На поле жизни - Брусянин Василий Васильевич 2 стр.


— Ехидная, страшная! — ответила за Гундобину Маня. — Если бы не содержание да не гости, давно бы мы с Серафимой в другое место перешли…

— То-то вы носы-то и задираете! — с усмешкой заметила из своего тёмного угла «Худышка», но на её замечание никто не обратил внимание.

— У нас строго, но хорошо, — продолжала прежним тоном Маня, — туалеты хорошие, обед вкусный — рябчиками по праздникам кормят и пирожное дают… Опять же, какая музыка по вечерам играет! Какие танцы у нас танцуют: Pas de quatre, Chaconne, Венгерку!.. А какие кавалеры у нас бывают — знатные, богатые, ловкие… Иной раз приедут офицеры — гвардейцы или пажи — chic!..

Надька Новгородская вскочила с койки, щёлкнула пальцами правой руки и пропела:

К ней присоединилась Аннушка, и они вдвоём не очень стройно закончили:

Все присутствующие в одиннадцатой палате громко захохотали, и их заразительный хохот слышался минут пять…

— Да-а… В хорошем заведении хорошо жить, — вздохнув проговорила Аннушка, покуда хохот прекратился. — А вот у нас, — после паузы продолжала она, — всё больше так голь несчастная в гостях бывает: приказчики, солдаты, чернорабочие…

— Ого!.. У нас без крахмальной сорочки швейцар никого не пустит! Да и то ещё смотрит и чуть что — пальтишко плохонькое или шляпчонка помятая — так и совсем: «От ворот — поворот!» — с гордостью вставила Маня.

— А всё-таки на воле лучше: сама себе хозяйка, — проговорила до сих пор молчавшая Маша Маленькая. — Вот мы с Надей когда на Ямской жили, три комнаты с кухней и прихожей занимали… На полу ковры, на стене в спальнях ковры, кровати с пружинами, на подъезде швейцар… Вот это так хорошо!.. Бывало, заплатишь хозяйке вовремя за квартиру и живи себе как знаешь, что хочешь ешь, во что нравится — одевайся!..

— Да, на Ямской мы пожили! — с радостной улыбкой в глазах перебила её Надя Крутинина. — К маленькой Маше ходил маленький график… Сержем его звали, а ко мне… Ого!.. Коммерции советник и купец первой гильдии… Жену свою он называл ведьмой, а ко мне ходил… Бывало, часу в двенадцатом ночи приедет, а швейцар за ним несёт целую корзину разных закусок и вин… Шампанское он очень любил… Бывало, пробка в потолок, а вино в бокалы! И пошла писать!.. Хорошо он, чёрт его дери, на гитаре играл и цыганские романсы пел… Всю ночь, бывало, напролёт гуляем: Маша вот вернётся, Соня из девятого номера придёт, а когда и маленький графчик к нам прилепится…

— «Прилепится»… — обиженным тоном перебила подругу Маша Маленькая, — твой Игнатий Иваныч сам, бывало, графа пригласит, потому, ему было лестно с графом погулять…

— Ле-е-стно!.. Плевал он на всех графов-то… Он миллионщик был, понимаешь!?. - в свою очередь перебила Машу рассказчица и, уловив голосом прежний тон, продолжала. — На тройках мы тоже часто катались!.. Возьмём, бывало, самую лучшую тройку, сядем вдвоём и поедем… Едем-едем и чёрт знает куда заедем — за Лесное, за Парголово… А потом назад, в «Хижине дяди Тома» привал сделаем и домой… А как-то раз по морю ему вздумалось прокатиться, по льду… Извозчик сначала упирается, а потом Игнатий Иваныч как сунет ему в шею да к носу ему трёшницу — и понеслась наша тройка, и понеслась!.. Едем по льду, а он трещит — в начале зимы это было, — едем, кучер орёт во всю глотку на лошадей, а мы сидим в обнимку да целуемся… Потом остановились, выпили из горлышка портвейна, кучера угостили и опять вперёд! Игнатий Иваныч отстранил кучера, взял в руки вожжи да как гикнет! Да как понесут нас лошади!.. Впереди — широко-широко! Ничего не видно!.. Огоньки где-то горят, в Кронштадте что ли или где, а мы несёмся… Снег под полозьями хрустит, в лицо бьёт ветер…

