Хайнц поднял взгляд на помощника особоуполномоченного. Тот приятно улыбнулся. Симпатичный, оказалось, такой унтер. Наверняка по-деревенски хозяйственный.
— Вас что-то смущает, рядовой?
— Э-э… — Хайнц, как последний недоумок, широко открыл рот и, спохватившись, со стуком зубов его захлопнул. И вновь уставился в анкету. Вопросы показались Хайнцу просто дурацкими. Да и вообще всё это было какой-то невероятной глупостью. Кому и на кой чёрт может быть нужна такая чушь?.. Хайнц почесал затылок и занёс над анкетой золотое перо. Неожиданно его увлекла непривычная игра: вопрос — ответ, вопрос — ответ. Никто из вышестоящих никогда раньше не задавал ему вопросов, все только приказывали.
Хайнцу казалось, что на анкету потрачено безобразно много времени, и очень удивляло, что никто его не торопил (Послушник в какой-то момент скрылся за одной из дверей и больше не появлялся), но, когда он взглянул на большие часы, висевшие на стене приёмной, оказалось, что прошло меньше десяти минут. Хайнц завинтил колпачок ручки. Интересно, эти господа не боятся, что какой-нибудь предприимчивый солдатик умыкнёт их золотое перо?
Голова, гудевшая с утра, разболелась нестерпимо. Хайнцу страшно захотелось уронить голову на скрещенные руки и отключиться хотя бы на час.
Приоткрылась дверь, та, что напротив входной. Круглолицый малый поинтересовался:
— Вы закончили? Или вам ещё пару минут? Не забудьте, пожалуйста, указать вашу фамилию.
От постоянной предупредительности и вежливости этого унтера у Хайнца аж лопатки чесались. Ну и выражается он. Правильно Эрвин говорил, что «Аненэрбе» — та же гражданка.
Хайнц встал и чужим каким-то голосом ответил:
— Так точно, хауптшарфюрер, закончил.
Послушник забрал анкету и перо, исчез за дверью, а через несколько секунд появился вместе с бледным и дрожащим Харальдом Райфом. У Хайнца всё внутри осыпалось, когда он увидел лицо сослуживца — белое до голубизны, болезненно перекошенное, с пустыми невидящими глазами. А Послушник, пропуская в кабинет Хайнца, радушно произнёс, сопроводив слова пригласительным жестом заправского дворецкого:
— Прошу.
Хайнц на ватных ногах зашёл. Он ничего не видел вокруг, только огромный стол прямо впереди и оберштурмбанфюрера, сидящего за ним. Штернберг крест-накрест сложил свои руки визиря в сверкающих перстнях и, чуть склонив голову к плечу, исподлобья глядел на Хайнца. Свет из окна, расположенного за высокой спинкой готического, с остроконечными навершиями вроде пинаклей, стула, бледно золотил взлохмаченные необыкновенно густые волосы офицера. На узком лице застыла полуухмылка. В зловещей черноте мундира было что-то иезуитское. А всё-таки до чего внушительно выглядит эта устаревшая чёрная униформа, не в пример серой…
Хайнц вытянул вперёд и вверх правую руку, совершенно не чувствуя ни её, ни ног под собой, и словно со стороны услышал собственный хриплый возглас:
— Хайль Гитлер!
— Присаживайтесь, — не потрудившись ответить на приветствие, Штернберг улыбнулся в своеобычной отвратительной манере, от уха до уха, и указал на барочное кресло с гнутыми ножками прямо напротив стола. Тьфу, и чего он лыбится постоянно… с такой-то мордой… и очки эти идиотские…
Хайнц сел на краешек кресла, сложил руки на коленях, нервно переплетя пальцы, и, как на недавнем смотре, уставился на серебряный орден у белого ворота офицера.
Где-то сбоку громко стучали часы. Прошло полминуты. Молчание. Минута. Хайнцу отчаянно захотелось провалиться куда-нибудь к чертям подальше, хоть в подвал, к тем крысам, про которых Пфайфер рассказывал. Наконец он, не выдержав, взглянул офицеру в лицо.
Штернберг состроил гримасу тоскливейшей обречённости. Причём вышло это у него настолько натурально — прямо сейчас разрыдается от жалости к себе, драгоценному, — что Хайнц, закусив губы, едва сумел замять улыбку. А ведь это же он меня изображает, дошло до Хайнца. Это я тут сижу с такой рожей, будто меня на части распиливать собираются… Хайнц только сейчас понял, как судорожно у него свелись брови к переносице, и вздохнул, пытаясь придать лицу нейтральное выражение.
— Вы не выспались. У вас голова болит, — изрёк офицер. Это был не вопрос, а констатация факта.
Хайнц снова напрягся. Ну вот они, чудеса, начинаются… «Девственник ли вы?» Да какая ему, на хрен, разница, выродку, косоглазому извращенцу?!
