В ролях - Виктория Лебедева 9 стр.


– Аркаша, что?! Тебе плохо, да? – Любочка подбежала к нему, хотела обхватить, подставить плечо для опоры, но он ее оттолкнул; из-за резкого движения зашелся от боли, так что слезы на глазах выступили.

Вася все понял, едва увидев учителя в дверях – жалкого, всклокоченного, босого. Он молча скользнул мимо, в коридор, даже не попрощавшись. Тихо захлопнулась входная дверь.

– Аркаша, милый, что с тобой?! – встревожилась Любочка. – «Скорую» вызвать?

– Су-ука! – проревел Яхонтов и со всех своих слабых силенок ударил Любочку по лицу.

Глава 19

За Любочку Галина Алексеевна была теперь относительно спокойна и все силы посвятила воспитанию Илюшеньки.

В пятницу после обеда, вместо того чтобы отметить с мужиками окончание трудовой недели, Петр Василич заводил свой на ладан дышащий автмобилишко и вез мальчика в Красноярск, в Дом пионеров, на уроки живописи. Были куплены Илюше детский этюдник, беличьи кисточки и набор ленинградской акварели на меду. А по субботам, с утра пораньше, квелого упирающегося внука положено было везти в музыкальную школу – на фортепьяно и на вокал.

Петру Василичу это было в радость – Илюшеньку он любил фанатично. Конечно, выбор занятий не пришелся старому бригадиру по душе. Отдали бы лучше на авиамоделирование, что ли. Только спорить с женой он давно уж зарекся. Вот и насчет Любки оказалась она права, взяли ее в артистки. Из города было доставлено в Выезжий Лог черное блестящее пианино «Красный Октябрь», которое в дом вносили с мужиками вшестером, все руки себе оборвав; по вечерам после детского сада Илюшенька под строгим надзором Галины Алексеевны нехотя гонял на нем гаммы. По дому были в беспорядке раскиданы ноты за первый класс и акварельные рисунки – яблоки, танки и вазы.

Рисовал Илюшенька так себе, зато с музыкой дела сразу пошли на лад. У мальчика обнаружился абсолютный слух. Поэтому, когда поступило предложение отправить его учиться в детскую школу-интернат при Новосибирской консерватории, Галина Алексеевна согласилась, не раздумывая. «Жаль, конечно, что не Москва и не Ленинград, – размышляла Галина Алексеевна, – ну да ничего, мы еще повоюем!» Она приняла это решение единолично, так что Петр Василич оказался поставлен перед фактом, когда Галина Алексеевна предъявила ему два билета – на себя и на внука. К тому времени она уже успела списаться с «профессорами» и обо всем с Валентиной Сергеевной договорилась. Галина Алексеевна справедливо рассудила, что у родственников будет мальчику лучше, чем в интернате.

Новосибирская бабушка была рада. Она как раз вышла на пенсию, похоронила старенькую тяжелобольную мать, и приложить кипучую свою энергию стало решительно некуда. Зато Петр Василич пребывал в бешенстве.

– Совсем ты, мать, белены объелась! – кричал он на Галину Алексеевну в сердцах. – Мало тебе, что с пяти лет мальчонку по кружкам умотала? Так теперь и с глаз долой?! А вот не пущу – и точка!

– Пу-устишь, куда денешься. Дурак ты старый! – парировала Галина Алексеевна. – Заучили маленького, вишь ты!

– А и заучили! Ему бы с пацанами в войнушку, а он бренчит цельный вечер как заведенный!

– От войнушки твоей польза невелика. На себя вон посмотри. Много добился-то? Всего и занятий – шабашить да под «москвичонком» пыль собирать!

– А денежка тебе, поди, с неба падает, ладоши только подставляй?

– Денежка… Да кому она нужна, твоя денежка, в эдакой дыре? Куда ее потратить-то здесь? Катанки разве прикупить?