Она вдруг смолкла, осмотрела слушателей внимательным взглядом и хотела было добавить ещё что-то к своему рассказу, но Михайлина Скач её перебила спросив:

— А где теперь этот коммерции-то советник?..

— А кто его знает, уехал он куда-то в Сибирь дорогу строить… А меня бросил… — ответила Надя Крутинина, и голос её дрогнул слезами.

III

Иногда и Маша Маленькая рассказывала о своём маленьком графе, но её рассказы не увлекали слушательниц. У графа была своя вороная лошадь, и он иногда катал Машу по городу и ездил с нею в загородные увеселительные места. Бывал он с нею и на маскарадах, и в отдельных кабинетах. Видя с каким вниманием все слушают Машу, она и сама старалась рассказать что-нибудь позанимательнее о своём графе, но в их прошлой связи с графом ничего не было занимательного, а собственной фантазии у неё не хватало, чтобы сочинить что-нибудь интересное, и она пониженным голосом говорила:

— Что-то всё он точно боялся. Бывало, придёт, поставлю я бутылку хересу, а он рассматривает её и всё думает, а хорошо ли вино? Закуску какую подадут — тоже сперва всю её осмотрит да обнюхает, а потом уж и есть примется. На тройках он тоже боялся ездить — как бы не разбили… А уж если домой собирается — так умора: шею обернёт длинным шарфом, воротник подымет, калоши и перчатки тёмные на ноги и на руки натянет. — «Да ведь тепло, — говорю, — чего ты кутаешься!?.» — «Нет, — говорит, — холодно, боюсь простудиться»… Не любила я его! Какой-то он был словно засушенный…

— А молодой он был? — спросила всё время жадно слушавшая Михайлина.

— Чёрт его знает: усы и бороду брил, голову тоже ёршиком подстригал, и с лысиной голова-то была… Этак в рубль серебром лысина светилась…

— А богат он был? — снова спросила Михайлина.

— Тебе, Михайлина, всё бы богатство! — с недружелюбной ноткой в голосе воскликнула Саша Мирова, которая всё время прислушивалась к рассказу с нахмуренными бровями. — Чего ты всё о богатстве спрашиваешь? — продолжала она. — Что ты думаешь, граф-то этот Маше всё богатство отдаст? Жди — отдаст! Все они покупают нашего брата, если в кошельке лишние деньжонки завелись… Трёшница в зубы, и готово! — Любую бери…

— Трёшницу!.. Ого!.. Это ты ошибаешься! — обидевшись, возразила Маша Маленькая. — С трёшницей-то я и через порог его не пущу!..

Сдвинув брови, Саша Мирова быстро встала и вышла из комнаты. Она часто одиноко бродила по коридору и о чём-то долго и упорно думала.

Душу девушки волновали смутные, но властные чувства, неотвязчивые думы и желания, — острые желания чего-то… Она и сама не знала, чего хочет её душа, но она ясно видела и сознавала, что то, чем она живёт, всё это не то и не то. Не удовлетворяла её тяжёлая работа на фабрике, не удовлетворяла и вся их шумная и бестолковая жизнь. Целые годы жить на виду у всех: целые дни на фабрике среди таких же как и она, обед в шумных дешёвых столовых, и даже ночью, когда люди отдыхают, нет для неё отдыха…

Всё время она теснилась вместе с подругами в одной комнатке, и они поневоле жили радостями и печалями друг друга, а ей часто хочется быть одной и до чего-то додуматься, что-то узнать!.. Иногда у них было и общее веселье. К ним приходили кавалеры. Они также пили, танцевали и проводили беспорядочные ночи до утра, а поутру их будили фабричные гудки и возвещали о наступившем дне тяжёлого труда.

