В ролях - Виктория Лебедева 8 стр.


– Тетя, ты… мама?

Потом Любочка долго и надрывно рыдала, крепко прижимая сына к себе и перепугав его вконец, собиралась пойти и рассказать все матери, и снова рыдала, и целовала в стриженый затылок, и боялась родительского гнева, и собиралась забрать мальчика с собой в Иркутск, вон какая у Аркадия квартира, неужели откажет, – но усталость взяла свое, Любочка успокоилась, утихла, а на следующий день Илюшенька совсем к ней привык, и все пошло по-старому.

Яхонтову сначала даже нравилось, что Любочка замужем. Это ему льстило. Еще бы, такая женщина, а молодого бросила и живет с ним, со стариком. Боялся только, что по весне Любочка опять в училище поступать запросится. Но прошла весна, наступило лето. Любочка про поступление не вспоминала. Она и так была счастлива.

Глава 16

Герою Берлина не спалось. Он с величайшим трудом опустил вагонное окно и подставил лицо холодному ночному ветру, а мимо летели редкие железнодорожные огни, черные облака горой стояли у горизонта, гремели неугомонные колеса. Мысли у Героя были вовсе не героические – он ехал разводиться.

Когда ему сообщили о «поступлении» Любочки в театральное училище, он почувствовал не радость, не удивление, а ревность и досаду. Теперь, по разумению Гербера, у Любочки должна была начаться иная жизнь, полная блеска и событий. Других мужчин наконец. Герой Берлина ни минуты не сомневался, что в училище Любочку приняли с распростертыми объятиями. Она вечно кого-то изображала, актерство было ее второй натурой, к тому же – такая красавица. Образ покорной наскучавшейся жены, поджидающей на ветхом крылечке, рассеялся.

Сначала он порывался лететь в Иркутск, спасать семью и вызволять Любочку. В порыве максимализма собирался даже везти ее с собой на Север, да побоялся по зрелом размышлении – и он ведь был не безгрешен. Хозяйка, пригревшая одинокого командировочного, была, конечно, добрая женщина, но уж не до такой степени, чтобы без скандала стерпеть при сожителе его законную половину. И тогда, по-мужски перебесившись и перестрадав, он поступил так, как привык поступать в затруднительных случаях, – махнул на все рукой и пустил на самотек.

Жене исправно слал на новый адрес вежливо-нейтральные письма, взамен получал коротенькие торопливые ответы, путаные и восторженные, а от тещи – редкие фотографии Илюшеньки, который с возрастом все больше темнел волосом и все меньше походил на отца. В остальном жил, как жилось, хозяйку свою вниманием не обходил, но и не слишком усердствовал. Ревностно следил, чтобы, не дай бог, не забеременела. Однако у женщин свои хитрости, у тех, особенно, чья молодость уже промчалась мимо, как товарный состав, и только последний вагон еще хвостик показывает. Хозяйке было тридцать шесть, она решила: сейчас или никогда, и, пожалуйста, ждала теперь ребенка. Вот и ехал разводиться. И понятия не имел, что скажет Любочке.

А Любочка за прошедшие три года превратилась в светскую даму. Стала она теперь называть себя не Обухова, а Обухόва (ей казалось, что это на французский манер) и волосы укладывала в высокий гладкий пучок – для солидности. Ни одна вечеринка или выставка, ни один закрытый просмотр без нее не обходились.

Замужество Любочку не особенно тяготило. Только иногда, засыпая, она мечтала, что вот, придет с севера письмо: «Ваш муж, Обухов Гербер Борисович, геройски погиб при исполнении обязанностей…» Каких обязанностей? Да какая разница?! Просто обязанностей. Она бы тогда очень плакала и надела бы траур, а все бы ей сочувствовали. А потом вышла бы замуж за Яхонтова, забрала бы Илюшеньку в город и выпросила наконец новую каракулевую шубу, про которую сказать стеснялась. Письмо, строгое и лаконичное, представлялось Любочке почему-то в виде обтрепанного военного треугольника.

Яхонтов старел. Он стал быстро уставать, пошаливало сердце, суставы ныли на плохую погоду. И вместе со старостью к нему подступал страх, что Любочка его бросит. Видел же, как смотрели на нее мужчины, зрение ему, слава богу, еще не изменило. Он начал бояться шумных компаний и все норовил остаться дома – чтобы только он и Любочка. И начал жалеть, что она несвободна. Не будь дурацкого штампа в паспорте, женился бы – да и дело с концом. Маленькая, но гарантия.

