Он смеялся последним - Орлов Владимир Григорьевич 4 стр.


— Никто. Я смотрю, вы скучный, товарищ Пономаренко, ваши товарищи по борьбе с капитализмом все скучные.

— Вы кто, товарищ?

— Я Шапиро.

— Моисей Шапиро из Главснаба, — робко уточнила директор театра Аллер и шикнула: — Сядь, Моня.

— Как вы сюда, в ЦК, попали?

— Я слышал, что нет таких крепостей, которые бы большевики не взяли: таки через двери.

— Вы член партии?

— Только собираюсь. Я слышал, что учение Маркса вечно, я вступить еще успею.

— Сядь, Моня, — одергивала снабженца Аллер.

— Обожди, Фаня. Товарищ Пономаренко, ваше дело руководить, артистов дело петь, а мое дело снабжать, чтобы и руководилось, и пелось хорошо. Так я подумал: нет, не все у нас плохо! — Шапиро раскрыл портфель, достал связку лоскутов. — Мужчинам всем: туфли шевро, шевиот на костюмы — уже завез в закройку, — и всем драп на палито. В декабре, когда декада, в Москве зима. Так что не все у нас плохо, товарищ Пономаренко.

Заседавшие оживились, улыбнулся и первый секретарь.

— Спасибо, товарищ Шапиро. Действительно ведь: не все у нас плохо. Встрять в наше обсуждение с маркизетом — это первое, что пришло вам в голову?

— Нет, товарищ секретарь, второе.

— А что первое?

— Это касается только нас с вами.

Зал грохнул смехом. Смеялся и первый секретарь.

— И все же: как вы прошли в здание?

— Я вам подскажу при личной встрече.

— Интересно! — Отсмеявшись, Пономаренко глянул в бумаги, зачитал: — «Нам прыслала Москва падкрэпление — усим фронтам пайшли у наступление», — это что? На каком языке?

— Текст песни. Ее будет петь хор села Великое Подлесье, — подсказал кто-то из оргкомитета.

— А, певухи эти!.. «Все буржуи-паны разбяжалися, как за зброю мы ўсе разам узялися». Неужели народное?

— Почти. Срочно сочинил Цитович — их руководитель. Чтоб в Москве было понятно.

— А он, Цитович, кто?

Тут Цанава вытянул лист из папки, пояснил негромко:

— Окончил белорусскую гимназию, духовную семинарию, университет как этнограф и математик, консерваторию — все в Вильно. Сэйчас он музыкальный редактор Барановичского областного радио.

— Что ж, пожалуй, козырь, — оживился Пономаренко. — Два месяца назад селяне еще жили в панской Польше — и вот она, воспрянувшая поющая Белоруссия!.. Кто из оргкомитета слушал коллектив?

Зал примолк. Цанава заверил негромко:

— Группа лейтенанта Крупени выезжала в Великое Подлесье, анкеты оформляла. — Поискал взглядом в зале нужного человека. — Крупеня! Расскажи нам про хор. Они уже совэтские люди?

Поднялся русоволосый чекист с широкой улыбкой.

— Вполне, товарищ нарком. Молодые, веселые, пели, угощали. Нам понравилось.

— Пение или угощение? — уточнял Пономаренко.

— Садись, Крупеня, отвечать нэ надо, — скомандовал Цанава. — Понравилось советским чекистам настроение нових колхозников.

— Наша делегация все рекорды побьет: тысяча двести человек, — вздохнул секретарь. — Ни одна республика столько в Москву не привозила.

— Будет тысяча двести сорок два, — уточнил чекист. — Мы их уже проработали. И это будет еще один наш «секретный оружие», козырь — политический, пожалуйста!

— Хорошо, Лаврентий Павлович. А что у них с костюмами? Кто доложит?

С места подал голос осмелевший Шапиро:

— Если нужны крепдешин, крепжоржет, чулки шелковые.

— Сядь, Моня, — умоляла Аллер.

Поднялся Крупеня.

— Разрешите ответить, товарищ нарком?.. У хора национальные вышитые сорочки, жакетки с гарусом, домотканые юбки — таких ярких мы нигде не видели. и девушки красивые.

— Нэ возражаю. Но тут нужна, как учит нас товарищ Сталин, бдительность: эти дэвушки только что вырвались из капиталистического гнета! А в каком окружении живет наша страна?.. Понял, лейтенант? Садись.

— Ну, и главное: заключительный концерт. — Пономаренко тяжко вздохнул, помнил из опыта прошедших декад: главный зритель придет на открытие и уж обязательно — обязательно! — на заключительный концерт. А тут у них.

