Проза (1966–1979) - Юлия Друнина 3 стр.


Вот когда я поняла, в какую ловушку невольно попала!

Но сдаваться не собиралась. Поступила на вечерние двухмесячные курсы медсестер военного времени, организованные при эвакогоспитале. Конечно, одновременно и работала — тогда нельзя было иначе. Сначала кассиром на молокозаводе, потом, поняв, что при моей «любви» к арифметике, попаду под суд, пошла на лесоповал.

Работа была адской, жизнь голодной и тоскливой, мои сверстники — «спецы» — казались мне детьми.

Среди этих «детей» был и Володя Комаров — будущий легендарный, трагически погибший космонавт.

Вот в пилоточке с отогнутыми на покрасневшие уши краями бежит он по сибирскому морозцу и ничего еще не знает о своей необычной, о своей звездной судьбе.

Космос! До него ли было тогда землянам? Московские мальчишки в Сибири бредили фронтом.

Я решила пойти в Ялуторовский райвоенкомат лично. Добраться туда можно было только пешком, по шпалам, оттопав двадцать с лишним километров, — обычно в Заводоуковке не останавливались никакие составы.

Шла я в самом радужном настроении. Меня осенила гениальная идея «потерять» паспорт (пусть попробуют затребовать дубликат из прифронтовой Москвы!) и прибавить себе годик или, еще лучше, два.

На полпути меня остановили мост через Тобол и грозный оклик пожилого усатого часового:

— Стой! Кто идет?

Тогда, ничтоже сумняшеся, я решила перебраться через реку по свободно плывущим бревнам — в те времена лес сплавляли не связанным в плоты, «молью».

У берега бревна плыли густо и медленно — перепрыгивать с одного на другое было просто. Но чем ближе к середине широченной реки, тем они шли реже, я уже с трудом сохраняла равновесие. А на середине просто-напросто стала тонуть…

Кроме себя, надеяться было не на кого. Я легла на скользкие, уходящие в воду и пытающиеся ударить меня по голове бревна, и неуклюже, как краб, переползала с одного на другое.

Говорят, бог хранит дураков. Только этим я могу объяснить, что все-таки добралась до противоположного берега.

Однако не успела я распрямиться, как снова услышала знакомое:

— Стой! Кто идет?

Не знаю, за кого принял меня молоденький круглолицый солдатик — за русалку или за диверсантку, но вид у него был испуганный.

— Стой! Стрелять буду!

Я увидела направленное на меня трясущееся дуло винтовки и по отчаянному лицу часового поняла, что он действительно выстрелит.

— Ложись! — прозвучал срывающийся юношеский тенорок, и одновременно щелкнул затвор.

Не раздумывая, я плюхнулась в ледяную воду и лежала в ней до тех пор, пока не появился какой-то заспанный командир. Меня под конвоем отвели в жарко натопленную каптерку.

Поняв, что я не вражеский лазутчик (при мне был комсомольский билет. «Вроде настоящий», — задумчиво сказал командир), меня сначала обругали хорошенько, а потом, дав обсушиться, даже остановили попутный товарняк, чтобы он подбросил меня до Ялуторовска.

Я и слыхом тогда не слыхала, что именно в этот городишко были сосланы некогда «опасные государственные преступники» — Пущин, Якушкин, С. Муравьев-Апостол, Оболенский и другие декабристы.

А совсем недавно написала:

Не раз и не два ходила я в военкомат.

А на фронте было очень тяжело. И каждая тревожная сводка, каждое сообщение о сданном городе больно отзывалось в слабом сердце отца. И случилось то, чего я всегда боялась, — сердечный приступ, потом парез, то есть частичный паралич. Лежал он жалкий, беспомощный, почти потерявший дар речи, не чувствуя, когда папироска, попадая в левую, парализованную часть рта, выпадала из омертвевших губ. А за ситцевой занавеской отделяющей нас от хозяев, кричали, смеялись и плакали дети…

Отца отвезли в районную больницу в Ялуторовск. Навещая его там, я всякий раз наведывалась в военкомат.

К счастью, вскоре отцу стало лучше, парез прошел. Но болезнь как-то изменила его личность. Он стал менее эмоциональным, менее ранимым и относился гораздо спокойнее к моему стремлению на фронт.

Долгожданная повестка, пришедшая ко мне третьего августа, совпала с днем выписки отца из больницы. Опять столкнулись лоб в лоб Личное и Общественное — не время, конечно, было покидать больного старого человека…

В военкомате меня заверили, что девичий наш эшелон (в Сибири провели мобилизацию молодых женщин) обязательно остановится в Заводоуковке. Поэтому я предложила отцу доехать до поселка вместе.