– То-то ты в каракуле ходишь, что я все на катанки извел! Любку-то хоть спросила? Она ему мать!

– Любка мала еще – решения такие принимать! Где бы она была сейчас, кабы не я? В Шаманке сратой сидела, спиною печь подпирала?! Ты мне Любку не тронь! Ей год доучиться надо! И мы с тобой не молодые уже, пусть теперь «профессора» повоспитывают! А то ишь хорошо устроились!

Так и препирались до самого отъезда. Илюшенька во время домашних бурь забивался в дальний угол в сенях и тихонечко плакал. Ехать он никуда не хотел, боялся. И что родители ругались – боялся. Он рос тихим, домашним мальчиком. Галину Алексеевну давно уже звал мамой, Петра Василича – папой. В детском саду его часто обижали – задирались, ругали «соплей» и «нюней». Гулять Илюшенька из-за этого не любил. Уж лучше было за пианино долгими вечерами перебирать звуки. Или рисовать героические краснозвездные танки. Все, что угодно, только не на улицу, где стреляют из рогатки в спину, всей толпою ни за что ни про что валяют в сугробе, обзываются и исподтишка цепляют репей в волосы.

Пока Любочка разбиралась со своей непростой личной жизнью, судьба Илюшеньки устроилась самым благополучным образом. Вторая бабушка оказалась веселая и добрая, да и с ребятами из музыкальной школы он быстро подружился – для них не было никакого чуда в том, чтобы с утра до вечера бренчать, дудеть или пиликать. Валентина Сергеевна очень старалась – ей хотелось избежать тех ошибок в воспитании, которые были допущены с Героем Берлина.

Посоветовавшись с мужем, рисование она отменила как безнадежное. Зато помимо музыки новосибирский дед дважды в неделю возил мальчика в футбольную секцию на другой конец города. Консерваторские преподаватели Илюшеньку хвалили и намекали на большие перспективы. И футболисты хвалили – за высокую скорость и отменную реакцию. А когда мальчику исполнилось семь лет, его по знакомству отдали учиться в престижную английскую спецшколу. Там тоже потом хвалили – за произношение.

Петр Василич тяжело пережил разлуку. Заскучал, зачах, стал часто выпивать с друзьями-приятелями. Очень он был обижен на жену, которая чуть не в двадцать четыре часа собрала и отправила внука к чужим людям, которых никогда в жизни не видела. Да будь они хоть какая родня, все это казалось Петру Василичу как-то не по-человечески. Так до конца дней своих и не простил.

Жизнь меж тем показала, что напрасно сердился на жену старый бригадир. Галина Алексеевна много наделала глупостей, но это был тот редкий случай, когда она оказалась права.

Глава 20

Свадебное платье висело в шкафу у Любочкиной приятельницы Нины, тщательно отглаженное и бережно обернутое целлофаном – до лучших времен.

Любочка верила, что с Аркадием все наладится, дай только срок. Конечно, получить ни за что ни про что пощечину было ужасно обидно, но…

Наутро она как ни в чем не бывало понесла Яхонтову овсяную кашу. Он есть отказался. Поднос царственным жестом отстранил и молча отвернулся к окну. Она стала подробно и сбивчиво объяснять про вчерашнее. Яхонтов сурово молчал, Любочка волновалась, от волнения рассказ ее все больше запутывался, а оскорбленный жених еще больше укреплялся в своих подозрениях. Как-то глупо все выходило.

Через два дня, не выдержав каменного этого молчания, Любочка попросилась пожить к Нине в театральное общежитие. С Ниной они вместе работали и немного дружили. Сначала Любочка думала, что Яхонтов пообижается да и приползет с покаянием. Но шли дни, недели, а от него – ни слуху ни духу. Она пыталась ему звонить, он бросал трубку. Ссора странным образом затягивалась – разрасталась, точно бензиновое пятно на воде.

