Потом они лежали молча, и он наполнился вдруг такой любовью, нежностью к ней, обнял так крепко, что треснуло платье по шву. Слабый этот звук заставил их очнуться.
– Вставай, – ласково сказал он, беря ее за руки.
– Нет еще. Я думаю.
Она лежала в темноте, и, забыв благоразумие, думала о том, какой у них получится неугомонный, умненький ребенок. Но затем протянула руки, он поднял ее… Когда она вернулась, в комнате уже горела электрическая лампочка.
– Освещение одноламповое, – сказал Стар. – Выключить?
– Нет. Пусть – хорошо. Я хочу тебя видеть.
Они сели на широкий подоконник – друг против друга, соприкасаясь подошвами.
– Ты словно далеко, – сказала она.
– И ты тоже.
– А тебя не удивляет?
– Что?
– Что нас снова двое. Ведь грезится, верится, что слились в одно, а очнешься – по-прежнему двое.
– Ты мне страшно близка.
– Ты мне – тоже.
– Спасибо.
– Тебе спасибо.
Оба засмеялись.
– Ты этого хотел – на балу вчера?
– Неосознанно – да.
– Когда же это у нас решилось? – сказала она, размышляя вслух. – Сначала кажется не нужно, незачем, а потом наступает минута, и чувствуешь – ничто на свете уже не властно остановить.
Это прозвучало многоопытно, однако пришлось ему до удивления по душе, под настроение. Он страстно желал вернуть прошлое – вернуть, но не повторить, – и такой она ему еще сильнее нравилась.
– Во мне есть черты шлюхи, – сказала она, угадав его мысли. – Черты Эдны. Наверно, этим и была мне Эдна неприятна.
– Какая Эдна?
– Которую ты спутал со мной. Звонил которой. Она жила через дорогу, а сейчас переехала в Санта-Барбару.
– А разве она шлюха?
– Профессиональная. Она из этой американской вашей «обслуги по вызову».
– Вот как?
– Будь Эдна англичанкой, я бы разгадала ее сразу. А так мне казалось, обычная здешняя девушка. Она мне только на прощанье открылась.
Кэтлин зябко вздрогнула, и он встал, накинул плащ ей на плечи. Открыл стенной шкаф, оттуда вывалилась груда подушек и пляжный матрац. Нашлась и коробка свечей, он зажег их во всех углах комнаты, а вместо лампы включил электрокамин.
– Почему же она меня боялась? – спросил он неожиданно.
– Потому что ты голливудец. У нее или у подруги ее случилось что-то мерзкое с одним киношником. К тому же она, по-моему, до крайности глупа.
– А как вы с ней познакомились?
– Она зашла по-соседски. Возможно, сочла, что мы с ней сестры по профессии. Она была очень мила. Все упрашивала звать ее попросту Эдной, и мы стали на «ты», подружились.
Кэтлин привстала – он устлал подоконник подушками.
– Дай помогу. Не хочу быть тунеядкой.
– Ну вот еще. – Он обнял ее. – Сиди тихо. Согрейся.
Посидели без слов.
– Я знаю, чем я тебя сразу привлекла. Эдна мне сказала.
– Что сказала?
– Что я похожа – на Минну Дэвис. Мне и другие говорили.
Он поглядел, отклонившись назад, и кивнул.
– Сходство здесь. – Она надавила пальцами себе на скулы, слегка меняя очертания щек. – Здесь и здесь.
– Да, – сказал Стар. – Меня ошеломило твое сходство с нею – не с экранной, а с живой.
Кэтлин встала, точно уходя от этой темы, точно боясь ее.
– Я уже согрелась, – сказала она. Подошла к шкафу, заглянула в глубину его и вернулась в передничке со звездчатым снежным узором на ткани. Оглядела комнату критически.
– Конечно, мы только что вселились, – сказала она, – и здесь еще по-нежилому гулко.
