Он смеялся последним - Орлов Владимир Григорьевич 9 стр.


Не десять дней, а месяц — месяц! — срывая все планы гастролей в «Эрмитаже», играл в Летнем театре джаз Рознера. Играл бы там до зимы — на аншлагах.

Это был пик триумфа оркестра. Далее — грустнее: война, поездки в вагоне по фронтам и по стране, развал оркестра из-за бегства музыкантов-поляков в армию генерала Андерса, игра остатков джаза перед киносеансами, через год после окончания войны неразумная попытка Рознера тайно сбежать с семьей в Польшу, суд — и восемь лет ГУЛАГа. После освобождения у Рознера новые оркестры — с середины 50-х до начала 70-х. Но менялись симпатии публики, музыкант старел, меркла былая слава. Он эмигрировал в Берлин и очень скоро угас там в бедности и безвестности. В день смерти пришло сообщение о выделении ему пособия как жертве фашизма…


Ружевич начал разборки, когда с Кондратом еще только шли к городскому автобусу:

— О чем в антракте с этой пшечкой шушукались?

— О ее муже Лео — о чем же еще!.. И, конечно, о радости жизни в СССР.

Чекист заглянул в лицо спутника с недоверием.

— Вы, конечно, пригласили ее на свой спектакль?

— Они же пригласили меня на свой концерт. Ответная любезность.

— Но у них — просто музыка, а у вас — сатира! Понимаете? Са-ти-ра. Причем острая! Ведь так?

— Осмеивая нравы, сатирик не может писать иначе как негодуя.

— Ну вот — тем более! Зачем человеку из буржуазного общества видеть наши недостатки?

— Но они, эти недостатки, как вы их называете, уже и ее: все музыканты — граждане СССР! Имеют право знать.

Ружевич насупился.

— И где гастролирует ваш театр?

— В филиале МХАТа.

— Когда вы намерены посетить с ней свой спектакль?

— А вот еще мы не решили.

— Пойдем втроем, — настаивал чекист.

— И вот что, мой обязательный друг, — осмелел Кондрат. — Мало ли как сложится в дальнейшем ситуация. Отдайте мои талоны на питание.

— Это невозможно. Нет.

День последний

Допущения:

воспоминания участницы, поведанные через много-много лет кому-то, пересказанные кем-то и кем-то записанные.


Кондрат из партера оглянулся: царская ложа пустовала.

— Не туда смотрите. Вон товарищ Сталин, — шепнул Ружевич, кивнув на ложу прямо у сцены, слева от портала, если смотреть из зала.

Вождь на этот раз расположился не в царской ложе, а в правительственной: там, за складками тяжелых портьер с золотыми кистями и бахромой, легче было укрываться от извержений народной радости, да и что говорить, — безопасней. Потому зрители не заметили, когда он при уже погасшей люстре и поднятом занавесе появился там со свитой и присел спиной к стеночке, отделявшей ложу от соседней.

В заключительный концерт режиссеры Касьян Голейзовский и Лев Литвинов, пребывая в постоянной конфронтации, кроме обязательных хоров, балетных номеров и оперных арий все же отобрали то, чем можно было поразить. нет, не все повидавшую Москву, а главного зрителя.

Начал хор Оперного театра, спел кантату, посвященную ему:

«Мы роднаму Сталіну ў песне

Паклон і падзяку прынеслі.

Жыві, наш любімы,

На шчасце радзімы…»

Как всегда при исполнении произведений хором, текст распознавался через слово, да Кондрат особо и не вслушивался. Он следил, качнется ли в ложе портьера, за которой укрывался вождь. Было же любопытно: как человек воспринимает адресованную лично ему льстивую казенщину. Нет, не шелохнулась. Вождь кантату воспринял милостиво: привык выслушивать славословие себе в концертах предыдущих декад, да и вообще — всюду и ежедневно.

Что-то сольное станцевала балерина Николаева. Следом бархатным голосом Рахленко стал читать оду вождю — на белорусском:

«Ты нашых садоў і палёў красаванне,

Ты — наша вясна, дарагі правадыр!..»

В какой-то момент Кондрату стало горько и досадно за «дядек» Янку и Якуба, принимавших участие в сочинении од, «Писем вождю», текстов кантат. Как адресат терпит патоку, не сгорает со стыда, не прекратит?! Но нет: и тут не дрогнули помпончики на портьере.

Исполнили коронный оперный дуэт Соколовская с Арсенко, мило сплясали девочки в костюмах цыплят, народную песню исполнила Млодек — пока все шло, как у всех: официально и скучновато.

Обнаружил себя вождь только когда встал, аплодируя народному хору села Великое Подлесье.

