Простые, безыскусные, шаблонные слова, но они отвечали настроению летчиков, рвавшихся на фронт, и комиссар всячески поощрял меня к «творчеству».
Его уважение к моему интеллекту было так высоко, что мне даже поручили проводить занятия с летчиками по истории партии.
К сорок третьему году, когда в армии были введены погоны и новые звания, мне «присвоили ефрейтора» — так я стала отличным бойцом.
А «отличный боец» ломал голову над тем, как бы удрать, «дезертировать» на запад…
Навалилась беда, огромная, непоправимая беда. Умер отец.
С письмом матери в руках пришла я к комиссару — поделиться горем.
А комиссар сделал то, о чем я и мечтать не могла. Дал мне, «как отличному бойцу», в связи со смертью отца на несколько дней отпуск домой, то есть в Заводоуковку.
Прощай, разъезд Дубининский, село Михайловка! Прощай, ДВФ!
Все тяжелое, связанное с тобой, смягчится, просеется сквозь сито памяти, и останется только восемь строк:
До Заводоуковки я добралась без приключений. Ведь все документы (а проверяли их очень часто) были у меня в полном порядке.
Выйдя из поезда, прежде всего сожгла мосты обратно — порвала и выбросила свой железнодорожный воинский билет. Потом, не заходя домой, пошла на кладбище, в сосновый бор, который здесь называют «черным бором». Он и действительно черный — траур вековых сосен, похоронный гул ветра в их высоких вершинах.
Стояла над свежей могилой, вспоминала, думала.
Может быть, если бы я осталась с отцом, ничего бы и не случилось. Но поступить иначе я не могла…
Мой план был прост. Попроситься в первый же воинский эшелон, идущий на запад, сказав, что от своего эшелона я отстала и вот теперь догоняю его. У меня имелась красноармейская книжка, в которой был указан номер моей части, но конечно же не сказано, где она находится. И еще благодарность от командования «за успехи в боевой и политической подготовке» — это за самодеятельность. По-моему, ничто не должно было вызывать подозрений. Тем более что я ехала на запад, а не на восток.
А если меня все-таки разоблачат и сочтут дезертиром — тоже ничего страшного. Ну, пошлют в штрафную, то есть на передовую.
До Москвы я прекрасно доехала в теплушке с лошадями — меня охотно приютили два пожилых дядьки-коновода. Не пришлось и показывать документы. Дядьки только ворчали, зачем это девок на фронт берут — неужто мужиков уже не осталось? И усердно подкармливали, добродушно величая «шкелетиной несчастной».
В Москве (как же я, оказывается, по ней стосковалась!) разыскала Главсанупр, но там в бюро пропусков мне сказали, что имеют дело лишь с офицерами.
Зато в Главупре ВВС до меня снизошли. Я попала на прием к убеленному сединами полковнику. (С таким высоким начальством мне еще не приходилось общаться.)
Полковник оказался славным старичком. Он внимательно выслушал мою легенду, изучил красноармейскую книжку, пробежал глазами благодарность командования, спросил об образовании, улыбнулся и сказал, что… оставляет меня в отделе писарем, поскольку место это сейчас свободно, а я человек грамотный и, по-видимому (взгляд на благодарность), серьезный.
Этого еще не хватало! Я с ужасом пыталась отказаться от такой чести, но лицо полковника из добродушного стало каменным, он скомандовал: «Кругом марш, товарищ ефрейтор!» и добавил: «Завтра, в восемь ноль-ноль, будьте здесь».
…Дома, в перевернутой вверх дном квартире, на меня пахнуло тревожным ветром 16 октября 41-го года, того дня, когда многие москвичи, кто по приказу, кто по своей воле, покидали родной город. О, как я тогда была уверена, что скоро вернусь на фронт!
Неужели мой долгий, мой сложный, мой мучительный путь обратно был путем по замкнутому кругу?..
Что делать? На фронт самостоятельно теперь не доберешься ни пешком, ни на попутках — не сорок первый, тут же угодишь в военную комендатуру…
Ровно в восемь ноль-ноль я была в Главупре ВВС. Приняла дела, приступила к работе.
…Думаю, что писарь, сменивший впоследствии меня на моем посту, должен был разбираться в хаосе, какой я натворила, не меньше месяца. Бумаги были перепутаны, сшиты вверх ногами, залиты чернилами, часть из них вообще потеряна. Забыты и не переданы полковнику некоторые телефонограммы. На меня посыпались жалобы.