Отворила на веранду дверь, взяла оттуда два плетеных стула, смахнула с них дождевые капли. Он следил за ней взглядом, все еще побаиваясь, что откроются какие-то изъяны и чары рассеются. Оценивая женщин в пробных кадрах, он не раз видел, как прекрасная статуя начинала двигаться на убогих кукольных шарнирах и с каждой секундой таяла красота. Но движения Кэтлин были упруги и уверенны, а хрупкость была как и следовало – лишь кажущейся.
– Дождя уже нет, – сказала она. – В день моего приезда лило страшно и шумело так – точно лошади ржали.
– Полюбится тебе и шум ливня, – сказал он со смехом, – раз уж ты теперь калифорнийка. Ты ведь не уезжаешь? Сейчас-то можешь рассказать о себе? Что за тайны такие?
– Нет, потом, – покачала она головой. – Не стоит и рассказывать.
– Тогда иди ко мне.
Она подошла и стала рядом, и он прижался щекой к прохладной ткани передника.
– Ты усталый, – сказала она, ероша ему волосы.
– Любить я не устал.
– Я не о том, – поправилась она поспешно. – Я хочу лишь сказать, что от вечной работы можно заболеть.
– Не будь заботливой мамашей, – сказал он.
«Будь шлюхой», – добавил он мысленно. Ему хотелось разбить строй своей жизни. Если уж осталось жить недолго, как предупредили оба врача, то хотелось на время перестать быть Старом, одаряющим других, и кинуться вдогонку за любовью, подобно простым безымянным парням на вечерних улицах.
– Ты мой передник снял, – кротко сказала Кэтлин.
– Да.
– А если проедут берегом, увидят? Давай потушим свечи.
– Нет, не туши.
Потом она улыбнулась ему, полуоткинувшись на белую подушку.
– Я себя чувствую Венерой на створке раковины.
– На створке?
– А ты взгляни – ну чем не Боттичелли?
– Не знаю, – сказал он с улыбкой. – Но верю тебе.
Она зевнула.
– Мне так хорошо. И я люблю тебя.
– Ты очень знающая, верно?
– То есть?
– В твоих словах видна образованность. И во всем тоне.
Она подумала, сказала:
– Нет, не слишком-то. Высшего образования у меня нет. Но человек, о котором я говорила, был всезнайкой и горел желанием развить меня. Писал мне целые учебные программы, заставлял посещать курсы при Сорбоннском университете, ходить по музеям. Я кое-чего нахваталась.
– А кто он был?
– Художник в некотором роде. И злюка. Помимо всего прочего. Хотел, чтобы, я проштудировала Шпенглера – остальное все было на это направлено. История, философия, теория музыки – все было лишь подготовкой к Шпенглеру. Но я сбежала прежде, чем мы добрались до Шпенглера. По-моему, он под конец и не отпускал-то меня в основном из-за Шпенглера.
– А кто такой Шпенглер?
– Говорю же, что мы до него не дошли, – рассмеялась Кэтлин. – А сейчас я очень терпеливо забываю все усвоенное, потому что вряд ли встречу в жизни другого такого ментора.
– Ну зачем же забывать, – возразил укоризненно Стар. Он питал к науке большое уважение – отзвук векового еврейского почтения к синагогальной мудрости. – Забывать не следует.
– Ученье было мне просто заменой детей.
– А потом и детям передашь, – сказал Стар.
– Сумею ли?
– Безусловно, сумеешь. Они усвоят и вырастут знающими. А мне, чуть что, приходится выспрашивать у пьяниц-сценаристов. Знания надо беречь.
– Ладно, – сказала она, вставая. – Передам их своим детям. Но это ведь без конца – чем больше узнаешь, тем больше остается непознанного. Чем дальше в лес… Мой ментор мог бы стать кем угодно, не будь он трусом и глупцом.
– Но ты его любила.
– О да – всем сердцем. – Заслонив глаза ладонью, она поглядела в окно. – Там светло. Пойдем на берег.
Он вскочил, воскликнул:
– Да ведь сегодня вечер леурестеса!