Приближался Новый год. Яхонтов понемногу выздоровел и стал появляться в театре, но, встречая Любочку, смотрел мимо. Он завел себе щегольскую тросточку и ходил теперь, нарочито прихрамывая. Тросточка эта очень шла к его благородным сединам. А по театру шли смутные какие-то слухи, будто Любочка, воспользовавшись болезнью Яхонтова, устроила у него дома настоящий бордель, толпами водила мужиков и занималась всякими непотребствами, – нарочно громко, чтобы он слышал. Слухи эти были столь настойчивы, что даже Нина, с самого начала знавшая от Любочки все подробности происшествия, им верила. Не в том смысле, будто Любочка мужиков водила, нет. Просто она сомневалась, что у них с Васей в ту ночь ничего не было.

Странная это штука – слухи. Разгорятся, что твой «сыр-бор», из-за сосенки и пошли полыхать, сами себя питая. Бог весть сколько народу на этом пожаре погорело… Никто в целом городе не верил Любочке. Никто, кроме Бориса Семенцова.

Семенцов был умен. Семенцов был прямолинеен. Связав воедино три факта, а именно: разрыв Яхонтова с невестой, которую буквально на руках готов был носить (и доносился на свою голову, дурак старый), грязные слухи о Любочке, за три года ни в чем таком ни разу не замеченной, и странное охлаждение к Василию Крестовому, он сразу понял, откуда ветер дует. Семенцов вызвал к себе Васю и потихонечку все выспросил. Как он и подозревал, опять Аркадий напридумывал с три короба.

В тот же день, после актерского мастерства, выпустив из аудитории последнего студента, Семенцов решительно запер дверь изнутри на ключ.

– Чего это ты?.. – удивился было Яхонтов.

Но Семенцов не дал ему договорить. Подошел, схватил за полы модного двубортного пиджака и тряхнул со всей мочи.

– Что ж ты, паскуда, делаешь?!

– Чего это ты?.. – удивился было Яхонтов.

Но Семенцов не дал ему договорить. Подошел, схватил за полы модного двубортного пиджака и тряхнул со всей мочи.

– Что ж ты, паскуда, делаешь?!

– Я? Да ты что, Борис?.. Ну отпусти! – перепугался Яхонтов. Он даже не пытался высвободиться. Так и застыл – большой, ссутулившийся – и смотрел сверху вниз, и видел, как блестящая лысина Семенцова становится багровой от гнева.

– Что ж ты с девочкой делаешь, я тебя спрашиваю?! – опять тряхнул его Семенцов.

– Я… А что я? – залебезил Яхонтов. – Она изменила мне. Понимаешь, из-ме-ни-ла! При мне, пока я больной лежал. Из-за нее лежал, между прочим. Что ж я, теперь…

– Дурак ты! – Семенцов оттолкнул Яхонтова и брезгливо отряхнул руки. – Ты сам-то хоть понимаешь, что мелешь?! И на руки к тебе она, между прочим, не сама прыгнула. И, как ходила она за тобой, сам видел. А ты теперь по углам про нее гнусности болтать? Хорош!

– Ты… Вы… Вы ничего не понимаете! – Яхонтова захлестнула обида, и он даже перешел на «вы». – Да спросите хоть у Васи вашего любимого, коль скоро пришла охота вмешиваться в чужую жизнь!

Разумеется, он был не так глуп, чтобы не понимать – ошибся, во всем ошибся. У страха глаза велики. Но механизм завертелся, история слишком далеко зашла, и было теперь совершенно не до Любочки, самого себя обелить бы, избежать позора. Уж лучше жертвой измены, это все-таки по-мужски… Только не старым ревнивым дураком!

– Ну и дрянь же ты, Аркаша, – вздохнул Семенцов и пошел открывать. На том и кончилась дружба. В следующем году Семенцов набирал курс в одиночку.

