— Поделом Серафима назвала тебя ведьмой! Ты очень на неё похожа — сидит в углу и стонет своим проклятым голосом.
— А ты что лаешься? Тебе-то что? — вся побагровев, взвизгнула Худышка. — Ты, может, тоже в святоши записаться захотела? Нет, сестрица моя, в одиннадцатую палату попала, так того… Ах, оставьте!.. Знаем мы, как на табачной фабрике девки работают, сама пять лет отработала! Бывало, шесть дён мы на фабрике работаем, а на седьмой прирабатываем около фабрики!.. Так и ты!.. Чего на меня пялишь свои злые зенки-то?.. Вот у тебя глазища-то и есть как у ведьмы!..
Мирова молча вышла в коридор, а Худышка продолжала отпускать ей вслед ругательства.
— Худышка, ты, верно, сегодня махорки не тянула? Вот и шипишь как змея, — спокойным тоном обратилась к ней Надька Новгородская, подходя к её койке.
— Не люблю я, Надюша, когда девка в красный сарафан рядится, а из-под подола обтрёпанный хвост видно!..
— Ого! Ты всегда побасёнки говоришь! Будет сердиться-то… Давай-ка лучше по папиросочке сделаем да и… покурим.
Худышка достала из-под подушки осьмушку табаку, скомканную в клочке газетной бумаги, и развернула свёрток. Обе женщины принялись курить папиросы, к ним присоединилась и Маша Маленькая.
V
Мирова догнала Гундобину в коридоре.
Обидные фразы и ругательства, отпущенные озлобленной Худышкой по адресу обеих девушек, принуждённых обратиться к бегству, объединили их, и, поравнявшись с Гундобиной, Мирова проговорила:
— Злая ведьма! Проклятая!.. Одна она из всех и говорить-то по-человечески не умеет, всё по-собачьему лает…
Красные пятна негодования выступили на лице Мировой, и злоба на Худышку душила её. Она придумывала эпитеты, один обиднее другого, которыми ей хотелось охарактеризовать Худышку, но Гундобина слушала подругу с каким-то безразличным вниманием.
— Давно бы ей пора издохнуть, всё равно на человека-то перестала походить, — продолжала злобствовать Мирова.
— Бог с ней! — тихим и покойным голосом прервала Мирову Гундобина. — Она, мотри-ка, с измалетства такая охальница…
Они молча дошли до конца коридора, постояли у окна, глядя на обширный больничный двор с тёмными кирпичными корпусами по другую сторону, и снова двинулись к одиннадцатой палате.
— А, говорят, наша Анна Александровна в сёстры милосердия поступает и на войну едет! — первой начала Гундобина, когда гнев Мировой ослабел, и она смолкла, опустив на грудь голову.
— Вчера сама говорила, так значит едет, — холодным тоном вставила Мирова.
— Верно не боится смерти, вот и едет…
Мирова молчала.
— Не знаю, что с моим братом сталось, нынче по осени в солдаты забрали, может, тоже на войну угонят, — продолжала Гундобина, и в её голосе слышалась какая-то скрытая душевная боль и тоска. — Убьют там его и останется мамонька одна-одинёшенька… Старший-то брат распутный и Бог весть где шатается… Ушёл вот в Петроград лет пять тому назад, и не знаю, куда пропал… Может, тоже погиб где-нибудь…
Тягучий, почти плачущий, голос Гундобиной тронул Мирову за душу, она забыла перенесённую обиду и участливо оказала:
— А ты возьми да и поезжай к матери… Старуха она?.. Сколько ей лет?..
— Много… А только, как же я туда поеду-то?.. Это не годится…
Гундобина с секунду помолчала и добавила:
— С жёлтым-то билетом куда уедешь?..
— А тебе наплевать на всех! — энергично заявила Мирова. — Поезжай, работай хорошенько, потом всё забудется, ещё замуж выйдешь… С кем греха не бывает!?. Вот я тоже в деревню уеду, как только вылечусь, так и уеду. Чёрт с ним, с Петроградом, вымотал он мою душеньку!..
Полчаса спустя, когда в душе окончательно улеглась обида, Мирова говорила совершенно обратное. Она расхваливала столичную жизнь и бранила деревню, с её грязью, нищетою и «непониманием человеком своих прав».
