Только что выбрался я на полугорье, как чуть не из-под ног выскочил русак. Точно сумасшедший, вылетел он, зашумел сухими листьями, бросился направо, метнулся налево и вдруг, поднявшись на задние лапы, принялся было смотреть на меня косыми глазами своими, но, увидав собаку, струсил и пустился без оглядки в самую кручь горы. Долго еще побелевшая шкурка его мелькала в стволах деревьев, долго еще слышался шорох торопливой скачки его, наконец, завалившись за гору, он исчез. Здесь и там звенели резвые синички — это, кажется, единственные певуньи осеннего леса, остальные или покинули его, или замолкли… Только стрекотали еще сороки и, перелетая с дерева на дерево, словно сплетничали между собою, словно ссорились, ругались, шумно хлопая своими крыльями и хвостами… Люблю я этот осенний лес!..
Достигнув полугорья, я послал вперед свою Лэди и пошел следом за нею. Часов пять прошатался я по этим горам; сначала держался средины полугорья, но, не подняв ни единого вальдшнепа, принялся, как говорится, ходить зря, то спускаясь вниз, то взбираясь на самые макушки гор, но и эти маневры, кроме усталости, не принесли ничего… Я не видал ни единого вальдшнепа… Не слыша выстрелов и со стороны Кондратия Кузьмича, я заключил, что и он бродит так же безуспешно, как и я… Наконец, часам к 12 пополудни, усталый и измученный от продолжительной ходьбы, я добрался до того ущелья, по которому раскинуты сапинские дачи. Словно крошечный городок представился моему взгляду.
Но мне было уже не до созерцания красот пейзажа, мне хотелось посидеть, поесть и отдохнуть… Я спустился с горы и принялся звать Кондратия Кузьмича.
— Кондратий Кузьмич! — кричал я во все горлў.
Но вместо Кондратия Кузьмича вылетели на меня несколько дворовых лохматых собак и с диким лаем набросились на меня,
— Кондратий Кузьмич! — кричал я. — Где вы? Ау! Год, гоп!..
Но ни мои «ау», ни мои «гоп-гопы» ничего не помогли. Кондратий Кузьмич словно в землю ушел. Собаки между тем окружили мою Лэди и принялись тормошить ее со всех сторон. Лай их далеко разносился по ущелью, раскатывался по горам, поднял целую стаю голубей, и, конечно, долго бы не справился я с этими озлобленными псами, если бы не вышел ко мне на помощь какой-то благообразный старик с длинною седою бородой, одетый в ваточное сак-пальто.
— Цыц! — крикнул он. — Цыц, вы, дьяволы!
Дьяволы мгновенно рассыпались в разные стороны, поворчали еще немного и затем расселись поодаль, посматривая на нас.
— Не вы ли г. Веселов? — спросил я.
Старин вежливо приподнял фуражку, вежливо раскланялся и отрекомендовался, что он действительно не кто иной, как Веселов — садовник сапинских дач.
— К вам есть записка от г. Сапина, — проговорил я, подавая письмо. — Он был так любезен, что разрешил мне охотиться в своих дачах.
— Очень приятно-с, — проговорил Веселов.
— Здесь на этих дачах я должен сойтись с другим охотником-товарищем. Скажите, не был здесь охотник в черном пиджаке, пуховой шляпе и с кожаной сумкой через плечо?
— Не видал-с! — проговорил Веселов. — Может быть, здесь, на дачах, нет ли его… Может быть, не сидит ли на какой-нибудь террасе или на каком-нибудь балконе… Посмотримте-с… может, и найдем-с…
Мы обошли все дачи: побывали в шахматной, переносной, павильонной, мониторе, облазили все башни, всё балконы, заглядывали под мосты, но, увы, Кондратия Кузьмича не было нигде. Наконец, забравшись на какую-то самую высокую башню, я, словно муэдзин, призывающий с минарета правоверных на молитву, принялся кричать во все стороны Кондратия Кузьмича. В силу подражания принялся за то же самое и г. Веселое.
