Но кинофильм — комедия, а тут — драма.
Сельский гармонист развернул было меха, попытался развеселить учетчиков. Но к нему подошли двое в гимнастерках.
— Фамилия, товарищ?
— Крамник Рыгор. А что, поиграть нельзя?
— Можно. Не здесь.
— А душа поет!
— Чтоб отвести душу, есть специальные места. Тут люди работают.
Вздохнули меха, парень сунул гармонь в холщовый мешок. Удрученные «певухи» — все в потертых деревенских плюшевках-«куфаечках» — сели на свои узлы-«клунки» с костюмами и едой. Приуныл и их руководитель, всегда веселый и подвижный Гэнек Цитович. В опустевшем зале ожидания ожидали неизвестно чего.
Джаз-оркестр встречал в Москве его директор Давид Рубинчик. Он, вручив трем солисткам по пышному букету, повел веселых, переговаривавшихся на польском и идише музыкантов по перрону, мимо мраморных Ленина-Сталина, но не в зал регистрации, а прямо на выход. Стоявшие там постовые в белых гимнастерках, явно предупрежденные начальством, взяли под козырек. Шедший впереди руководитель джаза Эдди Рознер вежливо улыбнулся, приподнял шляпу. Так же приветствовали московскую милицию и все тридцать музыкантов. Две певицы и танцовщица шли отдельной стайкой. Их букеты, походка, внешность, аромат духов, прически и наряды — все выглядело несоветским! — вынуждало милиционеров провожать женщин взглядами. За коллективом носильщики катили несколько тележек с громоздкими инструментами и кожаными — опять же, не советскими — чемоданами и кофрами. Два автобуса без табличек стояли не вдали, у сквера, а прямо на площадке у выхода из вокзала.
Загрузившись, вырулили автобусы на улицу Горького и покатили по прямой: к гостинице «Москва». Как смог Рубинчик устроить весь джаз в этот режимный приют — тайные и умелые ходы администратора.
Рубинчик Давид Исаакович — выдающийся организатор, после директорства оркестром работал в Минске главным администратором Русского театра, директором городских театральных касс. Вырастил сына Валерия, знаменитого кинорежиссера.
Комендант вокзала соединил по телефону руководителя сельского хора Цитовича с председателем жюри, крупнейшим хоровым авторитетом страны профессором Свешниковым.
— Пусть по анкетам мы не проходим, но по творчеству, Александр Васильевич, точно вам подойдем! — уговаривал Свешникова белорус. — Вы такого звучания, как мой хор, не слышали. А какие басы! Мужики такие, знаете, не для запаха, а. Так что нам делать? Приехали — и даже сало свое не съели, а уже сразу домой?
Содержание профессорского ответа можно было прочитать на лице Цитовича: против бюрократических требований даже крупнейший хоровой авторитет СССР был бессилен. В трубке зазвучали гудки отбоя.
Поселив свой богемный коллектив, Рубинчик вернулся на вокзал: распорядиться насчет перевозки инструментов, радиоаппаратуры и станков-подмостков в Летний театр сада «Эрмитаж». Там Государственному джаз-оркестру БССР под управлением и при участии трубача Эдди Рознера предстояло гастролировать во все дни декады. Как удалось сломать график работы первой эстрадной площадки Москвы и втиснуть туда на целых десять вечеров свой коллектив, это тоже тайна и умение директора Давида Рубинчика.
Пробегая через зал, он увидел табор: рассевшихся на узлах вдоль стен хористов. Они, притихшие и растерянные, дремали, перекусывали, шептались. Долговязый Цитович, опершись на подоконник, оглядывался растерянно.
Цитович Геннадий Иванович — создатель Государственного народного хора БССР, который ныне носит его имя, собиратель и пропагандист фольклора, народный артист СССР, веселый, добрый и душевный человек.
Давид Рубинчик все понял, подошел — наглядно с Цитовичем знали друг друга.
— Какие проблемы?
— Отправляют домой: у нас нет профсоюза. А тут без этого, оказывается.
Рубинчик, не дослушав, подошел к нужному столу, солидно представился:
— Хор села Великое Подлесье.
— Да, ваш коллектив в перечне. Вы кто?
— Я директор.
— Ваш хор из какого профсоюза?
— Из профсоюза «Леса и сплава», — уверенно назвал Рубинчик.
— Так сразу бы и сказали. Так и запишем. Вот, получите программу: у вашего хора каждый день по два выступления, кроме последнего, — дня закрытия декады, участвуете в заключительном концерте. А первый концерт прямо завтра на ВСХВ. Все. Выводите коллектив из вокзала. Всего хорошего. Пригласите на концерт.
Хористы, суетливо свернув недоеденное, ринулись к выходу.
Уже на площадке перед вокзалом сухопарый Цитович обнял директора джаза.