Пономаренко знал, как в союзных республиках готовились к декадам. Загодя приглашали композиторов из Москвы, которые на местном фольклорном или историческом материале с помощью местного коллеги «на подхвате» производили на свет национальную оперу. Присылала Москва также декораторов, балетмейстеров, певцов, режиссеров, даже парикмахеров — их в республиках называли «засланцы». После декады они, щедро оплаченные из местных бюджетов, становились «заслуженными», «народными», «лауреатами» этих республик. Но до Минска дошел слух, что после заключительного концерта Грузинской декады Сталин якобы недовольно упрекнул земляков на грузинском: мол, ничего нового, три раза звучала «Сулико», много плясок мужчин на носочках, а где дружба советских народов, где интернационализм?

И в Минске тогда решили: обойдемся как-то своими силами.

Но — ничего не готово, завал по всем позициям.

Влетел помощник, бросился к секретарю, зашептал на ухо.

Пономаренко, опрокинув стул, бросился прочь из зала.

Аудитория притихла в томительном ожидании: что-то случилось.

Цанава постукивал карандашом, почесывал им квадратик усов, поглядывал на дверь.

Шапиро, сопя от напряжения, копался в портфеле.

Все выжидали.

— Товарищи! — не садясь, сурово обратился секретарь. — Сегодня, 26 ноября, в 15.45 у карельской деревушки Майнила на реке Сестра финская армия крупнокалиберными снарядами обстреляла сосредоточение войск нашей Красной Армии. Декада БССР переносится. — Не выдержав, улыбнулся и почему-то пожал руку Цанаве. — Все свободны.

Нарком выкрикнул:

— Война будет побэдоносная, короткая. Эй, Шапиро! Драп на палто отменяется: зимой в Москву нэ поедем. — И побежал к боковой двери.

Заседавшие шумно и стремительно покидали зал, устремлялись к служебному выходу.

Тайное— явное

Допущения:

могло произойти и так.


Они сидели на скамейке спиной к речке, в боковой аллее парка Профинтерн, неподалеку от цирка шапито. Сквозь молодую листву пробивались бегающие цветные огни, на бодрое звучание слаженного оркестра накладывались то взрывы смеха, то рычание хищников, то неистовые аплодисменты. Это было предусмотренное чекистом Ружевичем публичное одиночество: в многолюдном вечернем парке, и он — в кепке, в штатском двубортном костюме из шевиота, со значками ГТО и Осоавиахима на мелких цепочках.

— Дальше: вот Бедуля. Змитрок Бедуля: бывший эсер, член нацдэмовских организаций, изобличается как участник национал-фашистского подполья, — бормотал Ружевич, с улыбкой вертя головой, оглядывая проходящих мимо молодых женщин. — И то, что он — Шмуил-Нохим Хаимович Плавник, значения не имеет, не подумайте, что я антисемит!

— А где это «подполье», под каким полом? — с неприязнью, сквозь зубы выдавил вопрос Кондрат.

— Понимаю вас: сатирик, игра слов. А про дружков ваших не хотите ли.

— У меня нет «дружков» — только друзья. Один, правда, обязательный.

— Хорошо: друзья. Лыньков, Кулешов — так?

— Не хочу про них.

Музыку заглушил рев нескольких моторов. Ружевич кивнул в сторону цирка:

— Новый советский аттракцион «Медведи на мотоциклах» Василия Буслаева — рекордные трюки! Могу детям вашим пропуск в цирк устроить.

— Спасибо. Купим билеты. Ладно: так что. про друзей?

— А! Да все то же: Михась ваш, Лыньков Михаил Тихонович — участник национал-фашистской организации, ведет подрывную работу в Союзе писателей, автор антисоветских литературных произведений.

— Каких?

— Неважно.

— Я читал все, что им написано!

— Он еще в разработке. — не смутился чекист.

Мороженщица катила белый ящик. Ружевич вскочил, купил два эскимо.

— Вам надо охладиться, прийти в себя. Продолжать?

Зажатое в ладонях мороженое таяло, но Кондрат сидел молча, неподвижно.

— И друг Кулешов там же: участник национал-фашистской организации, — будет втягивать туда и вас, учтите! — пишет антисоветские стихи.

— Какие стихи, какие «организации». — с болью досадовал Кондрат. — Вы хоть сами в это верите? Ведь же знаете, что это ложь! Знаете?!

— Крапива, есть вопросы, которые я от вас будто не слышал. А вот у меня вопрос. ну, так, между делом: вы же знали, что артист Владомирский в прошлом царский офицер. Не могли не знать — иначе не повели бы эту линию у вашего персонажа из комедии, у Туляги. И потому роль эту дали именно Владомирскому. А мне жаль вас. Хочу уберечь.

— За что ласка такая?

— А вы — талант.

— Есть и другие, более меня.

— С другими пусть откровенничают другие. по мере доверия.

— «Обязательные друзья»?.. А как теперь мне вести себя со своими?

— Молчать.

