Дорогой мистер Стар.
Через полчаса я встречусь с Вами. А на прощание вручу Вам это письмо. Знайте, что я выхожу замуж и виделась с Вами последний раз.
Мне следовало бы сказать Вам накануне вечером, но Вас это вчера как-то мало заботило. А чудесный день сегодня было бы глупо омрачать этой вестью и смотреть потом, как угасает Ваш интерес ко мне. Пусть лучше он погаснет сразу – когда прочтете это письмо. К тому времени Вы уж из общения со мной поймете, что я не более как Мечта Мелкоплавающего и сама мелко плаваю (Я только что услышала это выражение от моей вчерашней соседки по столу, она утром зашла ко мне на часок. По ее мнению, все на свете мелко плавают – кроме Вас. По-видимому, она хочет, чтобы я сообщила Вам ее слова. Вы уж дайте ей роль, если можно.)
Я очень польщена тем, что человек, окруженный таким множеством красивых женщин… не умею кончить фразу, но Вы поймете, что я хочу сказать. А теперь надо ехать на свидание с Вами, не то опоздаю.
Всего Вам самого хорошего.
Кэтлин Мур.
Первым чувством Стара был какой-то испуг; затем в мозгу мелькнуло, что письмо утратило силу – она ведь хотела даже взять его обратно. Но тут он вспомнил, что, расставаясь, Кэтлин назвала его «мистер Стар» и спросила адрес, – и уже, наверно, написала новое прощальное письмо. Его – вопреки всякой логике – покоробило ее равнодушие ко всему, что случилось потом. Он перечел письмо и понял, что Кэтлин просто не предвидела такого оборота отношений. Однако, прощаясь, она решила все-таки оставить письмо в силе, – принизив значение случившегося между ними, отмахнувшись от того, что чувствами ее владел сегодня безраздельно он, Стар. Но он и этой безраздельности уже сейчас не верил, повторяя в памяти ход встречи, и ореол ее померк. Дорогу, шляпку, музыку, да и само письмо – все сдуло прочь, как лоскуты толя с недостроенных стен его дома. И Кэтлин ушла, забрав с собою жесты, тихие движенья головы, крепко сбитое, бодрое тело, босые ноги во влажном песке и прибое. Небеса полиняли, поблекли, дождь с ветром уныло захлестали по песку, смывая серебряную рыбешку обратно в море. Миновал еще один обычный день, и не осталось ничего, кроме кипы сценариев на столе.
Он пошел к себе наверх. На повороте лестницы Минна снова умерла; он шагал по ступенькам, забывая ее горестно, тоскливо. Перед ним простерся пустой этаж, где за дверями не было живых и спящих. Сняв галстук, сняв туфли, он сел на край постели. Черта подведена, только еще что-то мерещилось неконченое. И он вспомнил: ее машина до сих пор на стоянке у отеля. Он завел будильник, отводя шесть часов сну.
Переключаю рассказ опять на первое лицо. Последить теперь за моими действиями будет, я думаю, очень любопытно, потому что этого эпизода я стыжусь. А о постыдном обычно бывает интересно читать.
Когда я на балу послала Уайта разузнать о девушке, танцевавшей со Старом, Уайт ничего у Марты Додд не выяснил, – а для меня это внезапно стало главным интересом в жизни. И я справедливо решила, что Марта Додд – бывшая звезда – тоже непременно станет дознаваться о той девушке. Сидеть бок о бок с предметом восхищенья коронованных особ, с кандидаткой во властительницы нашего кинокняжества – и не знать даже, как ее зовут!
Я была мало знакома с Мартой и не стала обращаться к ней прямо: вышло бы слишком прозрачно. Взамен я поехала в понедельник на студию и зашла к Джейн Мелони.