День приходил, потом опять наступала ночь, и её сменял новый день с постылым трудом, с прежними, давно знакомыми, радостями и горестями жизни.

В этом вихре жизни встречалась она и с такими людьми, которые выделялись из толпы и говорили ей что-то не совсем понятное, но новое. Потом эти люди уходили куда-то, и она снова оставалась среди всех и на виду у всех.

Она встретилась с ним.

Это был приказчик в фабричном магазине. Звали его Глуховым. Ей нравились его тёмные волосы и карие глаза с длинными ресницами. Ей нравилась и его тихая речь, и такая славная-славная улыбка!.. Скоро потом они сошлись безрассудно и как две пушинки закружились в воздухе. Потом их метнул ветер в одну сторону, и они понеслись и понеслись…

Потом они оба опомнились после сладкого опьянения, прозрели и тут началась новая жизнь: ревность, охлаждение, ссоры и даже… даже побои… Он её бил… Разве она когда-нибудь забудет, что он, такой хороший, тихий и ласковый, бил её и больно бил!?. Они расстались врагами. Он уехал в деревню, и она снова осталась одинокой на виду у всех.

Завелись и новые друзья среди фабричных рабочих. Минуты, часы и дни взаимного увлечения сменялись тяжёлым разочарованием и охлаждением, потом недолгое одиночество, новая встреча и опять то же… В результате всего — болезнь, расшатанные нервы, осиротевшая душа!..

Однажды она пришла на Николаевский мост и хотела броситься через перила в Неву, но потом быстро переменила своё решение. На Большом проспекте она повстречалась с каким-то художником и в первый раз в жизни продалась ему за деньги… Она стала пить… Иногда её посещали мысли о самоубийстве…

Не жажда жизни отталкивала её от порога смерти, а какая-то страшная злость на себя, на «них», на всех, на всех… Жилось скверно, а она вот назло всем не хотела умереть. Ей хотелось жить ради этой скверной жизни, ради мук и отчаяния… Самоубийство ей казалось чем-то маленьким и слабеньким, и это слабенькое было в её воле, а ей хотелось чего-то другого, большого и сильного, с чем бы можно было побороться…

Часто в приливе тоски она говорила Михайлине:

— Уеду к себе в деревню и выйду замуж.

— Что же в этом хорошего?

— Хорошего немного, а так… Всё-таки что-то будет своё: муж, коровы, ягнята… Потом пойдут дети…

Она говорила и не верила в исполнение того, чего хотела. Да она даже и не хотела ничего этого.

— Я не поеду в деревню, — с упрямством в голосе продолжала Михайлина. — В прошлом году вот ездила, и ничего хорошего из этого не вышло — разругалась с отцом и уехала… Всё равно, мне не вернуться в деревню — не могу. А вот удастся схватить какого-нибудь молодчика, вроде купчика…

— Ты думаешь схватить его, а он тебя схватит, помнёт-помнёт в руках-то как катышек чёрного хлеба да и выбросит за окно.

— Пока молода, не выкинет: одурачу, зацелую, заласкаю, а потом — наплевать!.. Выбрасывай… Хоть день, хоть месяц так поживу!..

Подруги долго молчали, обдумывая свои думы. Михайлине представлялось будущее, о котором она мечтала, а Мирову снова тяготили мысли и думы, в которых она никак не могла разобраться.

— Дура я была! — минут пять спустя говорила Мирова. — Надо бы мне было тогда к Петровскому ходить: хороший он был, книжки у него читали, барышни к нему ходили, настоящие барышни. Потом он со студентами знакомство свёл… Как они жили! Все вместе книжки читали, вместе на взморье на лодках катались!..