— Кондратий Кузьмич! — кричал я с башни.
— Кондратий Кузьмич! — кричал Веселов.
Но, увы, крики наши пропадали даром. Их только повторяло эхо и, повторяя, словно смеялось над нами, словно передразнивало нас и, вдоволь насмеявшись, прятало звуки в темные ущелья…
Я сделал два выстрела, но и эти выстрелы так же, как и крики, были только повторены эхом и тем же порядком умолкли.
— Должно быть, нет-с! — проговорил Веселов и вслед за тем, как бы желая довершить свое одолжение, приложил обе ладони ко рту, откашлялся и, словно в трубу, прокричал благим матом:
— Кон-дра-тий Кузь-мич!
Кондратий Кузьмич! — повторило эхо раза два-три, и все замерло.
— Нет-с, — успокоил меня Веселов.
Делать было нечего. Взывания к правоверному остались ни при чем, и минарет приходилось покидать. Досаднее всего было то, что Кондратий Кузьмич обязательно взялся носить на себе мою сумку с провизией, там, в сумке этой, находились все мои съестные припасы, как-то: бутылка портвейну, сыр, икра, белый хлеб и даже запас папирос и сигар. Что было делать? Возвращаться в город не хотелось. Я порешил так: пройти ущелье вплоть до дачи г. Тендзягольского, закусить у него по знакомству, отдохнуть и затем, поднявшись на гору, идти по направлению к охотничьему двору. Так я и сделал. Я распростился с Веселовым, голос которого заметно охрип, и, крикнув свою Лэди, отправился в путь. Собаки снова было набросились на меня, но ненадолго, ибо при первом же: «цыц!», вылетевшему из охрипших уст Веселова, они оставили меня в покое и разошлись по своим местам.
Однако утолить свой голод и жажду на дачах г. Тендзягольского мне не пришлось, ибо почтенный Юрий Антонович, как истый хлопотун, успел уже переселиться в город и все свои дачи забил наглухо досками. Мне только пришлось сорвать два-три уцелевших от мороза георгина, несколько цветков настурций, и с букетом этим отправился под гостеприимный кров Андриана.
Переход мой от сапинских дач до охотничьего двора был столь же удачен, как и предыдущий. Я не видал ничего, кроме одного ежа, тотчас же при виде меня свернувшегося в клубок. Лэди набросилась было на него, но тотчас же отскочила и принялась неистово лаять и визжать.
Наконец, часов в пять вечера я добрался до охотничьего двора. Первое, что бросилось мне в глаза, это Андриан, сидевший на завалинке. В одной руке у него было шило, в другой дратва, а между ущемленных коленок торчал кожаный ошейник.
— Здравствуйте, — проговорил он.
— Здравствуй.
— Охотились?
— Да.
— Где же дичь-то?
— Дичи нет.
— Попусту, значит, проходили?
— Попусту.
Я подсел к нему.
— Это что ты делаешь?
— Ошейник чиню… Намедни на Громиле лопнул.
И потом, как-то прищурившись, улыбнувшись и фыркнув носом, он глянул мне прямо в лицо и проговорил:
— А ведь проклятые-то опять пришли.
— Какие проклятые?
— Да волки-то… Два старика и переярок.
— Ты почем знаешь?
— Отзывались… как же не знать… Я сегодня ночью опять ездил…
— Ну что же?
— Ничего… выходили…
— Подвывал?
— Ништо. Один-ат на ногу жалуется… мотри, зацепил кто-нибудь…
— И близко подходили?.
— Возле были… Один лобастый такой… полено здоровенное…
— Это что такое значит: полено?
— Нешто не знаете? — удивился Андриан.
Я притворился, что не знаю.
— А еще охотник! — крикнул он. — Известно — хвост! У волка хвост называется поленом, а у лисы трубой.
— Один ездил?
— Один…
— Уж они тебя разорвут когда-нибудь.
