Вот что Люба стала делать в Германии спустя рукава – это мыть овощи и фрукты. Она еще в первый свой немецкий год с удивлением обнаружила, что здесь этому придают гораздо меньше значения, чем в Москве. Дома ее с детства стращали микробами и дизентерией, а здесь она своими глазами видела, как двухлетний ребенок катал по полу супермаркета яблоко, время от времени с аппетитом от него откусывая, а мамаша его, ничуть не похожая на бомжиху, преспокойно за этим наблюдала.
Киркина бабушка объяснила это просто.
– Вспомни Гончарова, – сказала она. Люба, как ни напрягалась, не могла вспомнить из Гончарова ни единого слова. – Захар, слуга Обломова, с презрением говорил: «Это же немцы, откуда им и взять грязи?» – И добавила ровно с такой же, как и у Сашки, сниходительной усмешкой: – Видишь, даже Захар понимал. Немцы менее тщательно моют овощи, потому что у них повсюду чистота. И сознание этого сидит у них в голове, даже когда чистота относительная.
После таких снисходительных замечаний у Любы сама собою отпадала охота приезжать в Москву. Вот за последние два года ни разу не была, и нисколько не тянет. Мама к ней сюда приезжает, и достаточно.
«А Леонид Викторович сказал, что германцы не моют овощи, потому что варвары! – злорадно вспомнила она мнение на этот счет Киркиного отца. – И сказал, что это еще со времен Римской империи известно».
Что там было с германцами во времена Римской империи, Люба, конечно, не помнила, но ей было приятно думать сейчас, что Ангелина Константиновна ошибалась со своими насмешками в ее адрес.
Она достала из корзинки огурцы, зелень. Для салатных листьев среди кухонной утвари имелась специальная миска, в которой те особым образом прокручивались, чтобы из них вымывался песок.
На кухонных полках и в шкафах вперемежку стояла посуда, появившаяся здесь и сто, и пять лет назад.
Столетним был медный кофейник – Бернхард с гордостью показал его Любе, когда она впервые вошла в кухню, и попросил, чтобы она непременно им пользовалась, потому что его приобрел самый давний из известных ему предков еще в семнадцатом веке, и с тех самых пор он всегда был у дел.
А всякие штуки вроде приспособления для мытья салатных листьев или для прокалывания яичной скорлупы, чтобы она не лопалась во время варки, – это было куплено уже самим Бернхардом еще до Любиного здесь появления.
Сама она ничего нового в эту кухню не привнесла: ей казалось, что для приготовления пищи для двоих взрослых людей здесь и так всего более чем достаточно.
– А родить ты не собираешься, Жаннетта? – спросила мама.
Люба вздрогнула от неожиданности. Только что мама спрашивала, куда она подевала сушеный укроп, и вдруг… Да еще тем же обыденным тоном!
– Я не беременная, – ответила Люба.
Но маму не провести было уклончивым ответом.
– Я и спрашиваю: не собираешься? – повторила она.
– Мам! – Люба сердито шмякнула в раковину пучок петрушки. – Ну какая мне спешка рожать? Мне двадцать пять лет, а…
– Для первого самое время, – ввернула мама.
«А жизнь здесь такая, столько в ней разного, что рожать – это последнее, что может прийти в голову», – хотела сказать Люба.
Нет, ну в самом деле! Столько всего можно делать, что глаза разбегаются. Шварцвальд начинается в Германии, а заканчивается в Швейцарии и Франции – вон они, обе границы, чуть не из окошка видны. А она и в Париже-то была всего два раза, не говоря про какой-нибудь Лондон!
При мимолетном воспоминании о Париже у Любы даже голова закружилась. Город этот, в который они с Бернхардом поехали вскоре после того как она появилась в его доме, оказался таким пронзительным, таким… ранящим! Его словно острым ножом прочертили по ее сознанию. Она намеревалась бывать там почаще, у нее на этот счет уже сложились вполне определенные планы – и что, отказаться от них?