По всему выходило, что развод, к которому Герой Берлина не знал как подступиться, выгоден всем сторонам. Сойдя с поезда, он собирался сразу ехать в театральное училище разыскивать Любочку, чтобы уж отмучиться одним махом, но побоялся прилюдного скандала. Время было к обеду. Гербер нашел какую-то сомнительную столовку, где решил пересидеть и подкрепиться. Пахло половой тряпкой, но кормили сносно. Он без аппетита хлебал рассольник, запивал компотом и все искал, какими словами начнет разговор о разводе, но подходящие не находились. Потом расплатился, вышел, попил у ларька пресного пива, цветом напоминающего перестоявшую заварку, купил вчерашнюю газету; посидел в скверике на скамейке, смотря мимо передовицы, сложил кораблик, выбросил в урну. Чем ближе было опасное объяснение, тем неуютнее Герберу становилось. Он расспросил прохожих, как отыскать нужную улицу, долго ждал трамвая, вышел, не доезжая двух остановок, у маленькой уютной рюмочной, где заказал для храбрости сто граммов, а потом еще сто граммов и еще – пока нечистая совесть не умолкла, уступив место бравурному, лихорадочному эмоциональному подъему.

Добравшись до квартиры зловредной тетки, Герой Берлина долго не мог понять, почему это Любочка давно здесь не живет. Выйдя на улицу, он еще некоторое время топтался под одиноким фонарем, пошатываясь, и силился прочесть на клочке бумаге подпрыгивающие буквы. Он поймал такси, сунул шоферу клочок с адресом и немедленно уснул, а спустя несколько минут, когда таксист с матюками вытаскивал его из машины, никак не мог сообразить, где находится и зачем.

Холодало, и Герой Берлина потихонечку трезвел, разыскивая нужный подъезд. Снова подступал страх.

Дверь открыл Яхонтов. Гербер решил, что попал не туда, заизвинялся и собрался было уходить, когда в глубине темного коридора, в ореоле желтого света, льющегося из ванной, появилась простоволосая Любочка в прозрачном пеньюаре и спросила с ноткою недовольства в голосе:

– Аркаша, кто там на ночь глядя?

Гербер был в бешенстве. Он себе много чего напредставлял за время пути, но уж только не этого пошлого старца в полосатых пижамных брюках.

Он громко, с надрывом выкрикивал Любочке разные оскорбительные слова, топал ногами и бил в коридорную стену нетвердым пьяным кулаком, разбив костяшки в кровь; он кричал, что завтра же поедет в Выезжий Лог, заберет сына, и в этот момент представлял себя почему-то Карениным, а перепуганного старика, который пытался слабо возражать, коварным Вронским; Любочка горько рыдала, примостившись на пуфике под зеркалом, и шептала, захлебываясь: «Ты сам, сам виноват, зачем ты уехал, зачем бросил меня одну?!», кашляла, умоляла оставить сына в покое, и чем униженнее звучал этот стыдом и слезами напитанный шепот, тем увереннее чувствовал себя Герой Берлина – ему теперь не надо было оправдываться и просить прощения. Про ребенка – это он загнул для красного словца; и в страшном сне ему не могло присниться, что привезет он своей беременной хозяйке чужого пацана на воспитание. Красивый бы получился жест, да. Благородный. Но это было при сложившихся обстоятельствах абсолютно невозможно.

Любочка, конечно, не из-за развода плакала, развода она давно и горячо желала. Просто ей было себя ужасно жалко – уж больно некрасивой казалась роль обманщицы и изменницы, пойманной с любовником. «Любовник», «сожитель» – все это были плохие слова, оскорбительные; а Илюшеньку она ни за что не отдаст, ребенка любой суд при матери оставит, как же иначе?! Яхонтов, перетрусивший сначала, исподтишка наблюдал за кричащим Гербером, но не вмешивался. Был он взрослым человеком, умудренным, четырежды женатым, насмотрелся подобных сцен вдоволь. И прекрасно понял, что дальше крика дело не пойдет, если даже в пьяном угаре этот молодой неопрятный мужчина, брызжущий слюной и размахивающий руками, с порога не полез в драку.

Позже, когда страсти немного поутихли, он крепко взял Героя Берлина за локоть и увел в кухню на мужской разговор, на стол выставил початую бутылку пятизвездочного армянского коньяку, наскоро покромсал лимончик, и бедная Любочка битый час изнывала за закрытой дверью, пытаясь прислушиваться к бубнящим голосам, то взвивающимся вверх, то шепчущим, но с перепугу не понимала ни единого слова.

Все закончилось полюбовно. Любочка с Гербером на следующий же день подали документы на развод, и Яхонтов, воспользовавшись своими богатыми связями, дал кому следует взятку, чтобы максимально ускорить процесс. Присмиревший Гербер до суда прожил у них, потому что в гостинице мест не было. Днем он гулял по городу, по вечерам пил с Яхонтовым коньяк в кухне (Любочка подавала на стол и уходила, чтобы не мешать мужчинам), и в результате все расстались если не друзьями, то добрыми приятелями.