Мы с Джейн были друзья. Я привыкла смотреть на нее, как ребенком смотришь на домочадцев. Что она сценаристка, я всегда знала, но в детских глазах сценаристы и секретари были одно и то же, только от сценаристов обычно пахло коктейлями и сценаристов чаще приглашали обедать. А говорили о них тем же тоном, что и о секретаршах. Исключение составляла разновидность, именуемая драматургами и наезжавшая с Востока. К драматургам относились с уважением. Но если они застревали надолго на студии, то опускались туда же, что и прочие, – в разряд низших служащих.
Рабочая комната Джейн была в «старом сценаристском корпусе». На каждой киностудии есть такой тюремный ряд каморок, которые остались со времен немого кино и до сего дня оглашаются страдальческими стонами заточенных там поденщиков и лодырей. У нас в ходу был анекдот о том, как новичок-продюсер посетил эти скорбные кельи и вслолошенно позвонил затем в дирекцию: «Чего они сидят там?» – «Это сценаристы, писатели наши». – «Хороши писатели. Я минут десять следил за этими писателями – двое совсем ни строчки не написали».
Джейн сидела за своей машинкой, торопясь достучать что-то до обеденного перерыва. Я не стала от нее таиться.
– Представьте, у меня соперница. Причем темная лошадка. Даже как ее зовут, не могу выяснить.
– Неужели? – сказала Джейн. – Что ж, мне известны некоторые детали. Мне рассказывал кто-то.
«Кто-то» – ее племянник, конечно, Нед Соллинджер, рассыльный Стара. Нед был ее гордостью и надеждой. Джейн послала его учиться в Нью-йоркский университет, и он там профутболил три общеобразовательных года в университетской команде. Стал затем учиться на медицинском факультете, но тут его отвергла девушка, и он иссек из женского трупа самую его неафишируемую часть и послал той девушке. Зачем? – его спросите. В раздоре с миром и судьбой11 он снова начал восхождение со дна жизни и все еще обретался на донышке.
– Что же вам о ней известно? – спросила я Джейн.
– Встретились они в ночь землетрясения. Она упала в разлившееся озеро, а он нырнул за ней и спас ей жизнь. А по чьей-то еще версии, она с балкона у него прыгнула и сломала руку.
– Кто же она такая?
– С этим тоже связано забавное…
Зазвонил телефон, и я нетерпеливо стала дожидаться, когда кончится у Джейн длинный разговор с Джо Рейнмундом. Он, видимо, решил по телефону выяснить, какая ей цена как работнику и писала ли Джейн вообще когда-нибудь киносценарии. Это она-то, живая свидетельница того, как Гриффит впервые применил на съемках крупный план! Во все время разговора Джейн тяжело вздыхала, мучительно ерзала, гримасничала в трубку, клала ее к себе на колени, так что голос Рейнмунда был слышен еле-еле – и вела для меня тихой скороговоркой репортаж:
– Что это у Рейнмунда – выдался часок безделья? Нечем убить время?.. Он уже десять раз у меня все это спрашивал… Я ему и письменно докладывала…
А в трубку:
– Если сценарий уйдет к Монро, то не по моей вине. Я хочу довести дело до конца.
Она опять закрыла глаза в муке:
– Теперь распределяет роли… второстепенными занялся… назначает Бадди Эбсена… Ему определенно делать нечего… Теперь ставит Уолтера Дэвенпорта – путает его с Дональдом Криспом… раскрыл большой актерский справочник, и слышно, как листает… Он с утра сегодня крупный деятель, второй Стар, а мне, черт возьми, еще две сцены написать до перерыва.
Наконец Рейнмунд отлип или его оторвали от телефона. К нам вошел официант с подносом для Джейн и кока-колой для меня – я в то лето обходилась без ленча. Прежде чем заняться едой, Джейн отстукала еще фразу. Любопытный у нее способ творчества. При мне как-то Джейн, на пару с одним молодым человеком, сперла сюжет из «Сатердей ивнинг пост». Изменив персонажей и прочее, они стали писать текст, пригоняя строку к строке, и звучало это, разумеется, как и в жизни звучит, когда люди пыжатся быть кем-то – остряками, джентльменами, храбрецами. Я хотела потом посмотреть, что получилось на экране, но как-то пропустила этот фильм. Я любила Джейн, как ребенок любит старую дешевую игрушку. Она зарабатывала три тысячи в неделю, а мужья все попадались ей пьяницы, колотившие ее смертным боем. Но сегодня я пришла с корыстной целью.
