«Магия» карнавала, не прекращающегося на протяжении почти всего действия, усиливается и приобретает драматический оттенок оттого, что в двух шагах – Долина Шлака, которая таит в себе смертельную угрозу для героя. Любовь Гэтсби чиста и романтична, но Дэзи – это олицетворенное убожество американского «хорошего общества», и герой замышляет покорить ее, демонстрируя любимой целый шкаф красивых сорочек. В беспечном разгуле гости Гэтсби словно бы и впрямь вернули себе естественную раскованность, праздничность восприятия жизни, однако разговаривают они голосами, в которых «звенят деньги». В доме Гэтсби, как в загородном увеселительном парке, всегда оживленно и радостно, а ехать туда нужно мимо рекламного щита с нарисованными на нем пустыми и холодными глазами доктора Эклберга – мертвого идола, царящего над мертвой свалкой несбывшихся великих надежд.
«Великий Гэтсби» – книга, где всего полнее раскрылась своеобразная черта дарования Фицджеральда, которую критики определяют как «двойное видение», имея в виду его способность «одновременно удерживать в сознании две прямо противоположные идеи»; сам он в «Крушении» назвал эту способность критерием подлинной культуры духа. В «Гэтсби» авторское сознание «удерживает» и поэзию и уродство «века джаза». Оно «удерживает» всю противоречивость содержания «американской мечты» и – главное – постигнутую Фицджеральдом закономерность ее банкротства. Причем здесь для писателя уже не может быть «противоположной идеи». Она сразу лишила бы роман его философской и этической емкости.
«Двойное видение» стало изменять Фицджеральду в годы после выхода его лучшей книги. Теперь оно далеко не всегда подкреплялось пониманием исторической закономерности. Фицджеральд порою оказывался во власти «магии», отменяющей критерий истинности, и тогда у «легенды» появлялись веские аргументы. Писатель, так проницательно угадавший неизбежный финал «века джаза», спорил с человеком, который еще совсем не свободен от иллюзий «джазовых» лет, и, наперекор своему же убеждению, высказанному в «Гэтсби», верит, что придет для него «прекрасное утро», затеплится «зеленый огонек».
Начался духовный и творческий кризис, о котором Фицджеральд расскажет в «Крушении».
«Гэтсби» слишком явно расходился с «легендой» и не имел успеха, но Фицджеральда это не смутило: «Надеюсь за ближайшие два года написать новый роман… книгу обо мне самом – не о том, кем я себя мнил, когда писал „По эту сторону рая“. Это – из письма критику Г. Менкену, помеченного 1925 годом. Новый роман, „Ночь нежна“, будет готов лишь девять лет спустя. А между „Гэтсби“ и новой книгой окажется полоса творческих неудач, личных драм и отчаяния.
Внешне жизнь Фицджеральдов выглядела благополучной – по крайней мере, до 1930 года, когда выяснилось, что у Зельды психическое расстройство. Они жили в Париже и на Ривьере, и для них «век джаза» точно и не закончился. Непрерывно бурлил карнавал; как вспоминала Зельда, «уже никто не мог бы сказать, когда он начался, потому что длился он недели напролет». Их дом тянул к себе людей, усвоивших стиль существования «поверх» реальности. Фицджеральд расплачивался за свою «легенду», которой не умел противостоять с достаточной твердостью.
Общественное настроение, вызвавшее к жизни «век джаза», после 1929 года сменилось другим, предвещавшим эпоху «красных 30-х». «Век джаза» сделался предметом беззастенчивой эксплуатации разного рода культуртрегеров, и особого их внимания удостоился человек, который, считалось, этот «век» создал. Фицджеральд не сразу понял, что произошла смена декораций – если «беспокойная» молодежь была искренней и в своих исканиях, и в заблуждениях, то теперь господствовал некий стандарт поведения, якобы единственно и отвечающего духу сегодняшней американской жизни. А когда понял, ему уже трудно было что-нибудь сделать. «Праздник» требовал средств. «Сатердей ивнинг пост» с его мещанскими вкусами и многотысячными тиражами не скупился на гонорары.
И Фицджеральд писал для этого еженедельника, писал для Голливуда, писал не для своих читателей, а для издателей, бравших у него только рассказы, сработанные по устоявшемуся шаблону. Он и сам чувствовал, что разменивает на мелочь свои же творческие находки, мучился, разрываясь между работой для денег и работой всерьез – над романом, который не продвигался. Его письма этого времени полны тревоги, бессильной злости, а порой и самоуничижения. «Может быть, я просто слишком рано сказал все, что мог сказать, да к тому же мы ведь жили все время на предельной скорости, все время в поисках самой веселой жизни, какая только возможна», – пишет он Хемингуэю в 1929 году. И дальше – горькие и страшные слова: «Мое честолюбие может быть спокойно, ведь „Пост“ платит теперь своей старой шлюхе 4000 долларов за визит».