— А потом их всех вместе и сцапали! Чего же тут хорошего-то!? — энергично возразила Михайлина.

— Что ж что сцапали — пусть цапают!.. А теперь лучше: всё равно в больницу попала да вот тут и сгнию заживо… Никогда я себе не прощу этого!.. А как он просил, звал…

— Кто он, Саша?..

— Петровский… Одно время мы с ним были в дружбе и как-то раз в белую ночь гуляли по набережной. Он что-то всё хмурился и молчал, мне тоже не по себе было. — «Отчего, — говорю, — вы такой невесёлый? Может, из дома что-нибудь дурное пишут?» — «Дома, — говорит, — плохо, да и здесь нехорошо». — Смотрю я на него, а у него в глазах темно. Помолчали мы немного, а потом он и говорит: «Вся жизнь плохо устроена, и во всём мы виноваты сами. Надо нам всем быть другими: а то, что нам дают, то мы и берём, а дают-то всё отбросы. А надо брать человеку то, что надо настоящему человеку»… Посмеялась я над ним, да и спрашиваю: «А что, — мол, — разве мы с вами не настоящие люди?..» — «Нет, — говорит, — не настоящие… Мы, — говорит, — с вами только обыкновенные люди»…

— Обыкновенные… Вишь ты, а ему необыкновенным захотелось быть! — неожиданно прервала рассказ Мировой Михайлина. — Взял бы он нос себе краской вымазал или ещё что-нибудь… Вот и был бы необыкновенный…

— Ты, Михайлина, глупостей не говори! — оборвала её Мирова. — Ты никогда не услышишь того, что он говорил мне тогда. Он мне показал необыкновенных людей. Позвал он меня к себе в субботу после работы. Прихожу, а он сидит у окна с одним своим товарищем, Трофимовым он, кажется, прозывался. Сидят они и газету читают. Петровский ласково встретил меня и чаем угостил. Сидим мы втроём, и вдруг звонок. Приходит студент один, высокий такой, а с ним барышня, хорошенькая… курсистка… Поздоровались мы все, потом пили чай, а студент всё говорил и говорил… А потом мы все поехали на взморье, сели в лодку да и далеко уехали!.. Долго мы катались на лодке, пели песни, говорили. Студент прочёл какую-то маленькую книжечку, да только я что-то мало поняла его. А когда мы с Петровским пошли домой, он и говорит: «Вот, — говорит, — это и есть необыкновенные люди; вы, — говорит, — Александра Васильевна, слушайте их, дурному не научат». — «Да я, — говорю, — что-то плохо их поняла». — «Ничего, — говорит, — потом будете понимать, мы с Трофимовым так же начали».

— Ну, что же, а потом ты этих необыкновенных-то встречала? — спросила Михайлина, которой рассказ подруги показался неинтересным и утомительным.

— Потом никогда с ними не встречалась и к Петровскому не заходила. В это время как раз у нас с приказчиком любовь-то и началась. На взморье-то мы тоже ездили, да только всё вдвоём да вдвоём… Так вот с Петровским-то я и рассталась… А как хорошо было!

— Что же хорошего-то? Ведь всех их нет теперь… Ты сама же говорила, — с раздражением в голосе говорила Михайлина.

— Да и любви-то моей нет! — тихо, точно нечаянно обронив слова, проговорила Мирова и опустила глаза.

IV

Сидя на своей койке с руками, сложенными на коленях, Гундобина внимательно прослушала всё, что говорилось Мировой и Михайлиной. Порою ей хотелось подойти к ним и вступить в разговор, но потом она быстро отказывалась от своего решения.

Несмотря на сходство положения больных одиннадцатой палаты, работницы с табачной фабрики всё же держались обособленно, и Гундобина почему-то побаивалась Мировой, на лице которой всегда лежала какая-то сосредоточенная серьёзность, а в глазах — холодность. Но этот подслушанный разговор как-то особенно взволновал Гундобину, точно она и сама принимала в нём живое участие.