– Как же ее зовут? – опять спросила я.
– Ах да… – сказала Джейн. – Ну, потом он все дозванивался до нее и в конце концов сказал секретарше, что фамилия не та вовсе.
– Он нашел ее тем не менее, – сказала я. – Вы с Мартой Додд знакомы?
– Не повезло бедной девочке в жизни! – воскликнула Джейн с готовым театральным сочувствием.
– Пожалуйста, пригласите ее завтра в ресторан.
– Но, по-моему, она не голодает… У нее мексиканец…
Я объяснила, что действую не из благотворительных побуждений. Джейн согласилась помочь. Она позвонила Марте Додд.
На следующий день мы сидели втроем в «Буром котелке» – действительно буром и сонном кафе, приманивающем своей кухней сонливых клиентов. За ленчем публика слегка оживает – подкрепившись, женщины принимают на пять минут бодрый вид; но трио у нас получилось вяловатое. Мне следовало сразу взять быка за рога. Марта Додд была девочка из сельских, так и недопонявшая, что с ней произошло, и от прежней роскоши сохранившая только блеклые тени у глаз. Марта все еще верила, что звездная жизнь, которой она вкусила, обязательно возобновится, а теперь всего лишь длинный антракт.
– У меня в двадцать восьмом году была прелесть, а не вилла, – рассказывала нам Марта, – тридцать акров, с трассочкой для гольфа, с бассейном, с шикарным видом. Весной я гуляла там по самое-мое в ромашках.
– У меня в двадцать восьмом году была прелесть, а не вилла, – рассказывала нам Марта, – тридцать акров, с трассочкой для гольфа, с бассейном, с шикарным видом. Весной я гуляла там по самое-мое в ромашках.
Я все мялась и кончила тем, что предложила ей зайти со мной к отцу. Этим я наказывала себя за «скрытый умысел» и за стеснительность. В Голливуде не принято стесняться и темнить, – это сбивает с толку. Всем понятно, что у всякого своя корысть, а климат и так расслабляет. Ходить вокруг да около – явная и пустая трата времени.
Джейн рассталась с нами в воротах студии, морщась от моего малодушия. Марта была взвинчена до некоторой степени, не слишком высокой, – сказывались семь лет заброса, – и шла в послушной и нервной готовности. Я собиралась поговорить с отцом решительно. Для таких, как Марта, на чьем взлете компания нажила целую уйму денег, ровно ничего потом не делалось. Они впадали в убожество, их занимали разве что изредка в эпизодах. Милосердней было бы сплавить их вообще из Голливуда… А отец ведь так гордился мной в то лето. Приходилось даже одергивать его – он готов был разливаться перед всеми об утонченном воспитании, вышлифовавшем из меня бриллиант. Беннингтон – ах, ах, что за аристократический колледж! Я уверяла его, что там у нас был обычный контингент прирожденных судомоек и кухарок, элегантно прикрытый и сдобренный красотками, которым не нашлось места на Пятой авеню всеамериканского секса. Но отца не унять было – прямо патриот Беннингтона. «Ты получила все», – повторял он радостно. В это «все» входили два года ученья во Флоренции, где я чудом уберегла девственность, одна из всех пансионерок, – и первый бал, выезд в свет, устроенный мне, пришлой, не где-нибудь, а в городе Бостоне. Что уж говорить, я и впрямь была цветком доброй старой оптово-розничной аристократии.