— Ну! зачем они разорвут…
— А что, — перебил я его, — есть мне очень хочется, с утра ничего не ел… Нельзя ли яичницу изготовить да самовар поставить?
— Что ж, ничего, это можно.
— Хозяйка твоя дома, что ли?
— Куда же ей деваться-то? Знамо, дома… бабье дело известно какое… ухват да наперсток с иглой…
— Так можно, значит?
— Известно, можно…
Андриан свернул дратву, свернул ошейник, сунул в карман шило и нырнул в калитку. Вслед за ним пошел и я.
Однако позвольте познакомить вас покороче с этим Андрианом.
С виду доезжачий Андриан был самый обыкновенный мужичишка: небольшого роста, невзрачный, с лицом, заросшим не то рыжими, не то желтоватыми волосами, с приплюснутым, постоянно лупившимся носом и какими-то светло-голубыми, словно рачьими, глазами. Он носил длинные волосы, подстриженные «в скобку», часто встряхивал ими и спереди имел вихор, весьма походивший на вычурно зачесанный тупей. Одевался Андриан тоже мужик мужиком: носил красные рубахи с косым воротом и желтые верблюжьего сукна штаны, заправленные за голенища сапог. Словом, в нем не было ничего такого, что бы могло придать какую n6h то ни было типичность, какую бы то ни было особенность. Но все это было только с виду, в сущности же Андриан вовсе не походил на обыкновенного мужика. Он страстно любил собак, страстно любил охоту, знал поименно всех «господ охотников» не только Саратовской, но и соседних губерний и точно так же отлично помнил клички всех более или менее знаменитых собак, их родословную, цвет и отличительные их качества. Андриану было лет сорок пять с лишком. К кружку саратовских охотников он относился как-то не с особенным уважением: за охотников их не считал (может быть, потому, что кружок не имел борзых) и терпеть не мог немцев. Только к «лицам благородного сословия», как он называл дворян, он относился с видимым почтением, усматривая в них как бы отпрыски тех «господ», с которыми когда-то в старые годы вожжался. Андриан как бы гордился этими «старыми годами», любил вспоминать о них, а о знаменитых охотах Столыпина, Мачеварионова, Лихачева, Каракозова и других говорил даже с каким-то упоением, захлебываясь, заливаясь и чуть не со слезами на глазах.
Мыкаясь всю жизнь свою с гончими, немудрено, что Андриан знал как свои пять пальцев и все охотничьи места. Он знал поименно каждый остров, все особенности этого острова, лесные дорожки, перемычки, овраги, лисьи норы, мочажины; знал, как и где именно пойдет зверь, и искренно сокрушался, что все эти охотничьи Палестины с каждым годом все вырубаются и вырубаются. Он помнил, например, что Буданиха и Плетневка считались самыми зверьистыми местами, что в Буданиху приезжали на охоту за 200, за 300 верст, а теперь Буданиха эта вырублена сплошь, выбита скотиной и до того оголена, что даже зайцу негде притулиться. Точно то же происходит, по его словам, и с островами по течению рек: Медведицы, Хопра, Вороны, Аркадака и других.
Семья Андриана была довольна значительная: она состояла из его жены, Агафьи, трех сыновей, из которых старший, Николашка, обучался в какой-то школе в Саратове, и грудной девочки. На жену свою Андриан смотрел как на необходимость «по домашности» и в разговоры с нею не вступал. Он и вообще на женщин, так же, как и на немцев, не, обращал внимания и почему-то и тех и других называл «баловством». Только под пьяную руку иногда подлетит, бывало, к какой-нибудь бабе, ширнет ее, помнет, а затем, наддав коленкой, отойдет прочь. В молодости, однако, Андриан был не таков: «баловства» не гнушался, был любим девками и бабами, и хотя даже и тогда особенного уважения к ним не питал, но тем не менее и не брезгал. В то, время он умел и песенку сыграть, и на балалайке отбренчать, и подарочки дарить. То, бывало, колечко купит, то платочек, то орешков и, глядишь, стоит где-нибудь у плетня огорода, обнявшись с красавицей, прильнет, бывало, к щеке ее, да так и замрет.