— Что там делать? — с крикливыми нотками в голосе повторяла она. — Работать по-лошадиному, а потом сухой хлеб жевать. Здесь хоть и в тревоге живёшь, да зато в чистоте… Шумят около тебя люди, и ты с ними шумишь… В Петрограде интересно жить, хорошо! Вот только я немного опустилась, волю себе дала! А вот подожди-ка, вылечусь, выйду из больницы и опять поступлю на фабрику. Не одним баловством можно заняться у нас на фабрике. Есть люди, и они живут по-настоящему!.. У меня вот есть один знакомый… Кириллом Иванычем Смирновым он прозывается, в литейщиках он на немецком заводе, в Гавани. Приду к нему да и скажу: «Хочу, — мол, — в вашей компании быть»… Звал он меня… А они как живут в деревне-то, так никто и не живал!.. Читают они разные книжки и газеты, со студентами и с барышнями знакомство водят, в воскресной школе и на разных там курсах и лекциях бывают. Стала, было, ходить и я, да вот не устояла… Опять чёрт помутил… Ну, да теперь уж не поддамся!..
— Что же это они, большие люди, а учатся? — с недоумением спросила Гундобина.
— А что же, вот я большая, а года два тому назад тоже в воскресную школу за Невской заставой ездила… Студенты тоже большие, с бородами, а учатся же…
— Чему же там учат?..
— Всему… Всё, что хочешь знать, то тебе и расскажут… А какие там учителя хорошие, а особенно барышни!.. — воскликнула Мирова и со счастливой улыбкой в глазах посмотрела на Гундобину.
Они сделали несколько шагов молча.
— А я вот хочу с Анной Александровной в сёстры милосердия проситься! — вдруг неожиданно для Мировой заявила Гундобина.
— В сёстры милосердия? Да что ты?
— Что же? Разве я не человек? Хочу вот на войну пойти и буду там ухаживать за ранеными. А если и самоё убьют, так что ж!?. Всё равно у Прасковьи Ивановны в заведении издохнешь, ни за что оттуда меня не выпустят.
Она говорила таким тоном, который невольно настраивал Мирову на какое-то серьёзное раздумье. Ей показалось, что эта тоненькая и худощавая женщина, с таким симпатичным лицом и тихой речью, спустилась в этот мрачный больничный коридор с неба, откуда-то из другого мира, где ничто не напоминает об одиннадцатой палате, с излишне весёлой Надькой Новгородской и со злобствующей Худышкой. Мирова внимательно слушала Гундобину, и в её душе просыпалось к этой слабенькой и хрупкой девушке какое-то новое чувство, точно она давно её знала и только теперь снова с нею встретилась.
— В сёстры милосердия тебя возьмут — просись, — сочла своим долгом сказать Мирова.
— Право, хорошо бы пойти в сёстры милосердия! — воодушевлённая замечанием собеседницы, воскликнула Серафима. — Наденут на тебя белый платочек и белый передничек, а на груди нашьют из материи большой красный крест! И поехала бы я на войну с Анной Александровной, и пусть бы меня хоть и убили там… За христолюбивое воинство и за сестёр милосердия всегда будут молиться, а здесь… когда и за себя вздумаешь помолиться, так и то люди мешают…
Она растрогала свою душу своими, быть может, несбыточными мечтами, и голос её дрогнул от внутренних скрытых слёз. Чем-то новым, отрадным, дорогим и близким повеяло от этих слёз на Мирову, и она с детской простотой в глазах посмотрела в глаза Гундобиной, но промолчала.
Они дошли до двери, ведущей в одиннадцатую палату, услышали раскатистый смех Михайлины и скрипучий голос Худышки, с секунду постояли у порога, повернулись и снова молча пошли вдоль коридора.
Минуту спустя Мирова проговорила:
— А я не поехала бы на войну… Можно и здесь по-хорошему жить… Разве мало у нас среди фабричных хороших людей, можно и тут много добра сделать… Был у меня знакомый рабочий Петровский… Что это был за человек! И как его все любили!..
— А где же он теперь? Умер?..
Мирова не ответила на этот вопрос. Может быть, она его и не слышала, занятая своими новыми думами.
И обе они долго и молча ходили по коридору, и обеим им не хотелось войти в одиннадцатую палату, где теперь громко хохотала Надька Новгородская, и что-то весёлое и нескромное рассказывала своим хриплым голосом Худышка.
VI
Вечером того же дня, когда Анна Александровна, осмотрев больных перед сном, вышла в коридор, направляясь к себе, за нею следом поспешно вышла из палаты и Гундобина.
