главного героя. Гриша впал в депрессию. Лежал днями на диване, лицом к стене – одетый. Не брился. Не ел. Не разговаривал. Корректор Надя подмешивала ему в чай антидепрессант – по совету подружки-психолога. Помогало плохо. Точнее, не помогало и вовсе.
Стройка встала. Остатки стройматериалов гнили под октябрьским дождем. Проследить за этим было некому. «Прелесть» исчезла. Не буквально, не испарилась, конечно. А спокойно собрала вещички и свалила на «опельке». Бросив на Гришу испепеляющий, полный ненависти и презрения взгляд фиалковых, щедро опушенных прекрасных глаз. Не оправдал доверия. Он пополз за ней к двери – именно пополз. Идти не было сил. Она хлопнула входной дверью, случайно не прищемив Гришиного длинного печального носа.
Корректор Надя забила тревогу. Конечно, поохав, сбежались все и сразу. Начали действовать. Были приглашены лучшие врачи. Друзья пытались объяснить Грише, что случившееся есть абсолютное благо. У Гриши не было сил противостоять. Он плакал и соглашался. Кормили его через зонд. На подоконнике стояли в ряд майонезные баночки с заваренными Надей разными травами.
Приходила массажистка, разминала тощие Гришины ноги, пыталась вернуть мышцы. Надя варила протертые овощные супы и вливала их Грише по ложке. Выжимала через марлю гранатовый сок. Мыла Гришу в душе. Стригла ему ногти. Подравнивала отросшую бороду. Через два месяца вывела Гришу на улицу. Он увидел чистый, только что выпавший снег, ясное синее небо и заплакал. Но это были слезы живого человека. Надя теперь от него почти не уходила. Работу брала на дом. Гриша лежал на белоснежной простыне в вязаной шапочке, укрытый двумя одеялами – форточка была постоянно открыта, – и слушал Вивальди.
Однажды он попросил жареной картошки. Надя заплакала от счастья. К весне Гриша совсем окреп. Друзья приезжали строго по графику – график составляла Надя. Чтобы Гриша не утомлялся. Все его близкие опять были рядом с ним. Гриша лежал, и слабая улыбка иногда озаряла его тонкое и бледное лицо. В мае он уже сел за письменный стол, положил перед собой листок бумаги и взял любимый «паркер». Долго смотрел в окно. Потом написал полстраницы и решил погулять, сел во дворе на лавочке, до вечера смотрел на шумно галдящую в песочнице детвору.
В августе справляли Гришин день рождения – решили ехать в лес на шашлыки. Было замариновано немыслимое количество мяса. Поехали на трех машинах. Кто-то прихватил с собой новых знакомых – тогда Гриша впервые увидел Наташу.
Наташа пела под гитару. Все подпевали. Эти песни все знали наизусть. Это были их песни. Гриша курил, прислонившись к багажнику приятельских «Жигулей», переплетя ногу за ногу, и смотрел на Наташу. Ей было слегка за тридцать – серые глаза, вздернутый нос, челка, волосы по плечам. Через два часа они целовались под большой березой, уйдя от всех глубоко в лес. Все заметили их уход и молча красноречиво переглядывались, в глазах читалось: «Дай-то бог!»
Это была своя девочка: из понятной среды, биолог, умница, с неудачным и оттого ценным опытом за спиной. Понятная девочка. Очень подходящая. Господи, не сглазить бы! Мысленно плевали через плечо. Когда Гриша со спутницей вышли на поляну, где уже догорал костер, все сделали вид, что ничего не заметили. Но все увидели в прекрасных Гришиных глазах если не блеск, то отблеск.
Наташа всем понравилась. Мама – инженер в КБ, конечно, шестидесятница: самиздатовский Солженицын и перепечатанный на машинке альманах «Метрополь» до сей поры лежали в ее тумбочке. Дочку растила по всем канонам: фигурное, музыкалка, английская школа. В отпуск собирали рюкзак и ехали в Карелию – сплавляться на байдарках. Объездили всю Россию – на пароходике по Волге от Астрахани до Казани; «Золотое кольцо» на автобусе; в Питер на белые ночи – все музеи, естественно; побывали даже на Камчатке в долине гейзеров. Экономили на тряпках до последнего – пока не отваливалась подошва на сапогах и на локтях не начинала просвечивать умело поставленная заплатка. Экономили на еде – картошка, селедка, винегрет, чай и подушечки с вареньем. Те самые, копеечные, без обертки. Но палатку доставали польскую с окошком и лыжи чешские, легкие – из пластика.