А эшелон Заводоуковку промахнул. И остановился где-то километрах в пятидесяти за ней. Отец вышел в глубокую ночь, на глухом полустанке. Как он доберется до дому? Слабый, не окрепший после болезни? И доберется ли вообще?.. Мысль об этом мучила меня всю долгую дорогу.

А жизнь готовила мне еще одно неожиданное испытание — первую встречу с подлостью.

Надо сказать, что в последние месяцы эвакуированным приходилось туго. Карточки почти не отоваривались, тряпки, взятые из дома, были давно обменены еду. Держались только на скудной пайке хлеба.

Целый день в Ялуторовске у меня не было во рту ни крошки. Поэтому я с особым нетерпением ожидала, когда выдадут сухой паек. Но оказалось, что предприимчивый интендант решил поживиться за счет мобилизованных девчат. Он отметил в продаттестатах, что нам якобы уже выданы продукты за три дня вперед…

С голодухи я и сама совершила не слишком красивый поступок. На одном из полустанков рядом остановился эшелон с эвакуированными ремесленниками. Голодные мальчишки высыпали на пути. Часть из них, как саранча, набросилась на неубранное картофельное поле — что мог сделать с ними сторож? Другие подлетели к женщинам, меняющим продукты на тряпки.

У меня оставалось единственное богатство — толстая тетрадка. Бумага тогда ценилась в Сибири очень высоко — ее перестали продавать, а школьникам надо же было на чем-то писать. Да и для писем на фронт сибиряки уже израсходовали последние клочки.

Со своим богатством я бросилась к женщине, у которой осталась последняя поллитровка молока. Вместе со мной ринулся и ремесленник лет четырнадцати. Одновременно я протянула торговке тетрадь, а мальчишка сорванную с плеч рубаху.

На секунду женщина заколебалась, но потом отдала предпочтение тетради.

Пацан отошел, понурясь. Лопатки у него торчали, как крылья у ангелов на полотнах старинных мастеров…

Эти несчастные пол-литра молока да неожиданный подарок — горячий обед в Новосибирске — помогли мне продержаться три дня.

Было и еще одно событие — баня:

Правда, я-то не бросилась «с визгом» к обмундированью, и зря — пришлось брать, что осталось, а осталось, естественно, самое плохонькое, уже БУ, и ремень не кожаный, а брезентовый, и не сапоги, а ботинки сорокового размера.

На мне все, конечно, болталось, как на вешалке, но я была счастлива: мечта моя была уже одета в реальную одежду — военную форму. К тому же мне выдали наконец сухой паек, кончились мои танталовы муки. Правда, из-за этого пайка, состоявшего из хлеба, сахара и невероятно соленой ржавой селедки, я чуть было не отстал от эшелона. Набросилась на селедку, потом стала погибать от жажды и на остановке рискнула побежать через пути к колонке с водой. А состав мой в это время двинулся…

…Эшелон шел на восток, говорили, что нас везут в военную школу. Я смирилась с этим — войне не было видно конца, вернусь на фронт, когда закончу школу. Курс военных наук проходили тогда молниеносно.

Высадились мы в Хабаровске. И стали курсантами ШМАС — школы младших авиаспециалистов. Проучившись полтора месяца, я должна была называться стрелком авиавооружения. Специальность эта не имела никакого отношения ни к стрельбе, ни к воздуху. Просто «стрелок» обязан был держать в боевой готовности самолетное вооружение — пулеметы, пушки, бомбы. Невозможно было придумать дела более мне противопоказанного.

В отличие от других девушек, в основном механизаторов и работниц от станка, то есть имеющих умелые руки, привычные к технике, я оказалась абсолютно неспособной воспринять то, чему нас учили. Моя бестолковость стала притчей во языцех. Даже по окончании курса мне с грехом пополам удавалось разобрать пулемет ШКАС или пушку ШВАК, но о том, чтобы их собрать… Вечно какие-нибудь части оказывались у меня «лишними».

А деваха, произносящая «шешнадцать» и «облизьяна», легко справлялась с металлическими чудовищами. Кстати, и обучающий нас сержант говорил «жыждется». Мое уважение к начальству было столь высоко, что я засомневалась в правильности своего произношения и тоже стала говорить «воинская дисциплина жыждется на…»

А деваха, произносящая «шешнадцать» и «облизьяна», легко справлялась с металлическими чудовищами. Кстати, и обучающий нас сержант говорил «жыждется». Мое уважение к начальству было столь высоко, что я засомневалась в правильности своего произношения и тоже стала говорить «воинская дисциплина жыждется на…»

Такие же «успехи» я показала и на строевой подготовке… Единственная из всех никак не могла, например, усвоить поворот на месте или правильно выйти из строя. Девчонки помирали со смеху.