Ружевич провожал взглядом проходившую красавицу. Огни цирковой рекламы просвечивали ее модное — плиссе-гофре — крепдешиновое платье.

— Барышня, у вас паспорт с собой? — развязно крикнул ей вслед, но та удалялась молча. — Я бы на ней женился.

Кондрат, поколебавшись, решился спросить:

— А я? Я у вас — как прохожу? Я в «разработке?»

— Есть вопросы, которые, будем считать, вы их словно не задавали.

— Но о себе-то я могу.

— Этого вам знать не положено. Я и так многое открыл. может, зря, не знаю. Жаль вас: талантливы, еще сатиру напишете — жить станет веселее. Рогуля ваша, — вспомнив, заулыбался Ружевич, — корова из басни: не дает молока, оказывается, потому, что нет кормов. Вас не клеймили за поклеп на.

— Клеймили.

— Вот. И еще собираются. Кстати, давно хотел спросить. «Крапива» — взяли псевдоним, чтобы жалить побольнее?

— Взял псевдоним, чтобы в случае неудач. или отбытия на Володарку не позорить имя отца. Еще вопросы «кстати»?

Трещали моторы мотоциклов, ревели медведи, восторженно аплодировали зрители, гремел оркестр. Чекист глянул в сторону цирка.

— Открытие сезона. В аттракционе у Буслаева молоденькая ассистентка Ира Бугримова — ах, пригожа: брызги шампанского!.. На сегодня все, товарищ Крапива.

— У меня вопрос, всего один вопрос. Я у вас. тоже?

Ружевич смотрел на Кондрата ясным взором, молчал.

— Выходит, все. никому нельзя верить.

Лейтенант глянул на парковые часы.

— Задержал вас, чтобы прямо к автобусу. К какому еще.

— Я провожу вас.

— Дорогу домой знаю.

— Не домой, а к вечернему автобусу на Вилейку — там у вас творческие вечера, все организовано, афишки, прочее.

— А это к чему? Я же не знал, не готовился.

Ружевич помолчал, всматриваясь в писателя. Тот поднялся, сверху вниз выжидающе глядел на Ружевича.

— Кондрат, вы же умный.

— Ах, да. Но был бы умный, не писал бы сатиру.

— Вождь юмор, говорят, любит: не зря же пересматривает «Волгу- Волгу»!

— Юмор. да. А как отнесется к сатире? Псевдоученый — директор института.

— Послушайте. Уехать вам следует. Немедленно, — тихо внушал чекист. — Неужели непонятно?

Кондрат понял.

— Спасибо. Но хотя бы моих домашних.

— Дома все знают, они предупреждены, спокойны. И вам материальная поддержка: за каждое выступление — получка, там что-то заплатят. В Вилейке есть кому вас опекать. В гостинице телефон. Да что я вас уговариваю: уезжать — и все!

— Не пугайте: две войны прошел.

— На войне или ранят, или убьют. А тут сегодня. сложнее.

Они направились к мостику у выхода из парка. У деревянной ажурной арки, увитой дерезой, Ружевич придержал Кондрата.

— И вот что, — как бы между делом забормотал чекист. — Не возвращайтесь, пока вас не вызову: позвоню в гостиницу. Не пугайтесь, что заговорю официально: вернетесь заполнять анкету на участие в декаде.

Точка возврата

Допущения:

произошло наверняка, правда, в другом областном центре.


Узкий — едва разъехаться двум фаэтонам или возам — тракт на Вилейку вымощен подогнанным булыжником: «брукованы», как тут говорят. Дорога по обе стороны часто обсажена ветлами, отклонившимися в сторону полей.

Встречные на велосипедах-«роварах» с загнутыми рулями-«баранами» съезжали перед тупоносым автобусом на обочину, некоторые здоровались, приветливо махали водителю.

Мотор старенького форда не выступал перед корпусом, а размещался непривычно: справа от водителя, ближе к передней двери, которую тот открывал хромированным рычагом.

Водитель в польской шапочке-кепурке со сложенными «ушками» всем выдавал отрывные билеты, даже тем, кто на промежуточных остановках перед выходом пытались монеты ему просто сунуть.

Он, видно, был собственником автобуса и пока не осознал, что его машина уже не его, а государственного автопарка, — и все еще привычно досматривал уплывшую собственность. Занавески с помпончиками на вымытых стеклах, печатная иконка Матери Божьей Остробрамской, фото двух летчиков — то ли рекордсменов Речи Посполитой, то ли ее погибших героев: Цвирко и Вигуры, — табличка на польском с прейскурантом платы за проезд в злотых — все придавало салону уютный вид.