Это был саботаж, но отнюдь не открытый. Я делала вид, что стараюсь изо всех сил, да вот не хватает умишка да умения. И вообще малость того, без царя в голове…
Полковник был добрым человеком. Он терпел мои художества целых семнадцать дней. Пытался мне помочь, отечески наставлял.
Я смотрела на него преданным глупым взглядом и «старалась» еще пуще. Из-за меня бедный старик получил строгое взыскание от вышестоящего начальства.
Только тогда он вызвал меня к себе и дал направление на пересыльный пункт — в направлении черным по белому было написано, что я отстала от эшелона, идущего на запад.
Счастливая, я разыскала мрачноватое здание на Стромынке, отдала в окошечко красноармейскую книжку и сопроводиловку, потом вошла в указанную мне дверь, около которой стоял часовой.
Огляделась — большая пустая казарма. Только на полу два спящих солдата.
Постепенно казарма стала наполняться какими-то странными личностями — кто в шинели, подвязанной веревкой, кто в армейском ватнике и шляпе, а один даже в лаптях — где он их раздобыл?
Все заросшие, грязные, но как-то не по-окопному. В казарме, перебивая махорочный дух, повисла вонь перегара.
Мне стало не по себе. Я решила подождать на улице. Но не тут-то было. Часовой с лицом истукана и разговаривать со мной не стал — просто захлопнул перед моим носом дверь.
— Вот попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети, — насмешливо пропел солдат, подвязанный веревкой.
— Не расстанемся с тобой ни за что на свете, — подхватил другой, в женском пальто.
— Да я сама сюда пришла! Понимаете, сама! — Меня душили слезы обиды.
— Ну конечно, сама, — понимающе подмигнул мне третий, — все мы сами.
Казарма заржала.
Стыд и злость сжали мне горло. Я поняла, что оказалась среди самых настоящих дезертиров — не тех, кто бежит из тыла на фронт, а тех, кто бежит с фронта в тыл.
Надо срочно звонить полковнику, чтобы он объяснил про меня кому надо. Но ведь отсюда и к телефону не выберешься…
Часа через два нашу бражку повели в санпропускник. Может, мне прикажут мыться вместе с мужиками? Теперь я уже ничему бы не удивилась.
Не заставили — и на том спасибо! Только протащили через полгорода. «Весело» было шагать в такой приятной компании под любопытными взглядами прохожих!
Пока мужчины мылись, вежливый инвалид попросил меня подождать в комнате с чистым бельем. Но отнюдь не вежливая толстуха, прошипев инвалиду «еще стянет что-нибудь!», вытолкнула меня в зловонный чулан с грязными обмотками. Здесь, в одиночестве, я разревелась от унижения и беспомощности…
Пусть читатель не посетует на меня за то, что в этих записках я останавливаюсь на прозаических, неромантических страницах своей жизни на войне.
Здесь есть определенная логика. Обо всем, что можно назвать романтикой войны, я пишу всю жизнь — в стихах. А вот прозаические детали в стихи не лезут. Да и не хотелось раньше их вспоминать. Теперь вспоминать это «все» я могу почти спокойно и даже с некоторым юмором…
После санпропускника нас вернули на пересылку, накормили и стали вызывать куда-то по одному.
Дошла очередь и до меня. Три офицера, сидевшие за голым столом, посмотрели на меня с доброжелательным любопытством, а старший по званию протянул мне мою красноармейскую книжку:
— Как тебя занесло сюда, дочка? Сейчас отправляйся на сборный пункт, а оттуда — в часть. И не отставай больше от эшелона.
На сборном пункте, размещенном в здании школы, порядки были помягче, чем на пересыльном, но и там стоял часовой. Правда, только в проходной, у ворот. А так — разгуливай, пожалуйста, по всей школе. Даже можешь выйти во двор воздухом подышать.
Один из классов выделили для девушек. Их было человек тридцать. Кто спал, кто бренчал на гитаре, кто читал, кто писал. Шел ленивый треп.
Все девчата попали на сборный уже после того, как отлежали в Центральном военном женском госпитале, — был, оказывается, такой в Москве. Я смотрела на этих бывалых солдат снизу вверх, с почтением новобранца и с некоторой завистью.
Кто-то из них уже отвоевался, комиссовали подчистую. Кто-то надеялся получить вызов из своей части: «Сам комполка обещал!» А большинство, как невесты на выданье, покорно дожидались «сватов».