И Лондон, кстати, тоже посмотреть охота, и в Америку неплохо бы съездить. Мир, огромный мир открыт перед нею всеми своими пространствами и чудесами, она не чужая в этом мире, она много может найти в нем такого, что насыщает ее душу и пробуждает разум…
Все это Люба хотела сказать маме. Но не сказала. Вряд ли та ее поняла бы, зачем же зря воздух сотрясать?
Может, мама не отстала бы от нее так быстро, но, на Любино счастье, дверь кухни снова открылась, и вошел Бернхард.
– О!.. – радостно воскликнула Люба. Надо же, как кстати появился муж! – Ты же сказал, что задержишься.
– Мы поработали эффективно и закончили быстро, – улыбнулся он. – А я был самый эффективный. И получил награду.
С этими словами он поставил на кухонный стол бутылку белого вина. Она весело заблестела на широкой столешнице из темного дерева.
Занятие, которому Бернхард посвятил первую половину своего выходного дня, на который к тому же пришелся день его рождения, было почтенным и приятным: он ездил на заседание комитета, который готовил празднование юбилея шварцвальдского винограда. Самому старому здешнему сорту, гутэделю, вот-вот должно было исполниться пять тысяч лет – упоминания о нем были отысканы в древнеегипетских папирусах, а появился он, говорили, еще раньше в Палестине. И хотя здесь, в Маркграфской области Шварцвальда, его начали возделывать всего-навсего в семнадцатом веке, отпраздновать решили с размахом.
«И вот спрашивается, чего мама меня пилит, что я ему внимания не уделяю? – подумала Люба, глядя на мужа. – Я, что ли, должна виноградным юбилеем интересоваться?»
Интересоваться подобными вещами казалось ей, самое малое, наивным. Но мужа она любила.
– Пообедаешь? – спросила Люба.
– Нет. Я чувствую такие запахи, что лучше дождусь ужина. А сейчас только выпью вина, и достаточно. Ты будешь выпивать со мной, Люба?
Она кивнула. Бернхард достал из буфета маленькую фаянсовую вазочку с галетным печеньем и откупорил принесенную бутылку.
Люба улыбнулась, вспомнив, как в самом начале своей германской жизни не могла уловить, как меняется роль вина в проведении вечера. Немцы либо пили вино – и в этом случае совсем не ели, а только закусывали его такими вот крошечными печенюшками и орешками, либо ели – и тогда вином запивали еду, которая и становилась во всем процессе главной.
Бернхард налил вино в два бокала и спросил:
– Ты попробуешь, Нора?
– Нет, спасибо, – отказалась мама. – У меня от вина только голова разболится, ты же знаешь.
– Но гутэдель совсем особенное вино. Совсем мало кислоты, поэтому очень полезно. И ласковый вкус. И к тому же вино с каждого виноградника отличается от другого, потому что реагирует на почву, на влагу. Даже на ветер! Итак, ты, может быть, все-таки выпьешь вместе с нами?
Мама улыбнулась, отрицательно покачала головой и отвернулась к пирогам, в которые уже раскладывала начинку.
– На твое здоровье, Либхен, – сказал Бернхард и, прежде чем выпить, поцеловал Любу в щеку.
По-русски они говорили, только когда приезжала мама, поэтому за время между ее приездами он забывал многие русские слова и обороты.
Это Люба сама решила, что друг с другом они будут говорить только по-немецки. Бернхарду она объяснила, что это поможет ей быстрее выучить язык, но вообще-то ей хотелось говорить по-немецки совсем по другой причине…
Жизнь ее переменилась совершенно. Она чувствовала это тем, что называют всеми фибрами души. И ей не просто необходимо было переменить в себе все, что составляло ее сущность, и язык ей хотелось переменить тоже. А при том, что при посещении курсов во Фрайбурге у нее вдруг обнаружились вполне приличные способности к языкам, это оказалось и вовсе легко и даже приятно.