Когда-то Андриан был, конечно, крепостным человеком и принадлежал помещику капитану Будораге. Будорага этот был в полном смысле слова «широкая натура». Любил поесть, любил выпить и хотя состоянием обладал небольшим, имел всего душ триста, но охоту держал большую. С охотой этой капитан всю осень перекочевывал с места на место, забирался иногда в соседние губернии, соединялся с другими охотами, прихватывал с собой «мелкотравчатых», травил волков, лисицу, зайцев, пил, ел, сибаритничал и наконец досибаритничался до того, что промотал все свои души и умер в нищете. В сущности был он человек не злой, но на охоте под пьяную руку доходил иногда до жестокости: порол охотников, порол пастухов, заступавшихся за свои стада, порол лошадей, порол собак…
В охоту капитана Будораги Андриан попал с малолетства. Сначала был «корытничим» и мальчиком при псарне, затем выжлятником и, наконец, был возведен в должность доезжачего. Будучи «корытничим», Андриан жил в землянке грязной, сырой вместе с собачьим кухмистером хуже всякой собаки, ибо для собак были поделаны в закутах нары, на которые ежедневно постилалась солома, а у него никаких нар не было. Зимой каменные стены землянки промерзали насквозь и покрывались ледяной корой, а весной и осенью сквозь стены сочилась вода, стекала на земляной пол и превращала его в болото. В землянке этой в особом котле варился «махан», заваривалась овсянка, и пар от котла густым облаком наполнял землянку. Только весной и летом Андриан оживал. Он вылезал тогда из землянки, как сурок из норы, и целые дни проводил на воздухе, отогреваясь на солнышке и любуясь красивыми окрестностями. Иногда он брал с собою щенков и уходил с ними в поле; ляжет, бывало, там на спину, а глупые щенки примутся сначала лаять на него, потом лизать лицо и руки, затем, вскарабкавшись на грудь и живот, теребить его за платье. И Андриан рад, бывало, хохочет и переворачивается с боку набок. Доставались Андриану колотушки и от кухмистера, я от выжлятников, и от псаря, но колотушкам этим он не придавал особенного значения, только почешется, бывало, и вообще жизнью на псарне был даже доволен. Он привязался к собакам, которых знал еще слепыми; привязался к людям; оделявшим его колотушками; привязался к лошадям, к бесшабашной охотничьей жизни и до того сроднился с жизнью на псарне, с ее обыденными порядками, с гамом и воем собак, с хлопаньем арапников и звуком рогов, что когда наступала осень, когда охота уходила и на псарне оставался он один с щенками, то ему становилось невыносимо скучно. Он бродил из угла в угол, заглядывал в опустевшие закуты, в опустевшие конюшни и мысленно переносился туда, где происходила лихая травля волков, лисиц и зайцев, где острова наполнялись ревом гона, где гремели рога и голоса доезжачих и выжлятников, где ночью горели разложенные костры, а вокруг костров этих лилось вино, воздух оглашался песнями и земля потрясалась плясками.
Наконец наступила и его пора. Андриану минуло 15 лет, и его сделали выжлятником. Тот, кто знает обязанности выжлятника, тот поймет, конечно, что доля его незавидная… Целый день с утра и до ночи мычется этот несчастный человек, сидя на своей лошади, и минуты нет у него свободной. Только что набросит гончих, как уж он изволь помогать доезжачему. Пошел ли зверь на кругах, он должен его перескакать и направить в стаю, а если перевидит зверя, тотчас же в рог давай голос: по волку с двумя перебоями, по лисе — с одним. Прорвутся гончие — доезжачий; на месте стоит, в рог отзывает, а выжлятник лети за гончими, отхлопывай их и ори во всю мочь: «Чу! Слушай рог!!!». Если в острове есть красный зверь, а гончие натекли на зайца — он спеши остановить их и направить на доезжачего; перевидит выжлятник во время гона отсталых гончих, изволь подбить их и опять ори: «Чу! к нему!!.» Доезжачий уж вышел из острова, подзывает гончих, уж охотники давно спешились и успели уже пропустить по третьей, а то и по четвертой, а выжлятник все еще мычется по лесу, подбивая к рогу отсталых; лошадь его в мыле, рожа в крови, во рту пересохло, горло от крика перехватило, а он все; мычется и ждет не дождется той минуты, когда доезжачий сделает ему позыв: «Иди вон!»