Наташин отец официальным мужем ее матери никогда не был – бородатый геолог, одержимый своей профессией, человек проезжий в прямом и переносном смысле. Матери казалось, что она его любила, но все произошло слишком быстро: влюбились, подержались за руки, погуляли по набережной, попили вина, послушали Визбора, легли в постель. Через две недели он сорвался и уехал. Она на него зла не держала, понимала, он не из тех, кто «осядет». Нет, она, конечно, ничего не имела против размереной семейной жизни – тихих вечеров по будням, шумных гостей по выходным, совместных путешествий, походов в театр и на выставки. Ну а коли сложилось так, значит, надо радоваться тому, что есть. Ребенка она хотела безмерно. Гладила живот и разговаривала с дочкой – почему-то была уверена, что будет девочка. Вообще, она была славная и несчастная баба. С дочкой отношения сложились так, как она мечтала. Лучшие подружки. Всюду вместе, все пополам – и радости, и проблемы.
В девятнадцать Наташа повторила судьбу матери – родила от заезжего молодца. В подробности не вдавались – не хочет дочь подробностей, значит, обойдемся. Родилась девочка Катя. Бабье царство.
Наташа жить к Грише не переехала. Ну, во-первых, он не звал. А если бы и позвал – дома немолодая мама, дочка в пубертатном возрасте, пока, правда, тьфу-тьфу, без проблем, но если оставить ребенка сейчас, непонятно, как обернется дело. Приезжала к Грише в пятницу, уезжала в субботу к вечеру. Гриша, пожалуй, совсем пришел в себя. Ерничал, острословил – все, как прежде. Только одна Надя видела застывший Гришин взгляд. И такую тоску в нем, такую тоску!
В девятнадцать Наташа повторила судьбу матери – родила от заезжего молодца. В подробности не вдавались – не хочет дочь подробностей, значит, обойдемся. Родилась девочка Катя. Бабье царство.
Наташа жить к Грише не переехала. Ну, во-первых, он не звал. А если бы и позвал – дома немолодая мама, дочка в пубертатном возрасте, пока, правда, тьфу-тьфу, без проблем, но если оставить ребенка сейчас, непонятно, как обернется дело. Приезжала к Грише в пятницу, уезжала в субботу к вечеру. Гриша, пожалуй, совсем пришел в себя. Ерничал, острословил – все, как прежде. Только одна Надя видела застывший Гришин взгляд. И такую тоску в нем, такую тоску!
Надя, кстати, по-прежнему была у него на хозяйстве. Хотя какое там хозяйство, смешно сказать. Отказной Гришин роман она подровняла, подкроила – и его взяли. Гриша пытался разобраться с долгами. Кто-то из самых близких и вовсе простил, кто-то терпеливо ждал. Во-первых, Гришу все любили, а во-вторых, опять в него поверили. Это придавало терпения. И все, конечно, все были несказанно рады такому повороту его жизни. Опять его дом был полон людей – опять все шумно спорили, шумно ссорились, а потом так же шумно мирились, пели песни, пили водку. Слава богу, все вернулось. Все встало на свои места.
Конечно, Наташа в Гришу влюбилась. Для нее он был герой и знаковый человек. Эту встречу она воспринимала как подарок судьбы. Она была нежна, трепетна, понятлива, заботлива. Появлялась, когда в ней была нужда. Удалялась, когда он хотел побыть один. Вязала ему свитер – Грише так шел белый цвет. Неуклюже пыталась испечь пирог с капустой – старалась, но вышло кое-как. Доставала редкие антикварные книги – Гриша радовался от души. На день рождения купила ему кожаную куртку – дорогущую, из нежнейшей кожи. В долги залезла по уши. Дочку в его дом не приводила – боялась напрягать. Мечтала поехать с Гришей в Париж или Прагу, но он не предлагал. С полученного аванса зашли в магазин.