После развода Герберу положили платить алименты согласно действующему гражданскому кодексу; он пробыл в городе еще пару дней, покупая гостинцы для своей беременной хозяйки, а потом вернулся на Север и навсегда исчез из Любочкиной жизни.

Глава 17

Роль невесты чрезвычайно нравилась Любочке. Так бы и проходила всю жизнь в невестах, честное слово! Она пересняла театральную выкройку и на работе, в перерывах, потихонечку шила свадебное платье – как у Офелии из спектакля «Гамлет». Даже мрачные обстоятельства, при которых было это платье надето, ее нимало не смущали. Это было платье мечты – именно такое представляла она долгими скучными вечерами в Выезжем Логе. Яхонтов все время позднего своего жениховства ходил грудь колесом, точно тридцать лет сбросил, и от избытка чувств хотелось ему какого-нибудь подвига. В его обрывочных мечтаниях, где спасал он Любочку от ночных грабителей, выносил из огня и воды, была мальчишеская несолидность. Ему больше не хотелось сидеть дома у телевизора, бдительно охраняя свою женщину от возможных соперников, а тянуло на люди, к свету и блеску.

Однажды вечером Яхонтов зазвал Любочку на капустник в театральное училище. Было начало октября, и старшекурсники подготовили небольшое приветствие для новобранцев. Любочка идти не хотела. Даже по прошествии трех лет рана еще саднила. Но Яхонтов оказался непреклонен.

Вошли, сдали одежду в раздевалку. Сразу при входе, у лестницы, натолкнулись на Семенцова. Любочке стало неловко, захотелось втянуть голову в плечи и убежать прочь.

– Здравствуй, Аркадий! – обрадовался Семенцов. – Ты у нас прямо Алеша Попович! Добрый молодец!

– А что нам, молодым да красивым?! – в тон ему ответил Яхонтов. – И вечный бой, покой нам только снится!

– Вечный? Ну-ну… Нам с тобою пора кефир, клистир да теплый сортир, как в том анекдоте.

– Ты, Борис, как хочешь, а я в старики записываться не намерен. Повоюем еще!

– Ну воюй, вояка, пока шашка не затупилась, – усмехнулся Семенцов.

– Не веришь?! – воскликнул раззадоренный Яхонтов, подхватил Любочку на руки и, тяжело дыша, понес ее, насмерть перепуганную, по мраморным ступеням на второй этаж, откуда с любопытством смотрели удивленные первокурсники. Любочка обеими руками обхватила Яхонтова за шею и со страху едва не задушила.

Он с достоинством проделал путь до площадки второго этажа, под всеобщие аплодисменты осторожно опустил покрасневшую Любочку на пол и гордо, резко, вызывающе распрямился. Тут в пояснице что-то оборвалось, Яхонтова прошила боль, и он потерял сознание. К счастью, студенты его удержали – иначе неминуемо скатился бы по ступенькам и переломался насмерть.

Свадьбу отложили.

Второй месяц Яхонтов лежал, почти не вставая и стараясь не шевелиться, даже дойти до туалета стоило ему огромных трудов. Утром и вечером приходила медсестра делать обезболивающие уколы; Любочка клеила Яхонтову на спину перцовый пластырь и готовила притирания, подавала в постель куриный бульон и овсянку, помогала бриться, причесывала, переодевала. Выздоровление продвигалось медленно, спину все не отпускало, начались пролежни. Любочка взяла в театре отпуск, чтобы ухаживать за больным. Она спала теперь отдельно, в соседней комнате, отговариваясь тем, что боится ночью случайно потревожить его неосторожным движением. На самом же деле бежала от густого запаха мазей и растирок. Каждый раз, входя к Аркадию, чтобы покормить его и обиходить, она делала глубокий вдох, собиралась с силами, боясь показать отвращение и подступающую тошноту.

Яхонтова навещали друзья и ученики. Чаще прочих заходил Семенцов, приносил продукты и обязательно шоколадку для Любочки. Наблюдая, как возится она с Аркадием, он почувствовал к ней уважение. Она не была талантлива, да, но не всем же быть талантливыми; элементарная порядочность и забота часто оказывались важнее.

Любочка, хоть виду не подавала, скучала нестерпимо. Роль сиделки при лежачем больном давалась трудно – все дела, дела, и никаких тебе развлечений. Яхонтов был польщен, что Любочка так возится с ним, немощным. Стало быть, не ошибся, нашел на старости лет человека верного и благодарного. Он лежал на крахмальных простынях, в свежем белье, окруженный заботой и вниманием, читал книги и газеты, слушал радиоприемник. Ему мешала боль. Только боль, не дающая уснуть, винтом врезающаяся в позвоночник при малейшем движении. Он начал потихонечку капризничать, как умеют капризничать только стареющие больные мужчины. За окном была уже зима, вечерело к обеду, по телевизору транслировали балет, который Любочка не понимала и не любила за бессловесность, в домашней библиотеке преобладала русская классика, еще в школе в зубах навязшая, – и всю молодую энергию Любочка тратила теперь на то, чтобы достойно встретить гостей, пришедших навестить больного.