— Оказывается, все так просто. Спасибо, дороженький. Но, чтоб вы знали, у нашей деревни нет поблизости ни леса, ни реки!
— А профсоюз «Леса и сплава» теперь у вас будет, — заверил Давид и передал Цитовичу его программу.
— Вы, дороженький, человек — не скажу хитрый, но разумный! Как минский еврей обдурил надутого москвича!.. Хочу предложить вам бутылку нашей сельской домашней горелки. Вам религия позволяет?
— Позволяет. К тому же я — коммунист.
— Примите от беспартийных. От души.
Взъерошив густые, словно из тонкой проволоки, волосы, директор уточнил:
— Горит?
— Пылает.
— И возьму. — Рубинчик улыбнулся, обнажив крупные зубы.
Кондрат и Ружевич осваивались в двухместном, с высоким потолком, номере гостиницы «Москва» — где-то на самом верхнем жилом этаже, с окном, выходящим во двор, с видом на крышу кинотеатра «Стереокино».
Лейтенант высунулся в окно, огляделся, осмотрел шкаф, раскрыл и закрыл створки буфета, поднял и поставил телефон, кинул взгляд на люстру, заглянул в патефон. Кондрат аккуратно разложил на кровати ненадеванный — «от Пука» — выходной костюм, достал из авоськи завернутый в газету надрезанный каравай, выложил на стол соленые огурцы, развернул холстину с куском сала, обсыпанного тмином и крупной солью.
— Хотел спросить. Что за перешептывания с Геннадием Цитовичем и гармонистом Крамником ночью в тамбуре? О чем секретничали? — как-то мимоходом, с улыбкой поинтересовался чекист.
— Курили. Цитович рассказывал, как открыл этот хор.
— Но вы не курите. Да, и как открыл? Они же все из буржуазного мира.
— Пришли к нему в Барановичи на радио две сестрички, спели под гармонь. Он спросил: «И много у вас в селе таких певух?» Они ответили: «Все село».
— Не странно ли: живя двадцать лет под панской Польшей, сохранить свои, белорусские песни? Не ополячиться?
— Живя сто двадцать лет под царской Россией, не обрусели же.
— И этот Цитович — все у него Вильна да Вильна: и гимназия, и семинария, и университет. Все какое-то не наше.
— Отчего же: Вильня — исторически наш город. Литовцев там при освобождении минувшей осенью было всего процентов пять.
Но, оказалось, его уже не слушали.
— Смотрите: тут прямо трон какой-то, — послышался голос Ружевича из туалета. — Непривычно. Садиться, что ли?
— Главное: вначале снять штаны, а дальше все обычно.
Послышался шум спускаемой воды. Чекист приблизился к Кондрату,
зашептал доверительно:
— Ни с кем в Москве не общайтесь. Избегайте друга Кулешова.
— Не получится: мы же одного кола.
— «Одного» — чего?
— Кола, — ну, круга.
— Так бы и говорили.
— Вы же белорус, должны понимать. Кстати, с русским один корень: «около», одноосная бричка — «двуколка».
— Кто вас учил.
— А вас?.. Меня мама, соседи, друзья, дядька Янка, дядька Якуб.
— У вас по анкете дядек в родственниках не значится, — насторожился чекист.
— Дядька Янка, дядька Якуб: Купала и Колас.
— А-а. Проходили у нас. Спас этих нацдэмов Пономаренко: когда вступал тут в должность, товарищ Сталин разрешил ему.
— Помолчите, «друг». Мне это не положено знать.
Ружевич насупился, продолжал инструктировать:
— Тут за каждым из вас двойной контроль. И за мной. Жену вызывайте на переговоры не из гостиничного номера, а с Главтелеграфа — это рядом.
— Да вы сочинитель детективов, товарищ Юзеф: прямо Конан Дойл.
— Белорусскую делегацию курируют особенно опытные оперативники: эти присоединенные западные белорусы, граница с враждебной Польшей, родственники там.
— Нас приехало тысяча двести сорок два человека — москвичи не справляются, коллеги просили кое-что уточнить. Вот: фамилия гармониста этого сельского хора Крамник — вам не знакома, ни о чем не говорит?
— Говорит: его предки — торговцы.
— Откуда известно?
— Из фамилии. Крама — это в переводе: лавка, магазин.
— Что за слово — татарское, что ли?
— Зачем же, наше: общий корень. Вспомните русское «закрома». Давайте перекусим. Вот, домашнее.
— У меня талоны на наше с вами питание. Спустимся в ресторан. Помогите мне галстук завязать — нас не учили.
— У меня талоны на наше с вами питание. Спустимся в ресторан. Помогите мне галстук завязать — нас не учили.