– Выбирай, – сказал он, зевнул и отвернулся.
Она тогда чуть не разревелась и быстро выскочила на улицу. Он ее догнал и удивился:
– Ты чего?
Она мотнула головой. Он опять не понял:
– Не понравилось, что ли, ничего?
Она кивнула. Он протянул:
– А, понятно. – И опять зевнул.
Как там в песне из хорошего старого фильма: «Мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает…» Хорошие слова, мудрые – Наташа их вспомнила и заплакала.
Может, еще сложится, вздыхала украдкой Надя. Ей было жалко всех – и хорошую молодую женщину Наташу, и себя, старую, некрасивую и одинокую. Но больше всех ей было жалко Гришу. Все понимала. Такая вот сила любви.
Наташа очень хотела родить Грише сына. Даже в церковь сходила, свечку поставила и помолилась неумело, своими словами.
В марте, в самом конце, Наташа поняла, что беременна. Хотела, правда, сделать анализы, УЗИ – все-все, чтобы уж точно. И тогда сказать Грише. Хотя сама она не сомневалась.
А в первых числах апреля, рано утром, в Гришиной квартире раздался звонок. Какая-то женщина с ужасной, просто чудовищной дикцией, грассируя и проглатывая окончания в словах, пыталась втолковать сонному и непонимающему Грише, по какому поводу, она, собственно, звонит. Гриша тряс головой, тер нос ладонью, громко шмыгал и все повторял:
– Подождите, подождите!
Потом наконец они кое-как поняли друг друга, и он повесил трубку. На стуле возле телефона Гриша просидел минут сорок, уставившись в одну точку, и все никак не мог прийти в себя. Потом вскочил, бросился в ванную, умылся и побрился, молниеносно оделся в то, что первое попало под руку, и выскочил из дома. На следующий день он привез свою «прелесть» из больницы домой.
С «прелестью» случилась большая беда. Двумя месяцами раньше она попала в аварию, «опелек» пошел на списание, а ей предстояло провести остаток жизни в инвалидном кресле. Впрочем, в подробности этой истории Гриша никогда не вдавался. В квартиру он внес ее на руках. Теперь он часами висел на телефоне, обзванивая друзей. Нужны были лучшие нейрохирурги, неврологи и массажисты. Исчез потухший Гришин взгляд, безвозвратно ушли вялость и апатия. Гриша был полон энергии и сил.
– Прелесть моя, – шептал он ей. – Все будет хорошо, ты увидишь. Скоро ты пойдешь ножками. Сама. – И целовал ей руки.
Она отворачивалась к стенке.
Когда прошел первый шок от случившегося, все попытались с этим смириться. Значит, такая судьба, вздыхали друзья. А от нее, как известно, не уйдешь.
Гриша опять влез в долги и попытался достроить дачу. Он мечтал: светлые, ровные бревна с капельками застывшей смолы, раскрытое окно, капли дождя стучат по подоконнику, темные, мокрые елки за окном, крепкий чай в больших глиняных кружках. В камине потрескивают дрова. Тихая радость на сердце. Мир и покой в душе. Он был уверен – в точности так и будет. Он даже не сомневался. Дом был готов к июлю. Гриша перевез туда свою «прелесть». Получилось именно так, как он представлял.
Надя варила суп с фрикадельками, Гриша сидел на маленькой скамеечке, той, что стоит обычно у печки, и, высунув кончик языка, старательно и осторожно ярким лаком красил ногти на желтоватых и сухих ногах своей жены. Наверху, в маленькой мансарде с узким окном, на письменном столе лежал недописанный роман. Лучший Гришин роман за всю его жизнь. Были широко распахнуты окна, и дождь весело и яростно барабанил по жестяным отливам. В камине оранжевыми и синими звездами, шипя и ворча, вспыхивали сухие березовые поленья.
В Москве, недалеко от дачи, всего-то полчаса на электричке, тоже грозно потемнело небо, пугая случайных прохожих редкими вспышками слепящих и коротких молний и недобрым грозным гулом сварливого грома.