Нерешительно ступая лёгкими туфлями по паркету, она долго шла за фельдшерицей и не могла заставить себя остановить барышню.
— Анна Александровна… Барышня! — наконец тихо проговорила она.
Фельдшерица обернулась и, приостановившись, спросила:
— Что вам, Гундобина?
— Я хотела бы просить вас…
— Что?.. Что такое?..
— А если бы и мне поехать с вами сестрой милосердия? — решилась наконец Гундобина и испугалась своего голоса.
Лицо Анны Александровны вдруг побледнело, и она сказала:
— Вам? Не знаю как, Гундобина… Но теперь вы ещё больны! — как можно мягче и радушнее старалась ответить фельдшерица.
— Я хочу на войну, Анна Александровна, — заявила Гундобина. — Я буду ухаживать за ранеными…
— Вам? Не знаю как, Гундобина… Но теперь вы ещё больны! — как можно мягче и радушнее старалась ответить фельдшерица.
— Я хочу на войну, Анна Александровна, — заявила Гундобина. — Я буду ухаживать за ранеными…
Она сбивчиво и долго говорила, стараясь как можно больше высказать своих мыслей, а Анна Александровна внимательно слушала её и не могла проронить ни слова.
Она знала, что желание Гундобиной невыполнимо, и ей трудно было в этот момент сказать девушке правду. Ей хотелось броситься Гундобиной на шею, обнимать и целовать её как свою дорогую, милую сестру. В эту минуту обеих их связывало что-то общее, большое, но непонятное и туманное, что-то такое, что влекло их друг к другу.
Гундобина невнятно пробормотала конец последней фразы и, замолчав, уставилась в лицо фельдшерицы большими расширенными глазами с немым запросом. И Анна Александровна, не поднимая на неё глаз, ответила:
— Завтра я окажу доктору Тихону Фёдоровичу, и мы вместе обсудим это дело…
Анна Александровна подняла глаза и встретилась с ясным взглядом Гундобиной. Ей представилось, что Гундобина ждала от неё другого ответа, но что же могла сказать Анна Александровна?..
— Ну, так до завтра, Гундобина… Мы всё это обсудим…
Она протянула к больной свою руку, почти насильно взяла её тонкие пальцы и крепко-крепко пожала их…
— До свидания, до завтра! — ещё раз негромко произнесла Анна Александровна и, опустив голову, пошла вдоль коридора.
Гундобина долго смотрела в её сторону, и, когда белый халат фельдшерицы, мелькнув в полосе света, исчез где-то направо, она медленно пошла в свою палату.
В эту ночь Гундобина долго не могла заснуть. Лёжа на койке под тиковым одеялом, она прислушивалась к дыханию спящих больных, смотрела на тёмные окна, выходившие в сад, и думала, долго думала, и мечтала, долго мечтала.
На другой день утром Анна Александровна появилась в одиннадцатой палате уже без белого халата. Она пришла с новой фельдшерицей. Это была полная блондинка в очках и со стриженными вьющимися волосами.
Появление Анны Александровны с новой фельдшерицей сразу же дало тему для разговора. Все больные обступили Анну Александровну, расспрашивая её о предстоящей поездке.
— Когда же вы, барышня, отправляетесь-то? — спрашивала Аннушка.
— Сегодня в ночь… В час ночи уеду…
— Так скоро? — спросила Гундобина, и лицо её побледнело.
— Да, скоро…
В разговоре принимали участие почти все больные, за исключением Худышки, которая сидела у себя на койке с какими-то зловещими глазами, смотрела в сторону больных и Анны Александровны. За последние дни она страшно нервничала, злилась на всех без причины и всё время ворчала.
Через час пришёл Тихон Фёдорович, пожал руки фельдшерицам, поздоровался с больными и сказал:
— Вот, господа, наша Анна Александровна уезжает на войну, а вместо неё вот они будут… Евгения Петровна…
Доктор и новая фельдшерица начали обходить больных. Когда они подошли к койке, на которой сидела Гундобина, Анна Александровна что-то тихо проговорила доктору.
— Ах, да, — начал тот, — я вчера прочёл ваше письмо… Это, конечно, всё хорошо и похвально, но только, вы понимаете, это совершенно невыполнимо: во-первых, в сёстры берут лиц подготовленных, а во-вторых, куда же она годна!?. Она не годится и для поля жизни, не только для поля брани…
Доктор говорил Анне Александровне тихо, почти шёпотом, но всё же Гундобина расслышала последние слова его фразы и смутилась. Лицо её вдруг побледнело и точно осунулось, глаза ушли в глубину орбит, и губы задрожали. Она что-то хотела сказать доктору, но промолчала.