Так что я твердо рассчитывала добиться кое-чего для Марты Додд и, входя с ней в приемную, радужно надеялась помочь и Джонни Суонсону, ковбою, и Эвелине Брент, и прочим заброшенным. Отец ведь человек отзывчивый и обаятельный – если забыть про впечатление от неожиданной встречи с ним в Нью-Йорке; и как-то трогательно даже, что он мне отец. Что ни говори, а – родной отец и все на свете для меня сделает.
В приемной была только Розмэри Шмил, она разговаривала по телефону за столом другой секретарши, Берди Питерс. Розмэри сделала мне знак присесть, но, погруженная в свои розовые планы, я велела Марте подождать и не волноваться, нажала под столом у Розмэри кнопку и направилась к дверям кабинета.
– У вашего отца совещание, – крикнула Розмэри мне вслед. – То есть не совещание, но нельзя…
Но я уже миновала дверь, и тамбур, и вторую дверь и вошла к отцу; он стоял без пиджака, потный и открывал окно. День был жаркий, но не настолько уж, и я подумала, что отец нездоров.
– Нет-нет, вполне здоров, – заверил он. – С чем явилась?
Я сказала ему с чем. Шагая взад-вперед по кабинету, я развила целую теорию насчет Марты Додд и других бывших. Его задача – их использовать, обеспечить им постоянную занятость. Отец горячо подхватил мою мысль, закивал, засоглашался; давно не был он мне так мил и близок, как сейчас. Я подошла, поцеловала отца в щеку. Его мелко трясло, рубашка на нем была хоть выжми.
– Ты нездоров, – сказала я, – или ужасно взволнован чем-то.
– Нет, вовсе нет.
– Не скрывай от меня.
– А-а, это все Монро, – сказал он. – Чертов Мессия голливудский! Он днем и ночью у меня в печенках.
– А что случилось? – спросила я, совсем уже не так ласково.
– Да взял моду вещать этаким попиком или раввинчиком – мол, делать надо то, а того не надо. Я после расскажу – теперь я слишком расстроен. А ты иди уж, иди.
– Нет, прежде успокойся.
– Да иди уж, говорю тебе!
Я втянула в себя воздух, но спиртным не пахло.
– Поди причешись, – сказала я. – Марта Додд сейчас войдет.
– Сюда? Я же от нее до вечера не избавлюсь.
– Тогда выйди к ней в приемную. Сперва умойся. Смени рубашку.
Преувеличенно безнадежно махнув рукой, он ушел в ванную комнатку. В кабинете было жарко, окна с утра, должно быть, не отворялись, – потому, возможно, он и чувствовал себя так, и я распахнула еще два окна.
– Да ты иди, – сказал он из-за двери ванной. – Я выйду к ней сейчас.
– Будь с Мартой как можно щедрей и учтивей, – сказала я. – Не кидай ей крох на бедность.
И точно сама Марта отозвалась – протяжный тихий стон донесся откуда-то. Я вздрогнула. И замерла на месте: стон послышался опять – не из ванной, где был отец, и не из приемной, а из стенного шкафа в кабинете. Как у меня хватило храбрости, не знаю, но я подбежала, открыла створки, и оттуда боком вывалилась Берди Питерс, совершенно голая, – в точности как в фильмах труп вываливается. Из шкафа дохнуло спертым, душным воздухом. В руке у Берди были зажаты одежки, она плюхнулась на пол, – вся в поту, – и тут вышел из ванной отец. Он стоял у меня за спиной; я, и не оборачиваясь, знала, какой у него вид – мне уже случалось заставать его врасплох.
– Прикрой ее, – сказала я, стягивая плед с кушетки и набрасывая на Берди. – Прикрой!
Я выскочила из кабинета. Розмэри Шмил взглянула на меня, и на лице ее выразился ужас. Больше уж я не видела ни ее, ни Берди Питерс. Когда мы с Мартой вышли, Марта спросила: «Что случилось, дорогая?» И, не дождавшись ответа, утешила: «Вы сделали все, что могли. Наверно, мы не вовремя явились. Знаете что? Давайте-ка съездим сейчас к очень милой англичанке. Знаете, с которой Стар танцевал в „Амбассадоре“.
