Он смеялся последним - Орлов Владимир Григорьевич 10 стр.


Артистов Минского драматического театра, певицу Соколовскую, писателей Купалу и Крапиву сразу, едва вошли, препроводили в комнату служебного характера. Человек в штатском — чекисты все тут носили штатское — раздавал листочки с текстами здравиц, определял последовательность выкриков.

— А если мы от себя, от души? — с улыбкой предложил Борис Платонов. — Готовились!

Распорядитель, тоже улыбнувшись, пояснил:

— Душа может воспарить. А бумага — надежней. Вы же артисты: заучите это, как роль.

— Как эпизод — здесь текста мало, — скривился Владомирский.

— Это роль, — повернувшись к народному артисту БССР, внушал распорядитель. — Роль. Отнеситесь как к роли. Главной. Не забывайте, на какой вы сейчас сцене и кто ваши зрители.

Артисты примолкли.

— Товарищ Купала, за вами первое приветствие. Вот ваш текст.

Поэт замахал руками.

— Ой, что вы! Я собьюся, со страху под стол залезу! Пусть лепей Людмилка, соловейка наша.

Распорядитель всмотрелся в поэта и передал текст певице Соколовской.

А самых высоких гостей на входе встречали физкультурницы в белых, обтягивающих торс свитерах.


Галина Савченко, дочь участницы декады: «Мама часто рассказывала, как они выступали перед Сталиным, Молотовым, Ворошиловым. У нас дома долгие годы хранилась та ее форма: белый нитяной свитерок и белая льняная юбочка. Я потом, по молодости, выпросила этот свитерок у мамы и ходила в нем на каток: была самой модной девочкой — ни у кого тогда такого не было!.. Так жаль, что вещи эти не сохранились».


Вошедшим Сталину, Молотову, Ворошилову, Кагановичу, Калинину, Андрееву, Микояну, Жданову, Швернику, Маленкову, Булганину, Шкирятову и Пономаренко физкультурницы вручали те самые, оговоренные сценарием сорочки-«вышиванки» и тканые пояса. Среди них была в белом свитерке улыбающаяся девушка со значком Осоавиахима.

Аплодисменты продолжались не только на проходе вождей к своим привычным местам за столом, но и когда они расселись. Овации, казалось, не будет конца. Хлопали в ладоши и вожди.

Кондрат, почувствовав несуразность ситуации, прекратил аплодировать и попытался сесть.

Ружевич тотчас же зашептал:

— Нельзя первому кончать хлопать, нельзя!

Соколовской подали знак. Она поднялась с бокалом вина.

— Я славлю лучшего друга белорусского народа, нашего родного отца, нашего учителя, солнце нашей жизни: Иосифа Виссарионовича Сталина!

Все, не пригубив бокалы, не закусив, опять вскочили и стали неистово бить в ладоши.

Кондрат посчитал, что пяти минут аплодисментов достаточно, и опустил руки.

Заметив, Ружевич всполошился, зашипел:

— Я же предупреждал: нельзя первому заканчивать хлопать, не смейте! За этим пристально следят.

— Кто?

— Мы.

Мимо них пронесли пышный, со вкусом собранный букет. Сотрудник почтительно преподнес его Соколовской со словами:

— Вам, Людмила Эдуардовна, от товарища Сталина.

А вождь, послав ей букет, обратился к сегодняшнему «имениннику», 1-му секретарю ЦК КП(б)Б:

— Товарищ Пономаренко, я вашу приму не пригласил за свой столик: боялся, рэвновать будете.

— Что вы, товарищ Сталин! К тому же, у нее есть муж.

— А вот товарищу Ворошилову это, я знаю, не помеха.

Ружевич восхищенно глядел на вождя, радостно сообщил Кондрату:

— Товарищ Сталин три вечера отдал нашей республике, а на предыдущих декадах был только на открытии и закрытии!

— Спасибо за такую честь нашему отцу, другу и наставнику.

— Кому-кому?

— Наставнику.

— Это еще кто? — насторожился чекист.

— Учитель.

— Так бы и говорили.

— Корень слова общий с русским. Несмышленыша «наставляют»: учат. А наши военные инструкции как еще называются? «Наставления по уходу за стрелковым оружием». Наставления.

— Все-то вы меня, товарищ Крапива, поучаете! — недовольно бросил Ружевич.

— Белорус должен знать свой язык, товарищ Юзеф.

— Отрыжки нацдэмовщины. — И Ружевич продолжал неистово аплодировать.

Второй тост, как и было расписано, через короткий промежуток времени произнес Владимир Владомирский:

— За пламенного ленинца, лучшего соратника великого ленинца. Сталина, за ленинца товарища Молотова!

Все заметили, что для народного артиста БССР этот бокал был далеко не вторым — когда успел?