Конечно, он был неправ, так жестоко оценивая свои новеллы: «мусор», «дрянь». Его рассказы крайне неравноценны – среди них немало таких, которые были сделаны наспех и оказались однодневками, но есть и шедевры краткой прозы: гротескной («Алмазная гора»), социально-аналитической («Молодой богач»), психологически насыщенной и полной драматизма («Две вины»). Почти все новеллы Фицджеральда тематически связаны с его романами и иногда служат своего рода введением к большим книгам. Таким введением к «Гэтсби» были «Зимние мечты». Другой рассказ – «Опять Вавилон» – предвосхищает проблематику и тональность романа «Ночь нежна».
Новелла была написана в 1930 году, и, пожалуй, по ней всего лучше видно, какое настроение владело Фицджеральдом в эту трудную для него пору. Промотанная юность завершилась для Чарли драмой, и уже непросто что-то поправить в нелепо сложившейся судьбе. И времена другие: парижские бары пусты, никто больше не смотрит на героев «века джаза» как «на сказочных принцев и принцесс, которым все дозволено и все прощается». Но еще на каждом шагу видны следы отшумевшего карнавала, и слышатся его отзвуки, и тени «века джаза» преследуют Чарли и тянут его назад – к бездеятельности, к безумному прожигательству жизни. А он, повзрослевший, переживший катастрофу, лишь твердость духа признает теперь единственной непреходящей ценностью. Да только не поздно ли? Не слишком ли много растрачено?
Так и Дик Дайвер, герой романа «Ночь нежна», будет стремиться – и не сумеет – сохранить твердость духа и нравственного чувства среди окружающей его «магии» непрерывающегося «веселья», в мире больших денег, открыто провозглашенной праздности и жалких суррогатов духовной культуры. За историей Дика просматриваются пути всей «беспокойной» молодежи 20-х годов, и у Фицджеральда были причины избегать заостренного драматизма повествования. «Я сознательно от этого воздерживался; материал, настолько хватающий за душу и заряженный изнутри, что… этот роман не может не стать близким всем людям моего поколения, которые его прочтут».
В «Великом Гэтсби» Фицджеральда увлекла противоречивость большой идеи, воплотившейся в главном персонаже и в конце концов его погубившей. «Ночь нежна» – это драма конкретной человеческой личности, чей опыт отождествляется с судьбами «беспокойного» поколения 20-х. В «Гэтсби» события разворачивались стремительно, здесь же основное действие охватывает пять лет, заканчиваясь – как закончился «век джаза» – в канун кризиса 1929 года. Гэтсби обрисован «расплывчато», и это художественная необходимость. О Дике Дайвере нам известно все. Он выходец из Буффало, сын священника и внук губернатора Северной Каролины, он учился на стипендию штата, проявил себя и был послан в Европу. Он верит в «волю, настойчивость и прежде всего в здравый смысл», и эта вера помогла ему стать на ноги, сделаться психиатром с репутацией. Словом, он коренной американец, в котором живут «иллюзии вечной силы, и вечного здоровья, и преобладания в человеке доброго начала, – иллюзии целого народа».
Розмэри Хойт сразу же узнает в Дике этот близкий ей по своим чертам американский характер: «Вы совсем другой, вы красивый и замечательный». По-детски наивно – пока еще Розмэри остается «воплощенной инфантильностью Америки» не только на экране – и по-детски чутко она улавливает в Дике, быть может, самое существенное. Дик – «другой», и по сравнению с мужчинами, которых она знала, и на фоне окруживших его Маккиско, Барбана, Кампиона, разными способами старающихся побольше урвать для себя от жизни. И рядом с Николь. И даже если сопоставить его с Эйбом Нортом, человеком талантливым, но уже сломленным бездуховностью эпохи, ее глухотой ко всему серьезному и не укладывающемуся в искусственный «беззаботный» стиль жизни.
В рукописях романа Розмэри появилась лишь через пять лет после того, как он был начат. Согласно первоначальному плану, герой (его тогда звали Фрэнсис Меларки) – типичный «средний» американец, «природный идеалист» – попадает в «хорошее общество» скучающих от безделья соотечественников, избравших Ривьеру постоянным местопребыванием; и это общество растлевает его, обрекая на деградацию – сначала нравственную, а затем и социальную. В целом план не изменился и после того, как на место Меларки явился Дик Дайвер. Но вторжение новой героини потребовало многое уточнить, и часто здесь видят роковую ошибку Фицджеральда: семейная драма Дика и Николь не согласуется с историей любви героя к Розмэри, и получаются как бы два романа под одним переплетом.