В типовой панельной девятиэтажке грустного серого цвета, на улице Болотниковской, той, что на Варшавке, на восьмом этаже, в двухкомнатной «распашонке», на пластиковом кухонном столе, покрытом старым вытертым байковым одеяльцем (бело-синяя клетка) молодая мать и хорошая женщина Наташа, коротким и резким движением руки отбросив упавшие на лицо волосы, меняла подгузник своему сыну Петьке. Петька, сверкая румяными щеками, гулил и пускал пузыри, вполне довольный жизнью. Раскаты грома его не пугали. Мать целовала пухленькие и крепкие ляжки и тоненькой струйкой, вытянув губы в трубочку, дула на довольную и румяную мордашку. Петька жмурил черные, как маслины, глаза, морщил курносый нос, смеялся и вертел головой.
Все были счастливы.
Здравствуйте, Пушкин!
Здравствуйте, Пушкин! Здравствуйте, Александр Сергеевич! Хотя, понимаю, вам мое «здрасте» – как собаке пятая нога. И все же вы всегда были благосклонны к хорошеньким женщинам и почти всегда терпеливы к женской болтовне – хотя иногда, впрочем, зевали.
Вам не очень везло, Александр Сергеевич. В жизни, да и в любви, пожалуй. Да что там «пожалуй». Наверняка. Сначала вам не слишком повезло с родителями. Отец – человек беспечный и праздный, правда, прекрасный актер и декламатор. Любил легкую, полную удовольствий жизнь. Впрочем, кто ее не любит? А средств не хватало. Словом, обычная история. Надо было надзирать, ревизировать хозяйство, Болдино описывали пять раз. Одалживал деньги у детей. Не возвращал. Человек был слезливый, душевно фальшивый. Очень скупой. Бранился за разбитую рюмку. Согласился шпионить за ссыльным сыном, это уже не слабость характера, а большая низость. Потом, правда, шпионить отказался. Между отцом и сыном была практически ненависть. Отец считал, что сын виноват перед ним всей своей жизнью и ждет от него прощения. Позже, удивленный его успехами и положением среди людей, искал с ним близости. Поздновато, батенька! После смерти сына картинно рыдал и изображал горе. Впрочем, не нам судить, даже такого человека. Не приведи Господи! Думаю, что, конечно же, страдал. Просто мера страдания у всех разная. Как и мера душевной глубины. Трудно простить его дурацкую, пустую жизнь, но прощаю ему его дурацкую и пустую старость (влюбленности, стишата, сплошные слюни). Не прощаю отношения к сыну. И не надо про пророка в своем Отечестве. Речь не об этом. Свое дитя надо просто любить! Оценят другие. Просто отдай ему свое сердце. И, уверена, жилось бы сыну чуть-чуть легче.
С матерью тоже дело обстояло не лучшим образом: «Дети для того и существуют, чтобы не давать нам покоя». Была она вспыльчива, гневлива, властна. Домашнее хозяйство ненавидела. В доме грязно, неуютно, пьяная дворня. Всегда не хватает денег.
С детьми была сурова, обожала только младшего, Левушку. Вообще, имела садистские наклонности: за провинности сажала детей на хлеб и воду, била по лицу, не разговаривала с ними месяцами. Сетовала, что успешен старший сын, а не младший, любимец. Так что с maman тоже не сложилось.
Брат Левушка, бездельник и тунеядец, – достойный сын своих родителей. Правда, человек умный, одаренный, с прекрасным литературным вкусом. Подводил брата частенько. В салонах читал его еще не опубликованные стихи – их переписывали и передавали по рукам. Как следствие, книги не покупали. Материальный ущерб. Переданные братом долговые деньги Вяземскому промотал. Так же, как и деньги на выкуп его рукописей. Правда, похоже, что Левушка брата хотя бы ценил и любил. Но тому от этой любви было не легче. К тому же Лев и пил, и блудил, и буянил. Жил на широкую ногу. Пушкин оплачивал его долги – ресторанные, карточные. Правда, младший брат об умершем старшем горевал сильно. Но жизнь его точно не красил, только усложнял.