Третьей по знаку распорядителя поднялась Ирина Жданович. Здравицу вызубрила, но бумажка с текстом лежала перед ней.

— Я поднимаю бокал за неутомимого борца за идеи Ленина-Сталина, за неутомимого борца за дело товарища Сталина, за Всесоюзного старосту — товарища Калинина.

Остаться незамеченной ей не удалось, а хотела.


Алексей Платонов, племянник Бориса Платонова — мужа Ирины Жданович: «Ирина Флориановна рассказывала. К ее столику подошел военный, щелкнул каблуками: «Вас приглашает за свой стол товарищ Сталин. Пойдемте». Сказала, что ничего не помнит от волнения!»


Соколовская ревниво следила за подходами к столу вождя, нетерпеливо ждала приглашения — была звездой декады! И когда пригласили туда Жданович, проводила ее завистливым взглядом: ей, Людмиле, букет, а эту Ирку — за стол!

А Ирина шла к Сталину сама не своя. Затылком чувствовала присутствие посланца вождя. Ступала механически, ничего не слыша, перед глазами все плыло. Что мог означать этот вызов?

Было отчего волноваться: ее отец, Флориан Жданович, основатель Белорусского театра — репрессирован как «нацдэм»; брат мужа, отец Алексея, — репрессирован. Он, директор авторемонтного завода в Витебске, якобы подсыпал в бензин сахар, который народ отоваривал по карточкам, ремонтировал бронемашины штаба маршала Тухачевского, уже репрессированного как враг народа.


Губы под седеющими усами шестидесятилетнего Сталина шевелились, изгибались в улыбке. Но у дрожащей молодой артистки напрочь отключился слух. Единственное, что уловила: будто бы вождь произнес «.новая роль». Она еле выговорила:

— Джу. Джульетта, товарищ. Иосифович.


Алексей Платонов, племянник ее мужа: «Ирина Флориановна рассказывала, что Сталина за его столом не узнала: на портретах такой рослый, представительный, а тут: лицо в пупырышках — он же оспой болел».


Сталин поднял свой бокал, другой бокал с вином кто-то из-за ее спины сунул Ирине в руку; чокнулись. С таким же, как у Людмилы, букетом, не помня себя, вернулась она к своему столику.

Артист Михаил Жаров, знакомый девушке в национальном наряде по кинофильмам, одной рукой чередовал рюмки и закуски, а другой поглаживал локоть робеющей танцовщицы — и говорил, рассказывал, смешил! Скользнув рукой по ее тонюсенькой талии, пригласил на вальс.


Художник Лариса Бундина: «Моя бабушка — Янина Могилевская — вспоминала, что на том приеме на столах было много конфет, пирожных, а она стеснялась взять — так потом жалела, что не попробовала кремлевское пирожное!.. А еще на банкете за ней ухаживал любимец народа артист Михаил Жаров и все приговаривал: «Ах, хороша белорусочка!» Бабушке, думаю, даже вспоминать было приятно, что за ней ухаживал такой знаменитый артист».


В зале стоял гул голосов, звон вилок и бокалов. Компании складывались стихийно. Подвыпивший Утесов подступился к Кондрату:

— А где же ваша прелестная Рахиль?

— О ком вы?

— Та, рыженькая, с которой были на концерте Рознера. Сидели же рядом со мной.

— Это жена гитариста. Мы просто.

— А, того, что токовал по-тирольски! У нас в Одессе все так умеют, только стесняются. А гитарист он — так себе. Мой Миронов — куда посильнее! Девицу — правильно, что отбиваешь у этого польского тетерева.

К чему было доказывать Утесову, что Ирэну с того летнего вечера он не видел: часы обеда в ресторане не совпадали, искать ее и навязываться с посещением спектакля по его пьесе не посмел. Да и сам он в филиал МХАТа, где «Хто смяецца апошнім» играли два вечера, заглянул лишь однажды, поздно, к самой развязке комедии. Крапива мысленно представил, как выглядела бы его пьеса с запрещенным, обрезанным финалом: нового повышения Горлохватского по карьерной лестнице. Еще раз поразился прозорливости юной Ирэны, безошибочно, с ходу угадавшей его нереализованный, уничтоженный, но такой острый и естественный для сатиры замысел!

И неотступно преследовала мысль: почему Москва позволила показывать здесь его пьесу? И чем это может кончиться для спектакля да и лично для него?

Писатель Алексей Толстой, кинорежиссер Михаил Чиаурели поместили в центральных газетах отзывы на оперу и балет белорусов — одобрительные, конечно.

— Попробовали бы не похвалить, — заметил Ружевич, пожав плечами. — Так на всех декадах заведено.