На самом деле ошибки в решении Фицджеральда не было. Он, действительно, не смог добиться органического слияния двух основных повествовательных линий книги; линия, связанная с Розмэри, слишком надолго исчезает из рассказа, слишком неожиданно обрывается. Но и прочерченная пунктиром, она необходима чтобы «внутренние противоречия идеалиста» раскрылись на истинной глубине, придав законченность и объемность теме, столь важной для этого романа, – теме «компромиссов, которые навязывают герою обстоятельства».
«Идеализм» Дайвера, его пошатнувшееся, но не исчезнувшее до конца доверие к американским иллюзиям как раз и выявляются в отношениях с Розмэри, подвергаясь проверке реальным опытом. Для Дика эта вчерашняя школьница, сделавшаяся звездой, – символ неосуществившейся Америки «мечты», Америки «прекрасного утра», Америки, которая открылась Каррауэю, когда в финальном эпизоде «Гэтсби» он бродил по затихшему поместью своего соседа. Здесь, в этих отношениях Дик до какого-то предела и правда «другой» – это еще один американский «мечтатель», очень похожий на Гэтсби, всматривающегося в «зеленый огонек», это романтик, который обитает в необыкновенном мире, где людей связывает только любовь, а «другие человеческие связи не имеют значения». И, наверное, лишь необъяснимый каприз судьбы направил его путь не в этот мир, а в патологический мир Уорренов, мир американской элиты, которая просто-напросто купила Дика и упрятала его знания и энергию в свои сейфы.
Встретив Николь, он испытывал ту же жажду «быть любимым», но это было совсем другое чувство. Была любовь, нежная и поэтичная, но рядом с нею – страх за свое будущее, которое тоже пришлось продать Уоррену, изуродовавшему жизнь собственной дочери. Были обрывки танцевальной мелодии, гроза над горным озером, мокрый виноградник, а на следующий день – записка от Бэби Уоррен, означавшая предложение сделки. И с годами сама нежность, которую для него воплощала Николь, все больше становилась для Дика нежностью ночи, в чьем мягком, обольстительном сумраке скапливаются пары разложения.
Не потому ли почудился ему «вздох зефиров», когда появилась Розмэри? В новелле «Опять Вавилон» Чарли хочет перенестись на целое поколение назад, когда, как ему кажется, американцев еще отличала «твердость духа». Дику эта твердость необходима не меньше; он смертельно устал от своих безнадежных попыток «научить богачей азбуке человеческой порядочности», устал от карнавалов, завершающихся выстрелами на перроне или в гостиничном коридоре – развязками невидимых трагедий, устал от полетов «с деньгами вместо крыльев», устал только разрушать, ничего не создавая. И в Розмэри, «папиной дочке», так легко, естественно, победоносно шагающей по жизни, ему видится запоздалый и редкостный пример уверенности, присущей другому поколению – тому, которое не успело узнать ни миражей «века джаза», ни его разочарований. «Природный идеалист», он воспринимает Розмэри глазами романтика, изверившегося в своем окружении, но не в самой «мечте». Дик смотрит на нее так, словно улыбка Розмэри, сияющая с экрана, – это и есть ее истинная человеческая суть. Смотрит так, как она желала бы, чтобы на нее смотрели.
Вот здесь-то драма Дика получает свое конечное завершение – и объяснение. Перед нами человек, не только вынуждаемый к компромиссам, но как бы предрасположенный к ним самими своими особенностями «природного идеалиста», который упорно не хочет осознать вещи в их настоящем виде, выработать стойкую духовную позицию.
Этой позиции нет у Дика Дайвера. Она подменена усвоенными им и глубоко в него впитавшимися верованиями «века джаза» с его пристрастием к красивой сказке, к иллюзии, к раскованности, к праздности.
Но, как и в «Гэтсби», иллюзия приходит в непосредственный контакт с реальностью и рушась, погребает под своими обломками человека, уверовавшего в нее как в истину. Та беззащитная «мечтательность», открытость, доверчивость, которую Дик хранит и после тяжелых потрясений, ожидавших его в результате женитьбы на Николь, для Розмэри – только начальная и недолгая стадия; она «работала в мире иллюзий, но не жила в нем». «Папина дочка», своей простодушной наивностью восхитившая Америку, быстро превращается в «бумажную куколку для услады ее куцей проститучьей души». И, собственно, она тоже старается купить Дика, маня его, «красивого и замечательного», бестревожностыо и голливудской сказочностью жизни, которую он мог бы с ней испытать, этими прогулками на роскошной яхте вдоль усеянного роскошными виллами берега, словно бы жизнь и вправду была лишь долгой морской прогулкой в обществе счастливых и свободных людей.