Когда они запирали свою дверь, услышали, как в каком-то из соседних номеров распевалась женщина.
Аккомпаниатор мягко опустил крышку клавиатуры, попросил:
— Людмила, у меня уже нет сил. И я хочу есть.
— Я так вам благодарна, Семен! Вы так скрупулезно занимаетесь мной.
— Не вами — вашей партией, — смущенно уточнил пианист.
— Вы вправе просить меня о чем угодно! Ну?.. После декады будут награждать, звания давать.
— Обеспечьте мне присутствие. достаньте пропуск на заключительный банкет.
— А всего-то?.. Пойдем вместе.
— Спасибо. А сейчас я хотел бы.
— Давайте это место еще раз пройдем, — настаивала певица, облокотилась на рояль и пропела несколько нот.
— Если вы имеете в виду это место. — аккомпаниатор легко наиграл фразу, — то его не «проходить» нужно, а топтаться, отделывать, оттачивать, но это — время!.. А я не прочь.
— Семен, я прошу, — певица почти нависла над аккомпаниатором. Грудь ее часто вздымалась, глаза были полуприкрыты, сочные губы на красивом лице медленно и неотвратимо тянулись к мужчине.
— Тут еще много работы! — Он тщетно попытался отодвинуться, пробормотал опасный аргумент: — И ваше, Людмила, верхнее «ля» — это форменные роды.
Но она, казалось, не слышала: веки сомкнулись, она мягко опустилась на колени сидящего музыканта, обдав его душным ароматом духов.
— Ой, Сеня. Я теряю сознание. Сеня, уложите меня на диван.
Они обнялись, он с трудом приволок крупное горячее тело женщины на кушетку. Она не разжимала объятий.
— Помоги, Сеня. расстегни.
Он как-то выскользнул из-под ее руки, бросился к телефону:
— Вам плохо? Я сейчас вызову «скорую помощь»!
Семен Львович Толкачев — терпеливый тактичный пианист-репетитор, с неиссякаемым чувством юмора, до седин проработавший в Оперном театре, удостоенный звания заслуженного артиста БССР. После ухода в безвозвратность его место концертмейстера Оперного заняла дочь.
Она вскочила, откинула с лица выбившуюся прядь, решительно зашагала к выходу, выдавив сквозь зубы:
— «Скорую помощь». — и захлопнула за собой дверь.
В коридоре она почти столкнулась с Кондратом и Ружевичем.
— С приездом, Людмила. Добрый день.
— Какой же он, к черту, «добрый»? — бесновалась певица. — Привет, Кондрат!.. Нет, он — чудак! Форменный чудак!
— Вы о ком?
— Семен Толкачев, мой аккомпаниатор! Ну, не чудак ли!
— Не спорю, вам видней. Вот, познакомьтесь. — начал Кондрат.
— Кто же не знает нашу оперную диву: Людмилу Соколовскую! — расплылся в улыбке Ружевич. — Какая удача! Обедаем вместе?
Она оглядела чекиста, заученным жестом поправила прическу, улыбнулась, взяла обоих мужчин под руки и решила:
— Пора.
За ними спешил Толкачев, взывал:
— Людмила Эдуардовна, обождите: талоны на питание ведь у меня!
В зал пропускали по предъявлению талонов на питание только участников декады.
Официанты ресторана были подобраны некоего единого вида: крепкие, подвижные, с одинаковыми проборами в коротко стриженых волосах, с чубчиками. Один из них, едва Кондрат и Ружевич вошли в зал, учтиво провел их к столику с нетронутой сервировкой на двоих.
Соседями оказались красивый плотный мужчина в очках с толстыми стеклами и девушка в сарафанчике, с бантами, делающими ее похожей на гимназистку. На новых соседей по столу мужчина взглянул без любопытства, коротко кивнул, а она, тряхнув косичками, пискнула:
— Чень добры. — Акцент сразу выдал в ней польку.
У стула мужчины стоял футляр с гитарой. Он ласково гладил руку спутницы, у обоих на левых руках поблескивали обручальные кольца; переговаривались они на французском. Что уловил Кондрат: она мужа ласково называла «Лео», а он ее, воркуя, — «Ирэн». Время от времени они весело переговаривались с сидящими за соседним столиком, но — на польском. Отвечали им также по-польски.
Лидером там был Эдди Рознер — открытки с изображением трубача с обворожительной улыбкой и его жены-певицы Рут Каминской на фоне джаз- оркестра продавались во всех газетных киосках Минска. Третьим был лысый толстячок, а спиной к Кондрату сидел молодой человек. Лица его не было видно, но он бесконечно острил: вся шестерка, представлявшая единую компанию, после его реплик покатывалась со смеху.
Кондрат понимал язык и тоже чуть улыбался.
— О чем они? — насторожился чекист. — Над чем смеются? Переводите.