Тем не менее, однако, Андриан был счастлив. С поступлением в выжлятники колотушки заменились уже «лупцовками» со стороны доезжачего, но и «лупцовки» эти не заглушили в Андриане страсти к охоте. Ему нравилась эта дикая, разгульная жизнь, и с каждою осенью он пристращивался к ней все более и более. Года четыре пробыл он выжлятником и, наконец, попал в доезжачие. С поступлением в доезжачие Андриан, так сказать, достиг высшей ступени, охотничьей иерархии. Он сделался уже начальством, под его командой находились уже выжлятники, и ему не было, уже надобности мыкаться по острову и ждать позыва: «Иди он!» Степенно подъезжал он к острову, останавливался от него саженях во ста, чтобы до наброса не побудить зверя, и, дождавшись сигнала в рог в два тона, что означало: «На… брось!» или «Ме…чи!» — он с помощью выжлятников размыкал гончих и, постояв минут пять, пускал их в остров. Ш в ту же минуту остров оглашался его криком. «Полезь, — кричал он, — полезь, гончие, полезь! Собаченьки, добудь, добудь! Сюда, други! Сюда, родные! Тут улез! Тут, улез!» И порсканье его с звонками, переливами и прибаутками раздавалось по всему лесу. Но вот слышит Андриан, что Цыганка тонким дискантом отозвалась по следу, завторил ей Докучай, затянул басом Помыкай, и Андриан встрепенулся. Мигом летит он в ту сторону. «Чу! к нему! — кривит он, подзадоривая стаю к вожакам. — Чу! к нему!» — и во все время гона держится на слуху у гончих… И все это Андриан проделывал не суетясь, не торопясь, а, напротив, как-то даже степенно и важно. Он как-то всегда умел вовремя справить гончих и, несмотря ни на какую обширность и заразистость острова, выставить зверя в поле. Он не суетился, а между тем гончие гнали у него стайно, не в отбой и не вразбивку; зверя в острове не душил, а выставлял на охотников; по острову зря не носился и лошадей не мучил.
Несмотря, однако, на все это, Андриан не всегда угождал сумасбродному капитану, и редкое поле проходило без «лупцовки». Раз как-то он до полусмерти избил Андриана. Дело было так: требовалось из одного громадного леса перевести выводок волков в отъемный остров, отделявшийся от леса небольшой перемычкой. Поступают в подобных случаях таким образом: едут в остров, начинают подвывать волков и, когда волки перейдут, спешат обставить остров охотниками, чтобы преградить волкам путь к отступлению, и набрасывают в остров гончих. Точно так поступил и Андриан, он перевел волков, но капитан запоздал, и, когда гончие были наброшены, волков уже в острове не было. Стая прошла остров молча и капитан вмиг рассвирепел. С поднятым арапником подскакал он к Андриану, соскочил с лошади и принялся колотить его и по лицу и по голове. Кровь брызнула, но кровь эта не остановила расходившейся барской руки — удары арапника продолжали сыпаться, и никто не заступился за несчастного Андриана: ни «лица благородного сословия», бывшие тут же, ни выжлятники, ни борзятники… Заступилась только за своего пестуна стая гончих, стая псов, кормившихся падалью и овсянкой, и как только Андриан упал без чувств на землю, так эти четвероногие мстители и заступники накинулись на капитана Будорагу и чуть не разорвали его на части.