Так, ценой краткого погруженья в семейные нечистоты, я добилась желаемого.
Мне плохо запомнился наш визит. Начать с того, что мы не застали ее. Сетчатая дверь дома была незаперта. Марта позвала: „Кэтлин!“ – и вошла с бойкой фамильярностью. Нас встретила голая, гостинично-казенная комната, стояли цветы, но дареные букеты выглядят не так. На столе Марта нашла записку: „Платье оставь. Ушла искать работу. Загляну завтра“.
Марта прочла ее дважды, но записка была адресована явно не Стару; мы подождали минут пять. Когда хозяев нет, в доме тихо по-особому. Я не в том смысле, что без хозяев все должно скакать и прыгать – но уж как хотите, а впечатление бывает особой тишины. Почти торжественной, и только муха летает, не обращая на вас внимания и заземляя эту тишь, и угол занавески колышется.
– Какую это она ищет работу? – сказала Марта. – Прошлое воскресенье она ездила куда-то со Старом.
Но мне уже гнусно было – вынюхивать, выведывать, стоять здесь. „И правда, вся в папашу“, – подумала я с омерзением. И в настоящей панике потащила Марту вон на улицу. Там безмятежно сияло солнце, но у меня на сердце была черная тоска. Я всегда гордилась своим телом – все в нем казалось мне геометрически, умно закономерным и потому правильным. И хотя, наверно, нет такого места, включая учреждения, музеи, церкви, где бы люди не обнимались, – но никто еще не запирал меня голую в душный шкаф среди делового дня.
– Допустим, – сказал Стар, – что вы пришли в аптеку…
– За лекарством? – уточнил Боксли.
– Да, – кивнул Стар. – Вам готовят лекарство – у вас кто-то близкий находится при смерти. Вы глядите в окно, и все, что там сейчас вас отвлекает, что притягивает ваше внимание, – все это будет, пожалуй, материалом для кино.
– Скажем, происходящее за окном убийство.
– Ну, зачем вы опять? – улыбнулся Стар, – Скажем, паук на стекле ткет паутину.
– Так, так – теперь ясно.
– Боюсь, что нет, мистер Боксли. Вам ясно это применительно к вашему искусству, но не к нашему. Иначе б вы не всучивали нам убийства, оставляя паука себе.
– Пожалуй, мне лучше откланяться, – сказал Боксли. – Я не гожусь для кино. Торчу здесь уже три недели попусту. Ничего из предложенного мной не идет в текст.
– А я хочу, чтобы вы остались. Но что-то внутри у вас не приемлет кино, всей манеры кинорассказа…
– Да ведь досада чертова, – горячо сказал Боксли. – Здесь вечно скованы руки…
Он закусил губу, понимая, что Стар – кормчий – не на досуге с ним беседует, а ведя корабль трудным, ломаным курсом в открытом море, под непрестанным ветром, гудящим в снастях. И еще возникало у Боксли сравнение: огромный карьер, где даже свежедобытые глыбы мрамора оказываются частями древних узорных фронтонов, несут на себе полустертые надписи…
– Все время хочется остановиться, переделать заново, – сказал Боксли. – Беда, что у вас здесь конвейер.
– От ограничений не уйти, – сказал Стар. – У нас не бывает без этих сволочных условий и ограничений. Мы сейчас делаем фильм о жизни Рубенса. Предположим, вам велят писать портреты богатых кретинов вроде Пата Брейди, Маркуса, меня или Гэри Купера – а вас тянет писать Христа! Вот вам и опять ограничение. Мы скованы, главное, тем, что можем лишь брать у публики ее любимый фольклор и, оформив, возвращать ей на потребу. А остальное все – приправа. Так не дадите ли вы нам приправы, мистер Боксли?