Вино было нежное, от него только настроение улучшалось, ничего больше. Оно, правда, у Любы и так было прекрасное. Хоть сами по себе сегодняшние гости и были ей довольно безразличны, но ей нравилось, что они придут, – нравилась предпраздничная обстановка, которая так чувствовалась в доме, и то, что сейчас она достанет из старинного буфета большие серебряные ножи с вилками и мейсенский столовый сервиз, и что стол накроют в главной комнате, и зажгут свечи в бронзовых подсвечниках… Она сама не ожидала, что так естественно, как лодка в реку, войдет во всю эту жизнь, совсем для нее ведь новую, совсем необычную.
Это произошло. И теперь река этой жизни несла ее легко и бережно, поддерживала всем своим течением. И ей было неизмеримо хорошо!
Глава 2
– По Шварцвальду без подъемов? Не верю! Здесь же сплошные горы.
– Но можно найти подходящий маршрут, поверь, Эрих! Мы ездили на велосипедах с детьми, и они легко преодолевали дорогу. Были совсем небольшие холмы, и везде асфальт, только кое-где встречалась щебенка. И можно было видеть ущелье – то, где течет Вутах, – и при желании заезжать во все городки по дороге. Их целое множество, они прелестны, и даже…
Люба почти не вслушивалась в разговоры, которые гудели по всей комнате, и на балконе, куда гости вышли покурить, гудели тоже. Ужин уже окончен, и можно не беспокоиться о том, чтобы вовремя и в должном виде поданы были все блюда. Все уже похвалили и ее голубую форель – ах, Люба, как прекрасно ты научилась готовить традиционные шварцвальдские блюда! – и мамины пироги. Кофе и дижестив взял на себя Бернхард; можно полностью расслабиться.
Потому разговоры и доносились до нее лишь в виде ровного гула. Да они для того и были предназначены, эти послезастольные разговоры, чтобы умиротворять сознание.
– Устала, Люба?
Отец Бернхарда подошел незаметно; Люба думала, что он беседует с гостями на балконе.
– Нет, Клаус, – покачала головой она. – Кристина все заранее подготовила, и мы ведь все делали вместе с мамой.
– Да, твоя мама просто клад. Может, предложить ей выйти за меня замуж? – поинтересовался он.
– Она не согласится.
– Почему?
– Хочет жить так, как она живет.
– Это убийственный аргумент, – усмехнулся Клаус.
– Не убийственный, а исчерпывающий.
– Ты стала говорить по-немецки как на родном языке, Люба.
– Спасибо, Клаус.
Вообще-то для разговоров с ним учить язык ей было почти не нужно. Даже не потому, что Клаус Менцель более-менее знал русский, а потому что Люба с Бернхардовым отцом понимали друг друга без лишних слов.
Она улыбнулась, вспомнив, каким неприятным, даже удручающим он показался ей при первой встрече. До чего же бестолковой она тогда была, как же мало понимала в людях!
Люба прилетела в Германию накануне Рождественского сочельника.
Она ни о каком сочельнике не думала. Правда, о европейском Рождестве в день ее отъезда напоминала Ангелина Константиновна, но Любины сборы в дорогу были такими бестолковыми, такими какими-то лихорадочными, что любые посторонние сведения пронзали ее сознание, как метеоры, и так же, как метеоры, бесследно исчезали.
И когда она вышла из самолета во Франкфурте, то ее ошеломление было таким сильным, что действительность казалась призрачной. И то, как Бернхард поцеловал ее у таможенной калитки, и то, как гудел огромный, невиданно огромный аэропорт, сплошь гудел чужой и непонятной речью, – все это не способствовало тому, чтобы она пришла в себя.
Разрывалось, разбивалось на мелкие осколки ее сознание, и не до подробностей ему было.