Сразу после новогодних праздников Любочке дали комнату в общежитии драмтеатра – большую и светлую, в два окна. Она, правда, была на первом этаже, прямо около входа, но все-таки это было лучше, чем приживалкой у Нины на раскладушке. Знать об этом Любочка не могла, но комнатой была она обязана Борису Семенцову, который посчитал своим долгом помочь ей, чем только сможет.

Он же сделал все возможное, чтобы пресечь грязные сплетни, ходившие по театру. Конечно, совсем прекратить их было не в его власти, однако утишить расходившихся доброхотов удалось, и Любочку оставили в покое. Во всяком случае, в глаза ей сальности говорить теперь побаивались.

Любочке, привыкшей жить на широкую ногу, приходилось тяжело. Впервые она почувствовала это, когда не хватило денег на модные лаковые сапоги-чулки, которые Нине принесли по случаю. Второй раз это чувство возникло в театральном кафе, где не достало несчастных тридцати копеек расплатиться за заказ и за Любочкой записан был долг. К Рождеству родители прислали перевод, и жизнь наладилась – дней на десять. А дальше Любочка опять увязла в восхитительной бедности. Деньги истаивали в первые дни после получки. И ведь ничего такого не покупала, что самое обидное.

Она долго собиралась с силами, а потом написала пространное, запутанное письмо матери, где все-все ей рассказала – и про Яхонтова, и про училище, и про развод с Гербером. Ответ не заставил себя долго ждать. Он был спокоен, даже холоден. Как ни в чем не бывало Галина Алексеевна писала о сельских новостях – папа летом собирается на пенсию, у него пошаливает сердце; в сентябре похоронили бабку Дарью; летом на сплаве шабашники передрались до поножовщины; картошка уродилась, а морковка не очень… Как-то походя, между делом, сообщалось, что Илюшенька живет теперь в Новосибирске, учится на пианино и делает большие успехи. Письмо было густо закапано какой-то жидкостью, может быть, водой, и буквы местами расплывались. А между строчками читалось: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!»

Денег, конечно, прислали. Но гораздо меньше, чем обычно.

Узнав об отъезде Илюшеньки, Любочка с полчаса всхлипывала в подушку. А потом, настрадавшись, решила: «Ах, как красиво! Совсем, как в фильме «Мальчики»! – и материнское сердце немного поуспокоилось.

Глава 21

А потом она стала Музой. Это были лучшие, легчайшие десять лет.

Любочка, лишенная в одночасье и бдительного руководства Галины Алексеевны, и нежной заботы Яхонтова, целиком положилась на опыт приятельницы Нины.

Нина была типичная околотеатральная барышня. Она, легкая на подъем и падкая на развлечения, жила сегодняшним днем, ни к чему и ни к кому не прикипая сердцем, – веселая, беззаботная стрекоза, пропевающая красное лето. Днем они работали, а вечерами порхали по вечернему городу, легко входя в любое общество, где было пьяно, шумно и весело.

– Что ж ты у меня ледышка такая? – подсмеивалась Нина. – Неужели тебе не хочется? Ну признайся? Или просто залететь боишься?

Впрочем, Нина была не слишком удручена холодностью подруги – все Любочкины кавалеры, не получившие с наскоку того, что им хотелось, в конечном счете шли утешаться в Нинину мягкую просторную постель, где бурно и страстно изливали свою неутоленность и за ласками просили сочувствия и поддержки. Вдоволь наигравшись, пресытившись очередным ухажером, она действительно, как могла, старалась помочь заполучить Любочку. Это выходило не всегда – Любочка с детства заточена была под принца на белом коне, – но бывали и удачи. Порой Любочку начинал томить странный неуют; он постепенно зарождался внизу живота, мешал спать, работать – и тогда она делала снисхождение какому-нибудь местному богемному деятелю.

Наверное, если бы не Нина, Любочка выскочила бы замуж после первой же такой связи. Но мудрая Нина учила:

– Замуж? Ну была ты замужем. Почитай, два раза. И чего ты там не видела? Ребенок у тебя уже есть. А в остальном – ни денег, ни удовольствия.