Глава 18

Любочке больше нравилось, когда к Яхонтову приходили студенты. С ними было веселее и проще. Особенно забавлял Вася Крестовой. Этот нескладный, щупленький, лопоухий четверокурсник показывал уморительнейшие пантомимы и, рассказывая анекдоты, ни разу не повторился.

Однажды Вася пришел один. Почти ночью. Он был слегка навеселе, а с собою принес бутылку белого столового вина и две больших антоновки для Яхонтова. Сначала около часа просидел у постели «мастера», подробно и обстоятельно рассказывая о работе над дипломным спектаклем. Потом Любочка подала больному стакан молока и блюдечко с печеньем. Яхонтов сказал, что утомился и будет теперь спать. Она подождала, пока он допьет молоко, заботливо подоткнула под ноги сбившееся одеяло, забрала грязный стакан и повела Васю на кухню ужинать.

Около двух ночи Яхонтов проснулся. Спина болела нестерпимо. Казалось, будто все тело завязано сложным узлом, так что и руки не поднять, и головы не повернуть. Из кухни слышался смех, доносились голоса. Два голоса – мужской и женский. Яхонтов хотел кликнуть Любочку, но передумал, остановленный внезапным подозрением. Это было как ведро ледяной колодезной воды за шиворот.

Он стал прислушиваться. Из-за двери слышалась какая-то возня, взрывы хохота, перезвяк посуды, мерещились даже охи и стоны. За те долгие минуты, которые показались Яхонтову часами, он успел представить себе все, на что сам не был сейчас способен. Ему живо рисовалась растерзанная и довольная Любочка на коленях у Васи, в ушах звучало горячее молодое дыхание; Яхонтов порывался вскочить, прекратить все это, но не мог – боль держала его накрепко, не пускала, и он ворочался в своей одинокой постели, метался в отчаянии, ничего не умея предпринять.

А Любочка действительно стонала – от смеха. У нее даже бок заболел.

Принесенное вино незаметно выпилось, и Вася совсем разошелся. Он нетвердо перемещался по кухне от двери к окну, изображая сокурсников и преподавателей, и особенно удавалась ему подпрыгивающая походка мэтра Семенцова; он выдвинул на середину кухни стул и сделал стойку на руках – тапочки едва не свалились в тарелку, закачалась, набирая амплитуду, люстра, задетая ногами; покатилась по столу и брызнула по полу грязная рюмка, которую Любочка случайно смахнула, пополам сложившись от хохота.

Вася рассказывал и рассказывал, и чем больше пьянел, тем смешнее становились его истории.

– Ботинки… к полу… гвоздями… Ой, не могу! – стонала Любочка.

– А еще касторка, полный стакан! – вторил ей Вася. – Он… его… за щеками… И прямо на декоратора, представляешь?! Еле донес!

– А что, что декоратор-то?

– Матом его… Так что в зале слышно… Со сцены Шекспир, представляешь…

– … а тут матом…

– … и зрители такие сидят…

– Ой, не смеши! Не могу больше!

– Не можешь? А я смотри, что умею! Внимательно смотри! – И Вася, окаменев мышцами лица, старательно пошевелил большими оттопыренными ушами…

Яхонтов собрал всю волю в кулак и, кривясь от боли, сполз с кровати. Сначала он стоял на четвереньках – восстанавливал разлаженное дыхание; упершись лбом в перекрученную простыню, считал до десяти и обратно, чтобы не закричать. Потом с величайшим трудом поднялся, обрушив с прикроватной тумбочки тарелку недоеденного печенья, и осторожно пополз по стеночке. Искать тапки не было сил, и он так и шел босой – по колючим крошкам, по холодному скользкому полу, хватаясь за дверные косяки, за стенку, за вешалку – к прямоугольнику оранжевого света, струящегося из-за мутного тонированного стекла, за которым ходили нетвердые тени и все громче звучал предательский Любочкин смех.

Шажок, еще шажок – и он дошел, резко распахнул кухонную дверь. Дверь стукнулась о стену, жалобно задребезжало стекло.

Любочка сидела на табуретке, обхватив себя обеими руками за живот, и хохотала. Щеки ее были красны, волосы растрепаны, глаза счастливо блестели. А у окна стоял, нелепо раскинув руки в стороны, любимый ученик Вася Крестовой, и его измятая рубаха углом вылезала из брюк.

Назад Дальше