Да только теперь уже и Дику понятна мнимость такого счастья и такой свободы, обманчивость «мечты», всколыхнувшейся в нем после встречи с Розмэри. Выясняется, что никакой прихоти судьбы не было в том, что его лучшие годы оказались растраченными попусту, в наслаждении нежностью ночи, которое он для себя купил, запродавшись Уорренам и живя их бездуховной, извращенной жизнью. Был выбор – быть может, и не до конца осознанный, но логичный для человека, лишенного подлинной духовной позиции. «При каждом из столь тесных соприкосновений с чужой личностью эта чужая личность впитывалась в его собственную», и только через чужие личности, усвоив их мысли и взгляды, Дик способен «обретать полноту существования». В конечном счете его катастрофа предопределена не внешними обстоятельствами, а прежде всего его же собственной нравственной бесхребетностью. Тем, что у него нет личности, нет своего «я», которое потерялось в грезах о «прекрасном утре», грезах, побуждающих Дика к компромиссам с миром Уорренов, с постылыми ему настроениями «века джаза», с собственной бездеятельностью, как она ни тягостна герою, с «мечтой», как она ни беспочвенна.
Через несколько десятилетий герои, подобные Дику Дайверу, сделаются привычными в американском романе, исследующем феномен стирания индивидуальности, такой болезненно актуальный для современного буржуазного общества. «Ночь нежна» – книга, в полной мере сохраняющая и сегодня остроту своей проблематики. Фицджеральду эта проблематика была мучительно близка. Напечатав книгу, он принялся писать цикл эссе о себе, который называл «мой de profundis»1; они составили впоследствии посмертно изданную книгу «Крушение». Как Дайвера в романе, он самого себя подверг здесь жестокому суду: за уступчивость этическим нормам «процветающей», улыбчивой Америки 20-х годов, за то, что поступился творческой свободой и в итоге обанкротился как художник.
«Крушение» создавалось в самую сумрачную для писателя пору жизни. Новое читательское поколение, уверовав в «легенду», смотрело на Фицджеральда лишь как на обломок отшумевшей эпохи. Интерес к нему падал; «Ночь нежна» не расходилась, и даже «Пост» отказывался печатать его рассказы. Личные дела находились в полном расстройстве. Зельду уже не выпускали из лечебниц для душевнобольных. Дочь Скотти, единственный близкий ему человек, жила в закрытом пансионе, и при редких встречах Фицджеральд с болью убеждался, что она быстро перенимает повадки «девочек из хороших семей».
Нужно было работать, оплачивать огромные счета. Скрепя сердце Фицджеральд принял в 1935 году предложение студии «Метро-Голдвин-Майер» и стал штатным сценаристом. Из Голливуда он писал письма, полные горькой иронии. «Вам говорят: „мы вас пригласили потому, что ценим вашу индивидуальность, но пока вы у нас работаете, позабудьте о ней раз и навсегда“. И вслед за тем: „Если меня и дальше будут использовать как чернорабочего, это приведет к моральной травме“.
Контракт душил его, как петля, но выхода не было. Моральная травма становилась непереносимой; Фицджеральд не мог работать, срывался, пил, сжигал себя, словно торопя развязку. Друзья отворачивались от него один за другим. Самым тяжелым ударом были хемингуэевские «Снега Килиманджаро» (1936), содержавшие фразу о «бедняге Скотте Фицджеральде» и его «восторженном благоговении перед богатыми». Она была бы справедлива по отношению к той «беспокойной» молодежи 20-х, которая так и не повзрослела. Но она несправедлива и жестока по отношению к Фицджеральду, давно изжившему такое благоговение, да никогда его всерьез и не питавшему. «Легенда» заслонила истину и для Хемингуэя. В «Крушении» перед «легендой» готов был капитулировать и Фицджеральд.
Но это признание своего духовного краха было явно преждевременным.
Пока голливудские работодатели тщетно добивались от него душещипательных сюжетов для «голубых» картин, он урывками, в тяжкой борьбе с обстоятельствами и с самим собой писал «Последнего магната» – книгу, опровергшую приговор, который писатель сам себе вынес в «Крушении». Фицджеральд не успел закончить эту книгу; он умер в декабре 1940 года, когда ему было всего сорок четыре. Но и незаконченная, она свидетельствует и о его способности безошибочно чувствовать подспудные течения, определяющие лицо времени, и о его новаторском художественном видении.