И Любочка вспоминала – студеную лачужку в Шаманке, квартиру Яхонтова, напитанную лекарствами, скушную работу на почте и Илюшенькины мокрые пеленки. К тому же перед глазами постоянно была многочисленная армия коллег, несчастливых в браке – тянущих лямку от получки до получки, выводящих мужей из запоев, вытаскивающих из чужих постелей и кабаков. В итоге Любочка постепенно пришла к мысли, что замужество – это дурно, и перестала о нем думать.

Для нее пели и сочиняли музыку, ей посвящали стихи, ее рисовали. У кого-то это выходило лучше, у кого-то хуже, но всякий раз Любочке удавалось подвигнуть мужчин на некий творческий акт, на небольшой подвиг. Под окнами ее комнаты, к большому неудовольствию вахтерши, летом исполнялись серенады под гитару, а иной раз кто-нибудь, подвыпив, ломился в окно с пышным букетом, собранным на клумбах города.

Именно в тот период в общежитской комнатке между окнами появился портрет. Он был глубоко процарапан сквозь многие слои выщербленной штукатурки маленькой крестовой отверткой. Обнаженная Любочка сидела полубоком, на коленях, изогнув спину, закинув руки за голову, и все это – запрокинутая голова, острые локти, высокая грудь, образовывали трогательную кошачью мордочку. Изящная молодая кошечка, замерев, внимательно смотрела вдаль, куда-то сквозь каменную стену, и нагая женщина, вписанная в ее силуэт, смотрела вдаль вместе с ней. Портрет был вроде красивый, но странный какой-то. Любочка так и не решила, нравится он ей или нет. А вот создателя его постаралась как можно скорее выкинуть из головы. Этот неряшливый, сильно пьющий и уже немолодой художник оставил по себе недобрые воспоминания. Слишком талантливый и дерзкий, подающий слишком большие надежды, он имел неосторожность устроить какую-то подпольную выставку. В итоге Любочку даже вызывали в милицию. Словом, все это было пренеприятно.

А через несколько месяцев около Любочки случился поэт. Он тоже был в летах, солидный и обстоятельный человек. Ходил всегда в тщательно отглаженной пиджачной паре, но без галстука. Любил цитировать Пушкина. Собирался в самое ближайшее время выпустить книгу. После первой близости (которая самым романтическим образом состоялась на скрипучем общежитском стуле), восхищенный способностью Любочки на весу раскидывать ноги почти на сто восемьдесят градусов, он немедленно начертал на подоконнике косметическим карандашом четверостишие-экспромт:

Твои прекрасные раскинутые ноги

Лежат, как две проселочных дороги.

Куда пойти, чтобы сберечь любовь твою?

На перекрестке лучше постою.

Любочка была от стихотворения в восторге и показывала его случайным гостям, пока оно не стерлось.

Всякий раз победа давалась очередному воздыхателю с таким трудом, что это исключало даже мысль о последующих «мужских разговорах в курилке». Любочке удалось невозможное – она сохранила репутацию. Это было, впрочем, неудивительно. Все-таки Любочка была Музой, а не какой-то там театральной давалкой вроде Нины. Музе полагалось быть капризной и переменчивой. Муза имела право приходить и уходить, когда вздумается. И каждый приход ее был праздником – фактом не физиологии, но искусства.

Глава 22

Настоящий мужчина никогда не станет кормить Музу одной лишь духовной пищей, тем более когда вокруг столько претендентов на право обладания, поэтому каждый, кто возникал около Любочки, стремился принести к ней в дом условного мамонта. Благодаря этому счастливому обстоятельству в комнатке общежития очень скоро появились, без всякого вмешательства со стороны хозяйки, такие полезные предметы обихода, как холодильник, телевизор, просторный раскладной диван, обитый мягким бордовым плюшем, утюг с паром и доской, и прочая и прочая.

Назад Дальше