Наверное, Бернхард это понял.
– Сейчас мы поедем на поезде во Фрайбург, – сказал он. – Я оставил машину там. А уже оттуда мы поедем ко мне домой и вместе проведем Рождественский сочельник. Ведь он будет сегодня, ты это знаешь?
Вместо ответа Люба то ли отрицательно помотала головой, то ли кивнула.
– Фрайбург очень спокойный город, – сказал Бернхард. – Совсем другой, чем Франкфурт. Он маленький. Ты можешь не волноваться.
Странно было, что он приводит ей такие доводы, ведь жила-то она в Москве, и ее совсем не должны были бы пугать большие города. Но, видимо, смятение слишком уж явственно читалось на ее лице, и он просто не нашел, чем можно объяснить его природу, потому и подумал, что она взволнована ритмом города Франкфурта.
В аэропорту пахло кофе, притом таким, какого Люба не пила никогда в жизни. И странно ей было, что именно в аэропорту стоит такой сильный, густой, будто в магазине «Чай – Кофе» на улице Кирова, запах.
И в вагоне пахло совсем не так, как может пахнуть в поезде, и жизнь в этом вагоне была какая-то совсем не такая, которая прежде связывалась в Любином сознании с вокзалами и поездами. Размеренная, что ли, от всего внешнего отдельная? Впрочем, сейчас она вообще не могла собрать свои мысли воедино, не то что какие-то определения придумывать.
Поезд летел стремительно, Бернхард что-то говорил, она кивала, летели за окнами мерные пейзажи, красота которых была так естественна и вместе с тем так неожиданна, что Люба не могла ее осознать… К тому моменту, когда поезд прибыл во Фрайбург, она чувствовала такую сильную растерянность, какой и предположить не могла в себе, всегда решительной, даже резкой.
– Моя машина стоит недалеко от вокзала, – сказал Бернхард. – Но я предлагаю тебе немного прогуляться до ратуши. Там на площади рождественский базар, это красиво.
Площадь перед старинным зданием ратуши напоминала картинку – переливчатую, всю в золотых звездах и серебряных блестках. Люба, правда, никогда таких картинок не видела, но – вот странность! – как только они вышли на площадь перед ратушей, ей сразу же показалось, что она любовалась такими открытками в детстве.
«Наверное, все это в детстве и должно у каждого быть, – подумала она. – Наверное, детство должно быть такое, из всего такого и должно состоять».
Это была первая связная мысль, которая сложилась у нее в голове. Ну, не то чтобы очень уж связная, но более-менее ею осознаваемая.
– Ты хотела бы выпить глинтвейн? – спросил Бернхард.
Люба кивнула. Не потому что хотела глинтвейна, а потому что ей просто необходимо было выпить, все равно что: может, растерянность хоть немного пройдет.
Они подошли к палатке, сверкающей серебряной и золотой росписью, миловидная тетенька налила им глинтвейн в высокие стаканы, протянула два пряника, сделанные в форме звезд.
Из стакана пахнуло гвоздикой и корицей. Теплый хмель вкатился в голову ласковой волною. И правда, стало как-то полегче. Свободнее стало, вот как. Люба отдышалась и огляделась.
Площадь была пронизана счастьем и весельем. Откуда оно берется, в чем его источник, Люба не понимала. И небо было точно таким же низким и хмурым, как сегодня в Москве, и точно так же вместо рождественского снега моросил мелкий дождь… Но счастье искрилось в каждой блестке на фигурках ангелов, которыми были уставлены прилавки и украшены бесчисленные елки и елочки. И в переливах золотых гирлянд оно сияло, счастье, и в ласковом сверкании разноцветных лампочек.
Заглядевшись на гирлянды и лампочки, Люба уронила пряник. Наклонившись за ним, она увидела, что площадь вымощена небольшими речными камешками. Они составляли какой-то замысловатый узор, и казалось, что под ногами у людей настоящая мозаика.