– Что-что?
– Сегодня, сейчас. Об этом во всех газетах есть. – Он выбежал к машине, щелкнул дверцей и вернулся с газетой в руках, – Начнется в десять шестнадцать. Через пять минут.
– Что начнется – затмение?
– Нет, приплывет очень пунктуальная рыбешка. Разуйся, и бежим скорей.
Вечер был светлый, синий. Отлив кончился, и серебряные рыбьи косяки, колышась на глубине, ждали своего нерестового срока – 10. 16. Срок наступил, и через секунду-две рыба вместе с приливом хлынула к берегу и заблестела, затрепыхалась на песке; Стар и Кэтлин босиком брели в ее гуще. Берегом, навстречу им, шел негр с двумя ведрами, он проворно собирал туда леурестесов, точно падалицу. А рыба шла на приступ стайками и стаями, взводами и ротами – упорно, жертвенно и гордо, – обтекая босые людские ножищи потоком, струившимся еще задолго до того, как сэр Франсис Дрейк прикрепил здесь медную дощечку к береговой скале.
– Эх, еще бы ведро мне, – сказал негр, переводя дух.
– Далековато вам пришлось из города ехать за рыбой, – сказал Стар.
– Я раньше в Малибу ездил, но голливудцы не любят пускать на свои пляжи.
Накатила новая волна, отогнала людей и тут же ушла, усеяв песок новым серебром.
– А есть ли вам расчет ездить сюда? – спросил Стар.
– Да я не из расчета езжу. Я читаю здесь на приволье Эмерсона. Вам его приходилось читать?
– Я читала, – сказала Кэтлин. – Некоторые вещи.
– Он у меня тут за пазухой. Я захватил с собой и кой-какую литературу розенкрейцеров, но мне их книжки надоели.
Ветер посвежел, прибой усилился; они шли у его пенящейся кромки.
– Вы кто по профессии? – спросил негр у Стара.
– Я в киноделе занят.
– А-а. – Негр помолчал, затем сказал: – Я не хожу в кино.
– А почему? – резковато спросил Стар.
Ветер посвежел, прибой усилился; они шли у его пенящейся кромки.
– Вы кто по профессии? – спросил негр у Стара.
– Я в киноделе занят.
– А-а. – Негр помолчал, затем сказал: – Я не хожу в кино.
– А почему? – резковато спросил Стар.
– Толку никакого. И детей своих не пускаю.
Стар поглядел на него, а Кэтлин – ободряюще – на Стара. Волна обдала их пылью брызг.
– Есть и хорошие картины, – сказала Кэтлин, но негр не слушал.
– Есть и хорошие, – повторила она, готовая спорить, возражать; негр взглянул на нее равнодушно.
– А что, братство розенкрейцеров ратует против кино? – спросил Стар.
– Они сами толком не знают, против чего и за что ратуют. Сегодня за одно, через неделю за другое.
Только рыба знала, за что ратовала. Прошло уже полчаса, а она все прибывала. Негр наполнил оба своих ведра и понес их со взморья на дорогу, – не подозревая даже, что поколебал устои кинопромышленности.
Кэтлин и погрустневший Стар пошли обратно к дому, и, разгоняя его грусть, она сказала:
– Бедняга Самбо.
– Что?
– Разве вы негров не зовете «Самбо»?
– Мы их, собственно, никак не зовем. – И, помолчав, добавил: – У них свое кино.
Кэтлин присела у электрокамина, надела чулки и туфли.
– Мне уже Калифорния нравится, – произнесла она неторопливо. – Видно, я изголодалась по сексу.
– Но ведь у нас не просто секс?
– Ну еще бы.
– Мне славно с тобой, – сказал Стар.
Она встала с тихим вздохом – и он не расслышал этого вздоха.