А как я их развеселила, когда пришла моя очередь мыть полы! Дома у нас был линолеум, который просто протирали влажной тряпкой, обернутой на половую щетку. А оказалось, что мытье полов — это настоящее искусство. Нельзя, например, ползать по полу, а нужно наклоняться, не сгибая колен — настоящий акробатический номер. Тряпку я тоже, оказывается, выжимала не по правилам. Вся школа сбежалась поглазеть на белую ворону. Даже строгий сержант не мог удержаться от улыбки.

Пусть смеются! Я-то знала, что оружейником мне все равно не быть и что на передовой обходятся и без строевой, и без мытья полов. Только бы выбраться на запад. Ведь в кармане гимнастерки, в комсомольском билете, у меня лежало свидетельство об окончании курсов медсестер!

Мы занимались по шестнадцать часов в сутки. Но кончилось и это. Опостылевшая ШМАС позади. Теперь уже — фронт.

И тут жизнь мне дала поддых так, что впервые я поверила — судьба… Мне вручили направление «для дальнейшего продолжения службы» в штурмовой авиаполк, базирующийся не на западе, а на… Дальнем Востоке!


Эскадрилья в моем лице получила хороший подарок! В первый же день, встав, чтобы дотянуться до боекомплекта, на перкалевую плоскость хлипкого биплана И-15-бис, я продавила ее. Вяло подумала: «Повредила самолет! Что теперь будет? А, не все ли равно!»

Через неделю (ноябрь здесь стоял морозный, с ледяным ветром) я додумалась унести в казарму пулеметную ленту, чтобы протереть ее в тепле — на морозе руки прилипали к железу, оставляя на нем клочья кожи. А ночью объявили боевую тревогу. Во время бега на аэродром, который находился в трех километрах от казармы, споткнулась, упала, со всего маху ударившись о мерзлую землю грудью, — за пазухой же лежала эта самая лента, я испугалась, что она взорвется от удара.

Летчик остался без пулемета… Мне грозила суровая и справедливая кара. Ну и что?..

Наступила моя очередь дежурить по эскадрилье — поддерживать огонь в печурках, не дающих застыть маслу в моторах самолетов. Я старалась изо всех сил, но печурки неумолимо затухали одна за другой. Я еще подумала, как это, черт возьми, возникают пожары? Здесь вот из кожи лезешь, а проклятый огонь гаснет…

На рассвете, обходя посты, комиссар увидел у входа в землянку винтовку, а в землянке меня, спящую сидя перед погасшей печкой.

Все моторы застыли. Случись боевая тревога, самолеты не смогли бы взлететь.

А здесь, на Дальнем Востоке, или, как его тогда официально именовали, ДВФ — Дальневосточном фронте атмосфера была предгрозовой. В эти ноябрьские дни сорок второго, когда на Волге началась великая битва, нам прочитали секретную разведсводку: как только падет Сталинград, с востока ударят японцы. То и дело диверсанты убивали часовых, взрывали самолеты.

И в такой обстановке заморозить эскадрилью!.. Пахло военным трибуналом.

Комиссар не дал ход делу. Человек старше меня лет на двадцать, он относился ко мне по-отечески.

К тому времени я стала просто доходягой — вид дистрофика, страшенный фурункулез, куриная слепота. Комиссар (как признался потом) уже подумывал о моем комиссовании на предмет демобилизации по состоянию здоровья.

Конечно, было очень трудно. Кроме своего основного нелегкого дела все мы, оружейники, были заняты на земляных работах: спешно строили капониры, доты, блиндажи.

Меня и так ветром качало, а тут еще надо было таскать неподъемные носилки с землей. Шла в полуобморочном состоянии, на одном только самолюбии, под презрительными взглядами других девчонок. Им, здоровым, привыкшим к физической работе, казалось, что я просто придуриваюсь, или, как тогда говорили, «сачкую». (Расскажи, что была уже в самом эпицентре войны, да еще добровольно — не поверили бы, засмеяли…)

И кормили нас, наземный состав, здесь, в тылу, негусто. Не вытравишь из памяти унизительной, три раза в день повторяющейся процедуры: дежурная несет доску, на которой лежат вожделенные пайки хлеба. Каждая девчонка еще издали нацеливается взглядом на тот кусок, который кажется ей побольше. Потом хватает приглянувшуюся пайку, порой руки сталкиваются, борются — я отвожу глаза. На доске остается один ломоть — мой.