Тряска не мешала: Кондрат подремывал, время от времени роняя подбородок на грудь. Лесистый край был знаком: каких-то полгода назад, в минувшем сентябре, на броне краснозвездных танков они примерно в этом районе перешли советско-польскую границу. Вот шлях пересекли рельсы однопутки из Молодечно, вот бывшая польская застава-«стражница», деревня Глинное, деревянный, но прочный — выдержал двухбашенные танки Т-26 — мост через Вилию, крутой изгиб дороги влево. Автобус резко вильнул на песчаную обочину.

Обгоняя его и отчаянно сигналя, промчался кортеж черных машин, возглавляемых двумя лимузинами ЗИС-101.

А вот и Вилейка.

По обе стороны улицы двухэтажные опрятные домики: внизу мастерская или лавочка — с некоторых еще не сняли вывески на польском; второй этаж — жилой. В центре городка справа белела церковь, у которой толпился празднично одетый народ — все с вербами, обвитыми ленточками и бумажными цветками. Вокруг стояли упорядоченно выстроенные возы с лошадьми, упрятавшими морды в торбы с овсом. Между штакетинами ограды воткнуты передние колеса десятков велосипедов. На какие-то мгновения шум мотора и автобусной тряски перекрыло слаженное хоровое пение.

Женщина, сидевшая рядом, крестилась — по груди: справа налево — на церковь; пояснила Кондрату:

— Свята: уваход Госпада у Иерусалим. Вербница.

Мужчина, сидевший через проход, завидя в свое окно проплывающий костел, тоже крестился, но — слева направо. Из костела донеслись звуки органа.


Выйдя на конечной остановке, Кондрат побрел по городку, помахивая плетеной кошелкой, которую по-советски стали называть «авоська».

Высокую гладкую стену венчала колючая проволока. По военному опыту Кондрат знал ее название: «спираль Бруно». Мелькнуло созвучие: в России Вилюйский централ, а у нас теперь — Вилейский.

Ближе к центру городка картинка была повеселее. Первые этажи некоторых домиков еще пестрели польскими вывесками.

На углу у базарной площади стоял голубой короб на колесах со спицами. Краснолицый тощий старик в белом халате и колпаке полукруглой ложкой на длинном черенке зачерпывал в коробе мороженое и презентовал розовые шарики покупателям — преимущественно детям.

Из бочки на резиновом ходу наливали в высокие кружки морс — натуральный напиток из клюквы.

Среди празднично одетых крестьян фланировали усатые паны в котелках, цокали каблучками-«абцасиками» подкрашенные пани в сетчатых перчаточках, в шляпках с вуалетками — невиданный в советских городах контингент.

Деревянная резная рама-стенд «cinema APOLLO» извещала, что сегодня в кинотеатре демонстрируется кинокомедия «Волга-Волга». И тут же: умело написанное, почти фотографически, изображение артистки Любови Орловой в веночке из полевых цветов. Кондрат подметил: «APOLLO» до поры не стали переименовывать, не усмотрев в названии враждебного вызова, а может, просто руки пока не дошли.

На подходе к гостинице увидел он, как рабочие пытались отодрать литые буквы на вывеске «Hotel «Przytulny»; отметил, что похоже на белорусское слово «прытулак» — приют.

Его поселили без анкеты и расспросов, едва назвался. В номере стояли две кровати, но одна не была застлана, значит, никого не подселят. На медный надраенный умывальник, полный воды, Кондрат выставил зубной порошок в круглой картонке «Особый». Подумалось: что могло быть особого в тертом меле?

На столе разостлал газету, перекусил салом, вареными вкрутую яйцами; разулся, прилег в тревожном ожидании, закрыл глаза. Наплывала дорога — «брукованка».


И примерещился окоп. Нет, осенью 39-го их не рыли, в них не укрывались — некогда было да и не нужно, — а запомнился окоп, вырытый в снегу в недавнюю Финскую войну. Там их, продрогших красноармейцев, в белых маскхалатах и просто в серых шинельках, сгрудилось много. Но сейчас — сон или видение? — всех, кто был рядом, словно посрезало: он высунулся и торчал из окопа один.

Никого из собратьев-сатириков: ни слева, ни справа.

Он, казалось, знал про их судьбы все. Или почти все.

Маяковский застрелился.

Кто ставил его сатиры «Клопа» и «Баню», Мейерхольд, — арестован; запрещены немедленно театральные постановки этого режиссера «Мандат» и «Самоубийца».

Эрдмана, автора этих двух сатирических пьес, забрали прямо со съемок «Веселых ребят» — фильм шел без фамилии сценариста. Кондрату давали тайком машинописные копии тех двух пьес Эрдмана; читая, восхищался остроумием автора: «В моей смерти прошу никого не винить, кроме нашей родной советской власти» или «Жить стало лучше!.. Но, я думал, в «Известиях» будет опровержение». Шептались, что Эрдмана арестовали за басни, пересказывали их. Но его, Крапивы, басни — куда острее.

Назад Дальше