– Я не хочу терять тебя, – сказал Стар. – Не знаю твоих мыслей – и вообще думаешь ли обо мне. Ты сама, наверно, видишь, что Минну мне из сердца не выбросить… – Он запнулся, подумал: «А так ли это?» – Но прелестней тебя я не встречал никого уже много лет. Я налюбоваться не могу. Не знаю даже точно цвета твоих глаз, но утону в них – и жалко делается всех на свете…
– Перестань, не надо! – воскликнула она смеясь. – А то меня не оттащить будет от зеркала. Какой уж там цвет моих глаз – они просто гляделки, и вся я заурядная-презаурядная. Зубы вот только хороши – для англичанки…
– Зубы у тебя великолепные.
– … но я в подметки не гожусь здешним девушкам…
– Перестань-ка сама, – перебил он. – Я говорю правду – и я привык взвешивать свои слова.
Она постояла минуту, задумавшись. Поглядела на него, затем опять куда-то внутрь себя, затем на него снова – и отогнала мысль.
– Нам надо ехать, – сказала она.
Возвращались они теперь совсем уже другие. Четыре раза проезжали они сегодня этой береговой дорогой, и каждый раз – не те, что прежде. Любопытство, грусть и вожделение остались сейчас позади; это было подлинное возвращенье – в себя и во все свое прошлое в будущее, в неотвратимо напирающее завтра. В машине он попросил ее: «Сядь ближе», и она села, но близость не ощутилась, ибо была сейчас не на подъеме, а на спаде. Ничто не стоит неподвижно. Ему хотелось сказать ей: «Едем ночевать ко мне» – в пригородный дом, который он снимал, – но это прозвучало бы сиротливо. Машина стала подыматься в гору, к ее дому; Кэтлин принялась шарить в темноте за подушкой сиденья.
– Ты потеряла что-нибудь?
– Выпало, наверное, – сказала она, роясь в сумочке.
– Что именно?
– Конверт.
– Важное что-то?
– Нет.
Но когда подъехали к ее дому и Стар включил на переднем щитке лампочку, они вдвоем сняли подушки сидений и снова поискали.
– Ну, да неважно, – сказала она, идя к веранде. – Мне бы нужен адрес дома – не того, откуда едем, а того, где продюсер Стар живет.
– Адрес мой простой: Бель-Эр. Без номера.
– А где это?
– Бель-Эр – новый район застройки, у Санта-Моники. Но лучше позвони мне на студию.
– Ладно… спокойной ночи, мистер Стар.
– «Мистер Стар»? – повторил он удивленно.
– Спокойной ночи, Стар, – кротко поправилась она. – Так лучше?
Он почувствовал, что его как бы слегка отодвигают.
– Ну-ну, – сказал он, не давая заразить себя этим холодком. Он глядел на нее, чуть поводя головой вправо-влево – повторяя ее жест – и говоря без слов: «Ты знаешь ведь, что у меня это не шутки». Она вздохнула. Он обнял ее, она прильнула, на минуту снова стала полностью его. Прежде чем минута погасла, Стар прошептал: «Спокойной ночи», повернулся и пошел к «родстеру».
Он вел машину по извилистому спуску, вслушиваясь в себя – там словно начиналась музыка, могучая, странная, властная, неизвестно чьего сочинения, исполняемая впервые. Сейчас зазвучит тема – но музыка насквозь нова, и он не сразу распознает приход темы. Она войдет, быть может, клаксонами автомобилей с цветных, как фильмы, бульваров или приглушенной дробью облачного барабана луны. Он напрягал слух, зная лишь, что уже начинается – небывалая, милая сердцу и непонятная музыка. Знакомое, избитое бессильно будоражить; эта же музыка до смятенья нова, такую музыку не кончишь по старым нотам, если выключишь на середине.