Она встала и перешла на койку Михайлины. Работницы молча переглянулись.

— А вот когда я впервые приехала в Петроград, — нетвёрдым голосом начала Гундобина, — и поступила на место, мне тоже одна барышня давала книжки читать. Хозяйская барышня, Софья Абрамовна…

— А где ты научилась читать-то? — резко оборвала её речь Мирова.

— В Новгороде… Я в школе училась четыре года, и мне дали похвальный лист.

Мирова с недоверием посмотрела в глаза Гундобиной, зная, что «эти расфуфыренные» любят прихвастнуть. И она спросила:

— А какие же книжки-то тебе давали читать?

— Разные. Разве запомнишь?.. Бывало, придёт к нам в людскую комнату барышня Софья Абрамовна и позовёт меня к себе. Уж она говорит, говорит, а потом даст книжку и велит прочитать, а когда прочитаешь — просит рассказать, поняла ли я что… Только вот барыня у нас была сердитая и, бывало, всё делала выговор Софье Абрамовне, зачем та возится со мною. А барышня наша тоже с норовом была, и начнут они спорить: кричат, кричат!.. Тут ещё молодой барин придёт, в юнкерском училище он тогда был, и примутся они с барыней над Софьей Абрамовной насмехаться…

— А богатые у тебя господа были? — спросила Михайлина.

— Богатые, в бельэтаже жили, квартира в восемь комнат была… Свои лошади тоже были…

— А красив был молодой-то барин? Юнкер-то? — не унималась Михайлина.

— Красивый, — ответила Гундобина и немного замялась, — потом он в офицеры вышел и уехал куда-то.

— Поди ты, Серафима, и плакала же по молодом-то барине? — вдруг неожиданно для всех спросила Надька Новгородская, которая всё время разговора сидела на подоконнике и внимательно смотрела на улицу, в щель, приспособленную пальцами в слое белой краски стекла.

— Что же мне по нему плакать-то? — немного оправившись от смущения, спросила Гундобина.

— Когда красивый мужчина уезжает — всегда надо плакать! — с усмешкой вставила Надька Новгородская. — Я тоже по своём купчине вот как плакала — коровой ревела!..

К Надьке Новгородской подошла Маша Маленькая, опустилась руками на её колени и припала к стеклу. Обе они долго смотрели в щель, обмениваясь шёпотом какими-то игривыми замечаниями.

— Мотри-ка ты, Серафима, жила с этим юнкером-то? — прошипела своим скрипучим голосом Худышка и обдала Гундобину насмешливым взглядом.

Гундобина молчала, опустив глаза.

— Уж очень ты мало о нём говорила: мотри-ка, жила! — продолжала Худышка, разозлённая молчанием Гундобиной.

— Ну, что же — жила, так жила? А тебе-то что за дело, ведьма хрипатая! — вспылила Гундобина и поднялась с койки.

По её лицу разлился румянец негодования, глаза сверкали злобой.

— Мне, конечно, что за дело… А уж если жила, так с этого и начинай…

Гундобина с негодованием посмотрела в сторону Худышки и молча вышла в коридор.

— Не любит девка сознаться, с кем и когда жила… Святошей притворяется, — шипела Худышка. — Ну, да знаем мы, у Прасковьи Ивановны живёшь, так нечего тут тень-то наводить…

Худышка была уверена, что ушедшая Гундобина не слышит её сентенций, но всё же говорила, потому что в эту минуту ей хотелось говорить кому-нибудь что-нибудь неприятное и скверное. Она нередко делала так и, поругавшись и позлорадствовав, чувствовала себя удовлетворённой.

Почти все больные одиннадцатой палаты ненавидели Худышку, и между нею и другими девушками нередко происходили споры и ссоры. На этот раз не утерпела Мирова и, грозно глянув в сторону злой женщины, дерзко проговорила:

Назад Дальше