Кондрат с левой части партера видел лишь показавшиеся из-за портьеры аплодирующие ладони, но знал, что это руки Сталина.

Поднялся и весь зал — неясно было, кому предназначались овации: самодеятельным артистам или родному вождю.

Этому выступлению предшествовал скандал.

Перед концертом певуний в платочках-«хустках», по-деревенски завязанных у подбородков, в просторных курточках и юбках, пахнущих сыростью, печным дымком и нафталином, на служебном входе Большого театра задержала охрана режимного объекта и отказалась пропускать: не верили, что они — артисты. Давида Рубинчика рядом не оказалось — находился при своем оркестре в «Эрмитаже», — и заступиться за сельчан было некому.

Но тут уж не растерялся их руководитель Гэнек Цитович: дал команду — и Рыгор Крамник прямо в проходной развернул гармонь, а девушки звонко запели. Цитович представил милиции коллектив:

— Полесский хор. Профсоюз «Леса и сплава»!

Таковой, конечно, оказался в списке.

Так с песней и двинулись хористы по переходам закулисья. Все впервые увидели лифт, примолкли; входили в зеркальные кабины с опаской. В коридорах загримированные, уже в сценических нарядах участники декады смотрели на зажатых стеснительных земляков в посконных одежках снисходительно.

Тринадцать сотен посланцев БССР заняли все гримерные, все репетиционные помещения театра. Хору отвели балетный зал. На брусья, отполированные ладонями артистов балета, делавших тут экзерсисы, хористы развесили привезенные с собой костюмы. Девушки пудрились, красили губки, черными карандашами подводили брови.

За кулисой, перед самым выходом, Цитович, как Рознер со своим «смайлинг», рассмешил девушек, призывно запев фальцетом: «Дарагі Генадзь Іваныч, прыхадзі да нас ты нанач!» Так, с улыбками, и выпорхнули на огромную сцену.

Зал ахнул! Веселые, молодые и цветущие, в самотканых разноцветных юбках, в расшитых кофтах, в жилетках-«горсетках» с гарусными узорами, в бусах — запели:

«Нам прыслала Москва подкрэпление —

Усим фронтам пашли у наступление!..»

Вторые строчки повторяли. Цитович, тоже в вышитой сорочке, звонко зачастил:

«Як за ружья мы все дружна взялися,

Так буржуи-паны разбяжалися!»

Рефрен пробовали подхватить и в зале.

А потом под Крамникову гармонь пустились парами в кадриль. Зал вызвал их на бис, сплясали; зрители требовали еще, еще!

— Этот гармонист Крамник. рядом с правительственной ложей, — беспокоился Ружевич.

А Кондрат в восторге аплодировал.

Аплодировал и вождь; стоя, заметил довольно:

— Какой сообразительный народ эти наши новые белорусы: только стали советскими людьми — и уже песня! Молодец, Пономаренко, молодец.

А в зале не утихали овации. Полешуки повторяли и повторяли концовку кадрили. Из-за кулис им делали знаки: кончать! Но повторили они танец пять раз. Это был триумф. Секретный «козырь» Пономаренко сработал.


Хор этот, как в модели, повторил судьбы всех белорусов: в войну гармониста Крамника заберут немцы за то, что откажется играть им, — и больше его в селе не увидят; двух сестричек расстреляют полицаи за песни о Сталине; кого-то угонят в Германию, троих после войны репрессируют: пели на вечеринках в годы оккупации; наиболее голосистых заберет Цитович в Минск — они станут основой будущего Народного хора БССР. Остальные будут тихо доживать в полесском селе без леса и реки Великое Подлесье, вспоминая свое выступление 15 июня 1940 года в Москве, в Большом театре, где свою кадриль они станцевали перед Сталиным пять раз.


А на сцене — второй «козырь» белорусов: лихо танцевали и пели артисты Ансамбля солдатской песни и пляски БОВО. Самый секретный эффект — «сюрприз» вождю, как проговорился ему Пономаренко, — был в финале «Казачьей пляски». Репетировалось это в Минске тысячи раз. Размахивая в танце саблями, скрещивая их, высекая искры, в финальной точке танцоры в одно мгновение сложили из сабель слово СТАЛИН! Зал ахнул. Но.

Далее все произошло мгновенно.

Сабля танцора, не задействованная в составлении заветного слова, вдруг, блеснув лезвием в полете, пролетела полсцены и остро воткнулась в пол у самого барьера правительственной ложи: порвался ее крепежный ремешок у кисти танцора.

Зал замер.

Танцоры в финальной мизансцене окаменели.