А еще – и неотвязно, и смыкаясь с музыкой – была мысль о негре. Он ждет теперь у Стара в кабинете, маячит с ведрами серебристой рыбы, а утром будет ждать на студии. Негр не велит своим детям смотреть картины Стара. Негр не прав, он подходит предвзято, и его надо как-то переубедить. Надо сделать фильм, да не один, а десяток фильмов – и доказать ему, что он не прав. Под влиянием слов негра Стар уже вычеркнул мысленно из планов четыре картины, в том числе одну, намеченную к съемкам на будущей неделе. Стар и раньше считал их не слишком актуальными, но сейчас взглянул на них глазами негра и отверг как дрянь. И снова включил в свои планы трудноотстаиваемую картину, которую бросил было на съедение волкам – Брейди, Маркусу и прочим, – чтобы взамен добиться своего в другом пункте. Восстановил эту картину ради негра.
Когда Стар подъехал к крыльцу, там загорелся свет, и слуга-филиппинец, сбежав со ступенек, отвел машину в гараж. В кабинете Стар увидел список телефонных звонков:
Ла Борвиц
Маркус
Гарлоу
Рейнмунд
Фербенкс
Брейди
Скурас
Флайшэкер и т.д.
Вошел филиппинец, держа в руке письмо.
– Из машины выпало, – сказал он.
– Спасибо, – сказал Стар – Я искал его.
– Будете сейчас картину смотреть?
– Нет, спасибо, – можешь идти спать.
Письмо было адресовано Монро Стару, эсквайру. Он удивился, хотел надорвать конверт, но вспомнил, что она ведь искала это письмо – возможно, чтобы взять его обратно. Будь у нее дома телефон, он бы позвонил сейчас, попросил разрешения вскрыть его. Он повертел конверт в руках. Написано еще до встречи – забавно думать, что так или иначе оно утратило силу, а интересно скорее как памятка о пройденной стадии чувства.
Однако читать без позволения не годилось. Положив конверт рядом с кипой сценариев, он взял из этой кипы верхний, раскрыл у себя на коленях. Гордости его льстило, что он не поддался первому порыву, не прочел письма. Это доказывало, что он и теперь не «теряет голову», как не терял голову в отношениях с Минной, даже в самом начале. Они были царственной четой – брак их был как нельзя более уместен. Минна всегда любила Стара, а перед ее смертью нежность прорвалась и у него, хлынула и затопила нежданно-негаданно. И любовь, которой он исполнился, переплеталась с тягой к смерти: в мире смерти Минна была так одинока, что его тянуло уйти туда с ней вместе.
Но он никогда не был безудержно «падок до баб», как его брат – того вконец сгубила баба, вернее, целая серия баб. Монро же в юности испил это однажды – и твердо отставил бокал. Совсем иная романтика влекла его разум – вещи потоньше чувственных кутежей. Подобно многим блестяще одаренным личностям, он вырос ледяно равнодушным к сексу. Начал с полного неприятия, нередко свойственного выдающимся умам, – чуть не двенадцатилетним еще мальчиком сказал себе: «Смотри – это ведь все не то – непорядок, грязь – сплошная ложь и липа» – и отмел от себя начисто, в решительном духе людей его склада; но не очерствел затем, не осволочел, как большинство таких людей, а окинул взглядом оставшуюся убогую пустыню и возразил себе: «Нет, так нельзя». И обучил себя доброте, снисходительной терпеливости, даже любовной привязанности.
Филиппинец внес вазы с орехами и фруктами, графин воды и пожелал спокойной ночи. Стар занялся чтением сценариев.
Он провел за этим чтением три часа, время от времени приостанавливаясь и делая правку в уме, без карандаша. Порой он отрывал глаза от страницы, согретый какой-то мыслью, очень смутной, радостной. Мысль была связана не со сценарием, а с чем-то иным, и каждый раз он целую минуту вспоминал, с чем именно. С Кэтлин! И вспомнив это, взглядывал на конверт – славно было получить от нее письмо.
В четвертом часу ночи у него туго запульсировало в затылке – сигнал, что пора кончать работу. Ночь таяла, а с ней отдалилась и Кэтлин, все впечатленья о ней сплылись в один влекущий образ незнакомки, соединенной с ним лишь хрупкой общностью двух-трех часов. И теперь уж вполне можно было вскрыть конверт.