– Это галька с берега Рейна, – сказал Бернхард, заметив, что Люба, присев, разглядывает мостовую. – Все камни разрезаны пополам и уложены на улицу. Это красиво, правда?
– Правда, – кивнула она, вставая.
– Я хочу подарить тебе этого ангела, – сказал Бернхард.
Оказывается, пока Люба пила глинтвейн и рассматривала камешки, он выбирал подарок.
Стеклянный ангел, которого он протягивал Любе, напоминал девочку лет пяти. Все черты ее лица воспроизведены были тщательно и трогательно: падающая на лоб косая челка, зажмуренные глаза, тихая улыбка. Но при таком сходстве с живой девочкой это был все же именно ангел.
– Это фигурка из Кельна, – объяснил Бернхард. – Именно там делают лучших стеклянных ангелов в Германии. Мне кажется, его лицо похоже на твое. Какое оно было в твоем детстве.
– Спасибо, – сказала Люба.
К ней никогда и никто не относился так трогательно. Даже мама была по-сибирски сурова или, во всяком случае, сдержанна. А он вот, пожалуйста…
Люба протянула руку, и Бернхард поставил фигурку ей на ладонь.
– Мы можем ехать, Люба, – сказал он. – Мой дом недалеко от Фрайбурга, и мы еще приедем сюда не один раз. А сейчас ты взволновалась и устала.
Они пошли обратно к вокзалу, где Бернхард оставил машину. По обе стороны улицы по каменным желобам с журчанием бежали узкие ручейки.
– Это бэхле, – сказал Бернхард. – Такие городские ручейки. Когда-то из них брали воду, а сейчас это просто красиво. Только надо осторожно ходить, чтобы не сломать через них ноги и потом шею.
Оглянувшись, чтобы еще раз взглянуть на площадь, Люба увидела фонтан, в центре которого стояла какая-то скульптура.
– Кто это? – спросила она, указывая на памятник.
Все-таки сознание ее понемногу восстанавливалось, раз она уже могла задавать внятные вопросы.
– Монах Бертольд Шварц, – ответил Бернхард. – Он придумал порох. Почему ты смеешься? – спросил он, заметив, что Люба улыбнулась.
– Так. Остап Бендер привел Кису Воробьянинова в общежитие имени монаха Бертольда Шварца. Это русская книга такая, – пояснила Люба. – Я думала, Бертольд Шварц придуманный. А здесь он стоит возле ратуши, и все всерьез.
– К счастью, у нас во Фрайбурге жил не только изобретатель пороха. Еще Эразм Роттердамский, и он не хотел кого-нибудь убивать, а писал книги и их печатал. Мы вернемся сюда, Люба, вернемся, – повторил он. – Во Фрайбурге много красоты, и есть собор Богоматери, ты обязательно должна его увидеть. У него такой… как это… верх? Нет, шпиль, вот как. Такой, как будто кружево. В мире есть церкви, которые более красивые, но такого шпиля, как кружево, больше нет нигде. Я был там сегодня во время рождественской службы. Но подумал, что с тобой пойду в другой раз. Ты, может быть, не захочешь на службу, и к тому же сейчас нам мешает чемодан.
– Ты стал лучше говорить по-русски, – сказала Люба.
– Я ждал тебя. – Бернхард смотрел на нее прямым взглядом маленьких внимательных глаз. Она уже забыла этот взгляд и теперь с удовольствием поняла, что он ей по-прежнему приятен. – И я занимался с учителем и практиковался с моим отцом. Ты сегодня его увидишь. – И, словно извиняясь, добавил: – Я понимаю, что тебе хотелось бы провести не самый первый вечер с кем-то посторонним. Но сегодня сочельник. А мой отец всегда приезжает на этот вечер ко мне в дом Менцелей, такая традиция нашей семьи. Надеюсь, это не будет неловкость для тебя.