— Потом.
Официант подал два меню в кожаных папках с золотым тиснением «Гостиница «Москва». Ресторан». Кондрат и Ружевич углубились в чтение, исподлобья переглядывались, встречая названия блюд, равно незнакомые обоим.
— Что, товарищ сатирик, — едва слышно пробормотал чекист, — вот каков он, советский общепит!
Кондрат наметил в меню, что имело хоть частично знакомое название: «нарзан», «винегрет» с добавлением неизвестного слова «с каперсами», «борщ по-селянски» — это было понятно — и «котлету по-киевски». Какой вкус придавала котлете столица Украинской ССР, он не знал, но иностранные уточнения в меню к слову «котлета» в остальных названиях делали те блюда абсолютно неприступными. После заказа Кондрата чекист небрежно махнул официанту:
— Мне то же самое.
В ожидании — прислушались. Толстячок за соседним столиком тронул ножом полупустой бокал.
— Соль-диез, — опознал звук Рознер.
Толстячок допил вино и вновь стукнул ножом по пустому бокалу. Еще не затих долгий звон, как Рознер определил:
— Си-бемоль.
Толстячок нагнулся, поднял футляр, достал скрипку.
— Павлик, золотко, ты мне не веришь?! — удивился Рознер.
— Верю, маэстро, но. — Он тронул смычком струну, согласился: — Си- бемоль. Эдди, у тебя не уши, а камертон!
Компания весело обсуждала экзамен.
— Над чем смеются? — беспокоился Ружевич. — Знать бы.
Рознер приподнялся, взглядом поискал кого-то, помахал, подзывая. Тотчас к столику подлетел с портфелем под мышкой директор Рубинчик.
— Золотко, пан коммунист, — начал Рознер как бы деловито, но не выдержал, рассмеялся.
Хохотали все музыканты.
— Над чем смеются? — насторожился Ружевич.
— «Пан коммунист».
— Ну, и что смешного?
— Само сочетание понятий. Не ловите?
Им принесли бутылку нарзана, тонко нарезанный хлеб — белый и черный, — винегрет с зелеными продолговатыми плодами.
— Приятного аппетита, — пожелал официант.
— Смачнэго! — обнажила в улыбке зубки юная соседка по столу.
Рознер просил директора:
— Додик, золотко, в Москве должны находиться оркестры моих пшиятелей: Генриха Варса и Гольда Петербурского.
— Варса с оркестром пригласил Львов. Они уехали, а Петербурский живет в этой же гостинице, — отрапортовал Рубинчик. — Позвать?
— Сегодня после репетиции организуй, Додик-золотко, нам здесь ужин. У него наверняка есть новые песэнки для нас.
Слово «песенки» они произносили по-польски, с ударением на «э».
Подала голос красавица Рут:
— Надо Петербурскому открыть, чтоб не удивлялся: его танго «Та опошня нечеля» звучит в СССР как «Утомленное солнце», и совсем под другой фамилией.
Рознер поддержал жену:
— Скажи ему: Эдди приглашает на бокал вина. — И еще что-то прошептал Рубинчику на ухо, поглядывая на Кондрата со спутником.
— Все? — переспросил директор, кивнул белорусам и отошел.
Вмешался музыкант, сидевший к Кондрату спиной:
— В Москве популярна новая песэнка на три четверти «Синенький скромный платочек», считается тут: народная. А ее в этом отеле сочинил недавно Петербурский! Мелодию подслушали, сочинили текст и — проше пане! — советский шлягер.
— Слушай, Ежи, может, этот «платочек» взять в наш програм, — задумался Рознер, делая ударение на «о» в последнем слове, — и дать спеть Рут? У нас маловато песэнок на русском.
— В этом закрытом обществе, — продолжал музыкант, названный «Ежи», — принято заимствовать чужие темы: Дунаевский — их самый знаменитый композитор — для кинокомедии взял мексиканскую песэнку и просто переложил с четырех на двухчетвертной размер, на марш, вставил в фильм и — проше пане! — идут авторские. А «Платочек». нет, на стиль Рут, на ее «дизес» не ляжет.
Ружевич, выслушав, тихо пояснил Кондрату:
— Это их музыкальный руководитель Ежи Бельзацкий. Что-то парень язык распустил.
Принесли борщ. Кондрат и Ружевич быстро опорожнили тарелки, дождались «котлет по-киевски».
— задумал у себя в кабинете поставить второй телефон с отдельным номером, — рассказывал Бельзацкий. — Позвонил я на станцию, через час приехали два мастера в форме и только спросили: какого цвета я желаю иметь телефон и какой длины шнур. Ах, моя пшедвоенная Варшава! — И музыкант горестно вздохнул. — Мой милый дом по улице Твардой, недалеко от вокзала.