Доктор мельком посмотрел на Гундобину и, обходя её койку, подошёл к Аннушке.
— Так и передайте ей, Анна Александровна, что для неё это совершенно невозможно…
Когда доктор ушёл, Анна Александровна сообщила Гундобиной роковой ответ. Она молча взглянула на фельдшерицу, и глаза её наполнились слезами.
К Гундобиной подошла Саша Мирова. Случайно она подслушала разговор доктора с Анной Александровной, и ей захотелось утешить подругу. Утешая Гундобину, Мирова утешала и себя. Она хорошо, явственно слышала слова доктора: «Она не годится для поля жизни, не только для поля брани», и эти страшные слова как раскалённые проволоки пронизали всё её существо. Она до боли чувствовала, что она как и Гундобина также не годна для поля жизни, и этот жестокий приговор разбил все её мечтания о новой жизни после выхода из больницы. И ей хотелось рыдать…
В ту же тяжёлую для Мировой минуту в другом конце комнаты слышались шумный говор и смех. Сидя на койке и злорадно улыбаясь, Худышка говорила:
— Знаем мы их!.. На войну едут будто для добра, а на самом деле — засиделась Анна Александровна в девках, вот и захотелось мужа… Там они, сёстры-то милосердия, все за офицеров да за докторов замуж повыходят…
— Замолчишь ли ты, ведьма проклятая!? — не утерпела и сорвала свой гнев Мирова.
В эту минуту ей захотелось броситься на Худышку и задушить её собственными руками. Она поднялась и почти насильно увлекла за собою Гундобину.
— Серафимочке-то нашей тоже на войну захотелось… по муже затосковалась, — продолжала хрипеть Худышка, и в её глазах выражались неприязнь и непонятная злоба.
Мирова и Гундобина вышли из палаты и снова долго ходили по коридору и о чём-то тихо беседовали.
Вечером, часов в десять, Анна Александровна, одетая по-дорожному, пришла проститься с больными. Она мало говорила и смотрела на своих больных с какой-то жалостью в глазах, а все они старались занять её разговором. Потом она молча поднялась с табурета и начала прощаться.
Она подошла к Надьке Новгородской, обняла её и поцеловала в щеку. Та замерла в каком-то непонятном оцепенении и потом медленно перекрестилась и опустила глаза. Анна Александровна подошла к Михайлине, простилась с ней и потом обошла всех больных. Когда она подошла к Гундобиной, её глаза наполнились слезами. Она близко прильнула к Гундобиной, прижала её к своей груди и тихо прошептала:
— Прощайте, оставайтесь здесь… Если бы от меня зависело…
Она не закончила своей фразы, ещё раз поцеловала Гундобину и вышла. Больные проводили Анну Александровну глубоким молчанием, и долго потом в одиннадцатой палате было как-то жутко тихо.
В двенадцатом часу ночи, когда почти все спали, Гундобина вышла в коридор. Ей не спалось. За минуту перед тем она лежала на койке с закрытыми глазами и думала. О чём? — Она и сама не знает.
В длинном коридоре, с тёмным окном в конце, было сумрачно и тихо. Проходя мимо дверей в другие палаты, Гундобина видела спящих женщин. В одной из палат у койки тяжелобольной стояла сиделка. Слышался стон тягучий и однообразный… А в остальных палатах все уже спали: не слышно было ни говора, ни шороха туфель по полу, ни кашля, ни стона.
Всё точно вымерло, и Гундобиной казалось, что она идёт по крытому коридору мимо каких-то неизвестных ей могил, обвеянных сумраком и жутким глубоким молчанием.
Она прошлась по коридору, вернулась в свою палату, посмотрела на Мирову, которая лежала у себя на койке с открытыми глазами, и снова вышла в коридор и как призрак двинулась мимо палат с ранеными на поле жизни.
Вот она дошла до окна в конце коридора, прислонилась головою к холодным стёклам и простояла так с минуту. Вот она глазами, полными слёз, посмотрела сквозь стёкла в дверь, и мысли её рвались вон из этого мрачного и безмолвного коридора…
А на дворе была ночь. И эта ночь была так же темна, как темна и её одинокая, разбитая жизнь.
1915
Примечания
1
всегда элегантный — нем…