Раздача супа тоже священнодействие, он разливается в алюминиевые миски по кругу, по одной ложке, сначала жидкость, потом гуща, с аптекарской точностью. Не дай бог, кому-то покажется, что налили неполную ложку!.. Оно и понятно: молодые, здоровые, занятые на тяжелой физической работе девахи.

Во время перерыва на обед у меня часто не хватало сил тащиться три километра до столовой. Валилась на землю и засыпала. И стеснялась попросить девчонок принести мне хотя бы кусок хлеба…

Да, конечно, было трудно. Но не тяжелее же, чем во время выхода из окружения? Однако тогда ко мне не пристала ни одна болячка!

Кончилось все госпиталем. Внесли меня туда на носилках, с высокой температурой и нечеловеческой болью в опухшей, как колода, и пылающей, как кумач, ноге: рожистое воспаление, флегмона, начинающееся заражение крови. В царапину на ноге попала вместе с землей инфекция, ослабевший организм не смог с ней бороться.

Сепсис ликвидировали быстро — какими-то уколами. А рожу с флегмоной стали лечить таблетками кирпичного цвета — красным стрептоцидом.

Я вдруг оказалась в раю. Лежи на койке, спи сколько хочешь, еду приносят прямо в постель, и совсем не такую, как в полку.

А красный стрептоцид действовал молниеносно — боль прошла, опухоль спадала на глазах. По-видимому, микробы тогда еще не приспособились к борьбе с лекарствами.

Я испугалась, что меня тут же выпишут из рая. Снова тяжелые земляные работы, недовольство технарей и летчиков, усмешки девчонок.

И пошла на преступление — не глотала чересчур эффективно действующие таблетки, а прятала их под подушку.

Однажды, перевернув подушку, я с ужасом увидела, что наволочка и простыня под нею стали кирпичного цвета. Тайком их застирала…

Десять блаженных дней в госпитале не только вылечили мое тело, но и душу — человек в юности подобен ваньке-встаньке. Отоспавшись, отдохнув, подкормившись немного, я стала смотреть на вещи по-другому. Снова ожила Надежда.

Войне все еще не видно конца. Почему я опустила руки, почему бы мне не попытаться драпануть и отсюда?

В полк я вернулась другим человеком. Все болячки как рукой сняло.

И работаться мне стало по-другому. В конце концов, даже медведицу можно научить ходить по проволоке…

А вооружение усложнилось — вместо устаревших И-15-бис нам прислали ИЛ-2 — бронированные, имеющие уже и реактивные снаряды штурмовики, прозванные фашистами «Черная смерть».

Понемногу пушка ШВАК и пулемет ШКАС перестали мне сопротивляться.


Решалась судьба Сталинграда. Мы ждали нападения японцев. Объявили готовность номер один. Летчики сидели в самолетах с прогретыми моторами, технари рядом. Бомбы были уже подвешены, оставалось только в случае боевого вылета, ввинтить в них взрыватели.

Во время одной тревоги, когда я под плоскостью регулировала положение бомбы специальными винтами, ребята, поддерживающие ее сверху, уронили эту стокилограммовку. Хорошо, что она только чиркнула мне по лбу стабилизатором… Впоследствии я шутила, что это было первое мое боевое ранение, причем от прямого попадания бомбы. Но тогда было не до шуток. Кровь заливала глаза, а инженер по вооружению честил меня же…


В Сталинграде шли уличные бои, и обстановка на ДВФ стала еще напряженнее.

Но когда фашистов под Сталинградом разгромили, напряжение на аэродроме спало. Постепенно мы и вовсе стали мирным гарнизоном. До такой степени мирным, что даже начала бурно развиваться художественная самодеятельность.

Здесь на сцене (в прямом и переносном смысле этого слова) неожиданно появилась я. Составленная мною по просьбе комиссара литературная композиция — мне пришлось исполнять в ней и роль ведущего — получила первую премию на смотре армейской самодеятельности.

Я легко писала новые тексты на мелодии популярных в то время строевых песен, и они вошли в быт нашего гарнизона. Бывало, по команде «Запевай!» грянут ребята гак, что у меня мороз по коже:

Простые, безыскусные, шаблонные слова, но они отвечали настроению летчиков, рвавшихся на фронт, и комиссар всячески поощрял меня к «творчеству».

Назад Дальше