Застыла охрана.

Пономаренко, сидя в ложе за спиной вождя, закрыл глаза.

Застыла охрана.

Пономаренко, сидя в ложе за спиной вождя, закрыл глаза.

Сталин, чуть помедлив, встал и показал залу, что аплодирует.

От обвала оваций, казалось, дребезжали хрустальные подвески на люстрах.

В антракте вождь подозвал Пономаренко.

— Я утром подписал Указ о наградах. Включите туда и этого казака без сабли. Хороший трюк. Эффектный. Продуманный.

Никто не решился выяснять: полет сабли был отрепетированным трюком, счастливо окончившейся случайностью или задуманной провокацией.

Усаживаясь после третьего звонка, вождь обернулся к Пономаренко:

— А почему в заключительном концерте не играет ваш хваленый джаз?

— Они работают в Летнем театре сада «Эрмитаж». Сегодня у них два концерта. Но по вашему приказанию, товарищ Сталин, в любой день.

— Товарищ Пономаренко, у товарища Сталина в другие дни есть еще кое-какие другие заботы. Послушаю оркестр в июне, во время отпуска.

И тут Пономаренко неосмотрительно, что называется, «ляпнул»:

— Джаз Эдди Рознера нарасхват: в июне гастролирует в республиках Средней Азии, затем у них Сибирь — плотный график.

Вождь медленно развернулся.

— А другого времени, товарищ Пономаренко, у меня не найдется. Значит: или в июне джаз приедет ко мне в Сочи, или я прерву отпуск и поеду к ним в Среднюю Азию.

Под взглядом вождя Пономаренко непроизвольно отступал, пока спиной не наткнулся на фигуру охранника, стоявшего у двери в ложу.

Близился финал концерта.

Огромную сцену Большого театра заполнили нарядно одетые сто пар, лихо отплясывающие «Лявониху».


Художник Лариса Бундина: «Моя бабушка — Янина Могилевская — танцевала «Лявониху» в первой паре. Ну, бабушка была фантазерка, могла и приукрасить. Но так утверждала».


На сцену к танцорам стекались с песнями и прискоками заявленные в сценариях отряды пограничников, колонны физкультурников, батальоны военных с женами, дети-скрипачи, девочки-«цыплята», шеренги фанфаристов-герольдов, стахановцы, хоры, ансамбли — тысяча поющих участников призвана была поразить Москву масштабностью, как экзотический сельский хор, как составленное из сабель слово, как неслыханный в СССР джаз.

Далее опять произошло непредвиденное. Началось с простой накладки.

Оркестр бодро заиграл вступление к белорусской песне, уже ставшей популярной в стране: «Будьте здоровы, живите богато!»

Но солистка Соколовская от волнения вместо этих привычных слов запела почему-то текст припева: «В зеленой дубраве мы ночевать будем.», да еще на полтона выше.

Дирижер Шнейдерман нашелся, крикнул музыкантам:

— С восьмой цифры! — и взмахнул дирижерской палочкой.

Оркестр подхватил. Но духовики и деревянные инструменты заиграли по нотам, а струнники — по подсказке своего сообразительного концертмейстера в тональности, в которой запела солистка: на полтона выше.

Подхватил весь сводный хор — пошел за солисткой.

Медные в оркестре дули свое.

У осветителей в партитуре было записано: на словах «Бывайте здоровы!» — дать общий полный свет с усилением световой зоны в центре сцены. Но первых-то слов они как раз и не услышали, поэтому программу не изменили, ожидали «Будьте здоровы». А некоторые, имевшие слух осветители опознали мелодию, звучавшую на репетиции, — и включили свою часть программы: ярко высветили центр, где на обнажившихся, очень высоких станках беспомощно стояли крестьяне из села Великое Подлесье.

Тысячеголосый хор в полутьме пел вразнобой с оркестром. Все головы почему-то были повернуты к боковой ложе.

И тут Кондрат увидел, как, движимая какой-то притягательной магией, вся тысячная масса стала медленно надвигаться на сталинскую ложу.

Первыми потянулись дети. Свободного места на авансцене оставалось все меньше — и маленький пионер, оступившись, вскинул руки и рухнул в оркестровую яму. Там затрещали сломанные пюпитры.

Женщина-хористка, упав на колени, простерла руки к вождю, выкрикивая что-то истерически.

Толпа, беснуясь, выдавила еще одного: в оркестровую яму упал с воплем танцор — глухо и коротко ухнула литавра.

А масса неумолимо смещалась влево, надвигалась на ложу. Стали невольно сходить со станков хористы и подпирать сзади толпу.

Грохотал оркестр.