Кто-то из них уже отвоевался, комиссовали подчистую. Кто-то надеялся получить вызов из своей части: «Сам комполка обещал!» А большинство, как невесты на выданье, покорно дожидались «сватов».
Прошло несколько дней. Утром приходил прихрамывающий старшина и выкрикивал несколько фамилий, добавляя: «С вещами, на выход!» Девушки, привычно взяв свои солдатские сидоры, уходили, а на их место приходили другие.
Меня била горячка нетерпения.
И — дождалась…
Старшина появился сияющий:
— Ну, бабоньки, отвоевались!
— То есть как?
— Пришло указание вашего брата в Действующую из тыла не посылать. Теперь уж мы, мужики, и сами справимся.
— А нас куда?
— В бабий, то есть, конечно, извиняюсь, в женский запасной полк. Будете там, как с роду положено, нас, мужиков, обстирывать да обшивать. Так что поздравляю! Живыми останетесь и не увечными.
Если бы я, как героини Лидии Чарской, умела падать в обморок, то грохнулась бы об пол. Но, увы, я осталась в полном сознании — в полном сознании того, что все рухнуло. Даже смешно — вывернуться наизнанку только для того, чтобы стать прачкой в бабьем батальоне!
И до меня не сразу дошел смысл того, что, уходя, добавил старшина:
— Окромя, конечно, тех, кто, значит, медики. Без них пока обойтиться не можем. Больно много медицины ТАМ выбивает.
И ушел, прихрамывая.
Вот он, выход! Я же все-таки медсестра! Только где оно, свидетельство об окончании курсов? Полезла в карман гимнастерки — нету!.. Господи, да я же оставила его дома, боясь потерять, когда работала в Главупре ВВС!
Как теперь добраться до этой бумажки?
Дождавшись темноты, я вышла во двор, подкараулила момент, когда часовой закрывал ворота за выехавшей машиной, и быстро юркнула в медленно смыкающуюся щель, которая была чуть светлее остальной кромешной тьмы. В Москве пока не сняли светомаскировку. Ведь немцы могли еще бомбить столицу — например, с белорусских аэродромов.
Наш сборный пункт находился рядом с Комсомольской площадью — в получасе ходьбы от моего дома.
С колотящимся сердцем влетела я в комнату, перевернула трясущимися руками все бумаги на захламленном столе, ничего не нашла, впала в отчаяние и… вдруг увидела на полу заветное, стершееся на сгибах удостоверение.
Утром, в час завтрака (солдат строем водили в какую-то городскую столовую), я незаметно присоединилась к девчатам. А вернувшись на сборный пункт, с торжеством вручила драгоценное удостоверение старшине. Он пожал плечами и пробормотал: «Жизнь молодая надоела?»
Но видимо, медики и впрямь до зарезу были нужны Действующей армии: уже на другой день я получила направление в санупр Второго Белорусского фронта.
Я бежала на Белорусский вокзал, а в голове неотступно крутилось: «Нет, это не заслуга, а удача — стать девушке солдатом на войне, нет, это не заслуга, а удача…» А дописалось стихотворение лишь два десятилетия спустя:
Мне сказали, что санупр находится в только что отбитом Гомеле. Сначала, пока не оборвались рельсы, ехала в обычном поезде — не в теплушке, а в пассажирском составе. Потом на попутках. Затем добиралась на своих двоих.
В Гомеле, вдребезги разбитом, безлюдном (вообще в Белоруссии я не встретила тогда ни одного гражданского человека — в этом Партизанском крае все, кого не успели уничтожить фашисты, ушли в леса), санупра уже не было. Догнала его в какой-то деревушке, состоявшей из одних труб. И получила направление в 218-ю Ромодано-Киевскую стрелковую дивизию.
Дивизия эта, только что переформированная после тяжелых боев на Украине, была уже на марше, шла к передовой, когда я наконец догнала ее. На КП полка получила направление в санвзвод батальонным санинструктором.
Два с лишним года понадобилось мне, чтобы вернуться в дорогую мою пехоту. Но, как это ни странно, я попала в обстановку, напоминавшую сорок первый.
Войска наши, стремительно продвинувшиеся вперед на всех фронтах, прочно застряли в Белоруссии. Таким образом, в самом центре советско-германского фронта в конце сорок третьего года образовался огромный, направленный на восток выступ — «Белорусский балкон». Немцы называли его неприступным восточным валом.