А вот на «Хто смяецца апошнім» рецензий не было. Но восторженных перешептываний среди москвичей хватало. Кондрат посчитал разумным: не появляться в театре, не выходить на неизбежные поклоны. не высовываться.

— Попробовали бы не похвалить, — заметил Ружевич, пожав плечами. — Так на всех декадах заведено.

А вот на «Хто смяецца апошнім» рецензий не было. Но восторженных перешептываний среди москвичей хватало. Кондрат посчитал разумным: не появляться в театре, не выходить на неизбежные поклоны. не высовываться.

Давид Рубинчик изнывал: его оркестр играл в «Эрмитаже», а он, директор, разлученный с коллективом, пребывал на банкете в непривычном для себя состоянии полной безответственности: он ни за что тут не отвечал. Почти никого здесь не зная, ни с кем не общаясь, он не догадывался, что и у джаза Рознера, и у него эти триумфальные гастроли в Москве в июне 40-го — самые звездные дни жизни.

Дальше все будет грустнее, драматичнее.


Кинорежиссер Валерий Рубинчик, сын директора оркестра: «Папа относился к Эдди Игнатьевичу с большим почтением, как к великому таланту. Самым драматичным в биографиях обоих был ноябрь 46-го: та попытка Рознера выскользнуть в Польшу, где уже утверждался такой же, как в СССР, коммунистический режим.

Папу вызвали ночью на Лубянку. Мы с мамой и музыканты оркестра в гостинице «Москва» ожидали его сутки в невероятном напряжении. Отца отпустили. Что там с ним происходило, знаю с его слов.

Дознание вел сам всесильный министр Госбезопасности Абакумов. Вопрос ставил жестко: знал ли директор о намерении Рознера сбежать из страны?

Папа кроме того, что директор и ближайший сподвижник Эдди Игнатьевича, был единственным в большом коллективе членом коммунистической партии, аж с 1932 года, а до того — преданным комсомольцем.

И на допросе к теме попытки побега Рознера возвращались всю ночь.

Папе как-то удалось убедить Абакумова, что никто в оркестре ничего не знал. И постепенно темы и тон допроса сменились. Абакумов стал интересоваться: как проходят репетиции, кто шьет музыкантам такие элегантные костюмы, куда оркестр намерен ехать на гастроли? А к утру Абакумов поинтересовался: «Вы, наверное, ничего не ели?» И папе принесли чай и бутерброды. Закончилось чаепитием. «До свидания». Папа вернулся в гостиницу «Москва». или «Киевская»?.. А что с Рознером, никто тогда не знал».


Пономаренко чувствовал, понимал: мероприятие, именуемое «Декада национального искусства БССР», прошло. скромно оценивая, — триумфально. И он, чуть разгоряченный напитками, совершил неосмотрительный шаг, решил попросить милости своему детищу:

— Товариш Сталин, джаз Рознера задерживается в «Эрмитаже» на месяц, до июля. Москва ломится на их концерты.

— Вы торопитесь, товарищ Пономаренко. Ваш Рознер еще не врос в советскую систему. Рано ему быть заслуженным артистом — ведь вы об этом хотели просить. Заслужить надо. Вон у нас Утесов еще не заслуженный. А вдруг ваш Рознер — сбежит?

Некий высокий чин из бдяще-карательных органов заверил вождя:

— Куда сбежит?! От погони сбежать можно, от пули даже. От нас — никогда. Невозможно.

Кондрат, завидев за дальним концом соседнего стола Янку Купалу, двинулся с бокалом к поэту.

— Не ходите, — удержал Ружевич. — Не рекомендовано.

— Но Утесов ходит.

— Ему можно. Он тут свой. А нам — желательно общаться с ближайшими соседями по столу.

— С вами.

— Со мной. Разве нам нечего обсудить?

— Лепей бы с кем близким. по профессии.

— «Лепей» — это как?

— «Не лепо ли ныне, братие.» или «нелепо», или «лепота» — эти русские слова понятны?.. Тогда: а не чокнуться ли нам, друг?

Бурные, долго не смолкавшие аплодисменты продолжались уже после того, как вожди покинули зал.

Крапива аплодировал уже один.


Выходили через Никольские ворота.

В конце мостика на Манежную, у пропускного поста, заметил Кондрат парочку: Айзека Мовчара с Ильей Горским. Те влились в толпу гостей, покидавших Кремль: выглядело так, будто и они возвращаются с банкета. Обоих подхватила под руки девушка со значком.

Кондрат придержал чекиста за локоть.

— Скажите, Юзеф.

— Иосиф. И-о-сиф.

— Мовчар — он ваш человек? — Выпили, можно пооткровенничать, как водится среди друзей.

— Все-то вам надо знать, Кондрат Крапива. нет, он так, от себя.

— Их произведений на декаде нет — как в Москве оказались? — допытывался Кондрат. — Как испанские дети-переростки?