Соколовская, путая слова, продолжала петь; раскинув руки, жалкой попыткой пыталась сдержать психозный порыв толпы, но и ее несло: неотвратимо напирали сзади.

Все свершалось стремительно. Кондрат с ужасом ожидал развязки: люди вот-вот посыпятся в оркестр, а масса перехлестнет барьер ложи. И тогда.

Но раздался гортанный командирский выкрик.

Ружевич пружинно вскочил. Кондрат невольно отпрянул.

Открылся контингент зрителей партера: планомерно, продуманно рассаженные — ближе к сцене по четыре в каждом ряду, а дальше пореже, — вскочили крепыши в штатском. И они, и Ружевич, оттаптывая ступни сидящим в ряду, ринулись к проходам, пробираясь, шипели, бросали коротко зрителям:

— Сидеть. Сидеть.

Выбравшись, они бежали по проходам к сцене, выстроились спинами к барьеру оркестровой ямы, вперились в сидящих. Через одного правые руки держали в карманах.

Торжественная кода песни. Дирижер снял звучание.

Зависла зловещая тишина.

Вождь, выждав и сдержанно насладившись порывом толпы, неторопливо поднялся — Кондрат это понял по колыханию портьеры. Сталин поднял правую руку, развернул ладонь к подступавшим.

Лавина дрогнула, замерла.


Именно от декад 30—40-х годов продолжилась традиция так называемых «правительственных» концертов с их помпезностью, политизированной скукой.

Но как не признать, что лишь благодаря декаде в Минске достроили Оперный театр, улучшили материальное положение артистов, родились новые произведения, спектакли обрели новое оформление и сценические костюмы, дали коллективам возможность выступить на самых престижных сценах Москвы, вообще почувствовать свою значимость.

На выходе из театра в толпе зрителей Кондрат заметил Купалу, стал пробиваться к нему — так хотелось пообщаться с дядькой Янкой! Но поэта-орденоносца все десять дней возили сопровождающие по творческим встречам с непременными застольями, и в гостиницу возвращался он поздно.


Через два года, накануне своего 60-летия, в этой же гостинице «Москва» улетит Купала в межлестничное пространство. У низких перил шестого этажа стоял еще белорусский гений, а две секунды спустя на мраморном полу вестибюля уже простерлось всего лишь тело. И ляжет Купала в родную землю нескоро: ее в 42-м еще топчут немецкие оккупанты.


К Купале, видел Кондрат, притерлись Мовчар и Горский, — и ему расхотелось быть там четвертым.

Когда переходил скверик на площади Свердлова, непонятным образом — профессиональным чутьем, никак иначе, — лейтенант отыскал Кондрата в толпе выходящих с концерта.

— Ну что, товарищ сатирик, смешно? — утирая пот, кривенько усмехался Ружевич.

Девушка со значком Осоавиахима тоже шла к остановке автобуса, пристроилась рядом с ними.

Кондрат молчал.

— Смешно, да? — явно провоцируя, настаивал чекист.

— Это вы сказали «смешно». — И Кондрат, остановившись, крикнул ему прямо в лицо: — Страшно!

«Мойте руки, проходьте в хату»

Допущения:

неопровержимость подтверждается последствиями.


Таким присловьем 17 июня на Кремлевском приеме встречали гостей девушки в экзотических для Москвы костюмах — «певухи» из хора села Великое Подлесье. Гостями были представители московского «света»: по два-три человека от ведущих театров, творческих союзов, министерств, Академии наук, летчики — первые Герои Советского Союза, папанинцы, несколько участников «Челюскинской эпопеи», просто всесоюзные знаменитости — одни и те же личности из приема в прием, по любому поводу. Список приглашаемых на Кремлевские приемы неоднократно обкатан. Отобранных, проверенных делегатов и гостей разделяли, провожали и рассаживали за столы в Георгиевском и Владимирском залах, в Грановитой палате.

Привычные и отработанные хлопоты и для устроителей, и для руководителей делегаций: кого отобрать на банкет? Кого в каком зале разместить? В какой близости от стола вождей рассадить?

С белорусами возникла особая сложность: во-первых, отбор следовало сделать из тысячи двухсот сорока двух участников — такие, притом, страсти кипели и обиды! — во-вторых, за «западниками» следовало надзирать особо. Поэтому среди сельчан, встречающих гостей, были и молчаливые, просто улыбающиеся мужчины: младшие чины НКВД переоделись в вышитые сорочки мужчин-хористов. А те отмечать окончание декады оставались в общежитии: свои припасы, чарки-шкварки, они почти не тронули, Москва по талонам питала обильно.

Назад Дальше