Болотистые леса, то и дело пересекаемые реками, холмы, то есть высотки, господствующие над местностью, — каждый метр был укреплен, огражден минными полями, ощерен несколькими рядами колючей проволоки. Здесь вцепилась в землю группа фашистских армий «Центр», численностью в один миллион двести тысяч человек (цифру эту я, естественно, узнала уже после войны).
Зима тогда стояла гнилая, похожая на позднюю осень. В этих проклятых болотах и окопа-то нельзя было отрыть как следует: ковырнешь землю поглубже — вода. Меня вечно мучила одна неразрешимая проблема: что хуже — валенки или сапоги?
В валенках теплее, но они впитывают воду, как губка. В сапогах сухо, но зато ноги сразу же превращаются в ледышки…
Наши войска шли по насквозь простреливаемой местности в лоб на пулеметы, полегшие батальоны заменялись другими, снова перемалывались, их опять сменяли новые.
Одной из дивизий, брошенной в эту беспощадную мясорубку, была и моя Ромодано-Киевская.
У доживших до Победы солдат переднего края, особенно пехотинцев, обычно не остается однополчан, не остается товарищей по окопу — слишком мал процент уцелевших…
Но мне повезло. Уцелел командир моего санвзвода Леонид Кривощеков. И не только уцелел, но и стал писателем. И не только стал писателем, но в одном из своих рассказов вспомнил о нашем батальонном медпункте, о Герое Советского Союза Зине Самсоновой, о Марусе — втором санинструкторе — и немного о третьем санинструкторе, то есть обо мне, пришедшей на место убитой Маруси.
Не без некоторого смущения я позволю себе привести цитату из этого документального рассказа, для того чтобы подчеркнуть — даже невыносимо тяжелая, грубая, жестокая проза войны не могла выбить из меня того, что отец называл когда-то детской романтикой.
«Впечатлительная московская девочка начиталась книг о героических подвигах и сбежала от мамы на фронт, — пишет Л. Кривощеков. — Сбежала в поисках подвигов, славы, романтики. И, надо сказать, ледяные окопы Полесья не остудили, не отрезвили романтическую девочку. В первом же бою нас поразило ее спокойное презрение к смерти… У девушки было какое-то полное отсутствие чувства страха, полное равнодушие к опасности. Казалось, ей совершенно безразлично, ранят ее или не ранят, убьют или не убьют. Равнодушие к смерти сочеталось у нее с жадным любопытством ко всему происходящему. Она могла вдруг высунуться из окопа и с интересом смотреть, как почти рядом падают и разрываются снаряды… Она переносила все тяготы фронтовой жизни и как будто не замечала их. Перевязывала окровавленных, искалеченных людей, видела трупы, мерзла, голодала, по неделе не раздевалась и не умывалась, но оставалась романтиком…»[1]
О «презрении к смерти». Мог ли понять боевой офицер, воюющий с первого дня Великой Отечественной, уже не единожды раненный, одну парадоксальную вещь: после всего, что мне пришлось преодолеть по дороге на фронт, поначалу в окопах я испытывала только чувство страха, что меня… отзовут в тыл. (И такие попытки были. Когда девушка оказывается одна среди сотен мужчин, порой она попадает в сложную ситуацию — из песни слова не выкинешь…)
А неуемное любопытство? Может, оно было просто неосознанным проявлением того, что называется творческим началом — подсознательным стремлением ничего не пропустить, все заметить, все сохранить в тайниках памяти?..
И самое главное — счастливое сознание, что я делаю основное дело своей жизни.
Ведь медик на переднем крае, может быть, самый необходимый человек. Больше всего солдат боится, что его, раненного, беспомощного, могут бросить — на войне бывало всякое.
Сколько ребят тайком отводило меня в сторону и просительно бормотало: «Ты уж меня, сестренка, не брось в случае чего. А если тебя ранят, я вынесу».
Поначалу такие просьбы меня даже сердили — ну как может быть иначе? Разве это не долг мой?.. Потом привыкла.
И если солдаты видят, что санинструктор никогда не оставит их в беде, то платят ему братской любовью и безграничным уважением. А это дорогого стоит…
Через несколько дней после моего прибытия в батальон, дивизия наша прямо с марша атаковала село Озаричи.
Совсем недавно я прочитала в мемуарах генерала армии Батова: «20 января 1944 года после упорного боя войска армии овладели одним из самых сильных опорных пунктов обороны врага — Озаричи».
Бой действительно был упорным, но об одном — трагическом — недоразумении командарм не мог знать.