— Нет их ни в каких списках, — подтвердил лейтенант. — А они сами выписали себе командировки: от Союза писателей.

Кондрат, как все гости, тоже заметно под хмельком, ускорил шаг, догнал Горского.

— Илья, не боишься: пока ты тут, в командировке, кто-то в Минске войдет в белорусскую литературу?

Горский ответил резко:

— С пьяными не разговариваю.

Вопросы на ответы

Допущения:

фантазия на тему фактов.


Кондрат осваивался в двухместном купе международного вагона: мягкие, в бархате, диваны друг против друга, плотные портьеры, накрахмаленная, с отделкой мережкой, салфетка на столике, туалет между соседними купе — вот так предписано теперь ездить белорусскому драматургу, лауреату Сталинской премии!.. Но угнетала глухая тревога, какое-то темное предчувствие, и насторожило, что на одном из диванов лежал чиновничий портфель, а не знакомый фибровый чемоданчик Ружевича. Странно, что после обеда исчез и сам «обязательный друг», а должны были после награждения возвращаться из Москвы, естественно, вместе.

Поезд тронулся, проплывали литые чугунные столбы перрона Белорусского вокзала, поддерживавшие навес. Вот и он кончился. За окном в темноте светились огоньки московской окраины. Поезд миновал перрон пригородной платформы «Беговая», вдали над домиками светились скульптуры коней, венчавшие ворота ипподрома.

На соседнем диване лежал в ожидании хозяина портфель.

В купе вошел улыбчивый блондин. Кто это — Кондрат понял по выправке.

— Гражданин Ружевич. он где? — не утерпев, спросил.

— Почему «гражданин»?

— Чтобы потом не переучиваться.

— Предусмотрительно. Он под следствием. Разрабатываем.

— Дальше не надо. Не хочу ваших тайн.

— Ружевича забыть, Кондрат Кондратович. Разговорчив, много себе позволял.

— Добрый. Вы мой новый «обязательный друг»?

— Не будем играть в прятки. Я — старший лейтенант Крупеня.

— Как я расту: присматривал за мной лейтенант, а теперь уже — старший! Тот обещал: до конца декады «дружить», она закончилась, всем сестрам раздали по серьгам — и значит.

— Это вы так о своем ордене Ленина и о Сталинской премии?.. Кстати: поздравляю с высокой правительственной наградой.

— Кстати: спасибо.

Кондрат повернулся к нему спиной, стал взбивать подушку, готовясь ко сну.

— Ваша премия, Кондрат Кондратович, в двадцать шесть раз больше моей зарплаты.

— Конечно несправедливо! Я — чего там?! — сел да и написал. А вам треба: разрабатывать, следить, анализировать, описывать.

Крупеня недоумевал:

— Ну, так. «Треба» — это сугубо по-белорусски?

— Зачем же, корень общий с русским: потребление, потребность, требование.

— А-а, — протянул Крупеня, — теперь понятно, почему Ружевич обложился белорусскими словарями, выкопал запрещенную «Грамматику» нацдэма Тарашкевича!

— Закрываем тему: я, лауреат Сталинской премии, требую: хватит «дружбы».

— Времена меняются: нынешние тревожны. Видите, что творится в Европе? Не буду надоедать. Так, изредка станем в Минске встречаться, поболтать.

— У вас столько дел в нынешние тревожные времена, когда такое творится в Европе: хватит ли сил на болтовню со мной?

Крупеня сел, откинулся, улыбаясь:

— Кто-то вошел в белорусскую литературу, когда Илья Горский был в командировке — это вы так остроумно…

— Разве говорил? Не помню. — Кондрат спешил свернуть общение. — Пора отдыхать.

— Товарищ Крапива, а я. или кто-то из нас не станем персонажами вашей новой комедии?

— Что вы! Надо разоблачать-обличать управдомов, жечь глаголом пьяниц, каленым железным пером карать неверных мужей, срывать маски с пузатых империалистов! Не до вас. друг. Добрых снов.

Он погасил яркий верхний свет, оставил тусклый дежурный; сдвинул половинки портьер. Монотонный перестук колес усыплял. Кондрат лег лицом к стенке, натянул одеяло.


Его пьеса «Хто смяецца апошнім» так и осталась единственной в советском искусстве сатирой, с 40-х годов и до наших дней. Единственной! — настолько тщательно было раскорчевано властями сатирическое поле.

После войны БССР отстраивалась, залечивала раны, и Кондрату Крапиве было не до сатиры. Да и перо, честно говоря, притупилось: сочинил пьесы «Поют жаворонки», «Врата бессмертия», но они не выдержали испытания временем. Скорее всего, решил отсидеться в окопе, «не выторквацца».

Назад Дальше