— Р-разрешите спросить… как вы узнали, оберштурмбанфюрер? — вслух произнёс Хайнц. Он едва не сказал «господин оберштурмбанфюрер»: при виде этого чёрного мундира, широких плеч, длинного породистого лица язык как-то сам собой поворачивался произнести «господин».
— Это же очевидно, — благодушно ответствовал Штернберг, и физиономия у него стала такая развесёлая, будто он услышал не только прозвучавший вопрос, но и мысленный Хайнцов возмущённый вопль.
— И, кроме того, дорогой мой воин, я не извращенец, — добавил Штернберг, ухмыляясь во всю пасть. — Вопросы я подобрал не из праздного любопытства.
Сюрреализм всего происходящего постепенно обретал-таки внутреннюю логику — пугающую сюжетность некоторых ночных кошмаров. «Ну точно, мысли читает», — мрачно подумал Хайнц. Его удивлял даже не сам факт, что человеческие мысли, оказывается, действительно можно читать, и кто-то умеет это делать; гораздо больше изумляло то, что он принял новую данность так спокойно, нисколько не поражаясь ей, чувствуя лишь печаль, — всё, отнимают последнее, что было своего, — сокровенные размышления. А офицер этот — чего он так веселится? Нравится, что ли, направленную в свой адрес мысленную ругань слушать?
Штернберг со знакомым тихим смешком — услышав его раз, невозможно было забыть — сказал Хайнцу:
— Ничего, скоро вы будете чувствовать себя гораздо лучше. Давайте-ка посмотрим, что вы тут написали.
Привстав и вытянув длинную руку — на скрипаческих пальцах сверкнули перстни, — офицер взял с угла стола листок-анкету. Там этих анкет набралась уже тонкая стопка.
— Та-ак… Ну что ж… Обтекаемо выражаетесь, сударь. Впрочем, всё с вами понятно.
«Чего тебе понятно, пугало косоглазое», — набычился Хайнц, но тут же внутренне встряхнулся: не думать, не думать, лучше вообще ни о чём сейчас не думать.
— Да ладно вам. — Штернберг поднял взгляд от анкеты. В его неистребимой шизофренической ухмылке Хайнцу чудилось что-то чрезмерное и неестественное. — Только давайте всё-таки без прямых характеристик, я имею в виду мой облик. Отвлекает.
Хайнц пристыжено уставился в пол. А ведь это ж, наверное, запросто рехнуться можно, когда постоянно слышишь, что о тебе думают окружающие. В особенности если имел несчастье с такой рожей уродиться…
Офицер откинулся на спинку готического кресла, вытянув руки на столе.
— Вам не хочется воевать, — это был полувопрос-полуутверждение.
— Никак нет, оберштурмбанфюрер! Это мой долг перед родиной и перед фюрером, и я всегда готов его исполнить, — само вырвалось, автоматически, Хайнц даже подумать не успел.
— Разумеется, это ваш долг — то есть обязанность. Я вас не про обязанности спрашиваю. — Штернберг ждал.
— Я… я действительно готов идти на фронт, раз так нужно моей стране…
В комнате снова надолго воцарилась тишина. Офицер молчал, и это его молчание словно вытягивало что-то из Хайнца.
— Виноват, оберштурмбанфюрер… н-но я…
— В самом деле, да разве можно о таких вещах с начальством разговаривать?!
— Я считаю… что… в-виноват… ну не должны люди убивать друг друга. Да, я знаю, жизнь любого не немца ничего не должна для нас значить… это просто слабость, то, что я говорю, а мы не должны быть слабыми, но… — Слова находились с трудом, словно медленно всплывали из чёрной глубины стоячего водоёма, но и остановиться, свернуть на проторённую дорожку «солдатского долга» Хайнц уже не мог. Сказал «а» — скажи и «цет». Хайнцу стало страшно. В открытую высказывать антивоенные, пораженческие мысли прямо перед посланцем рейхсфюрера…
Штернберг вздохнул, картинно запрокинув голову и закатив глаза.
— О Санкта Мария и все великомученики. Вот она, наша молодёжь. «Резкая, требовательная и жёсткая». «Похожая на диких зверей». Милый мой, неужто вы всерьёз полагаете, что я ехал в такое захолустье лишь ради того, чтобы пару-тройку парней отправить в концлагерь или в штрафбат? А? Вы думаете, это разумно?
Скучающий наигранно усталый тон, пренебрежительная усмешечка — всё это было просто оскорбительно. И Хайнца внезапно прорвало:
— Я знаю, долг каждого немца — пожертвовать собой ради Германии. Но вот живёшь на свете всего семнадцать лет, и всё, пуля в голову или осколком в живот. Да, это честь, умереть для победы… Но мы ведь всё отступаем и отступаем! Русские у границ Восточной Пруссии! Ну когда она будет, наша победа?..
— Я знаю, долг каждого немца — пожертвовать собой ради Германии. Но вот живёшь на свете всего семнадцать лет, и всё, пуля в голову или осколком в живот. Да, это честь, умереть для победы… Но мы ведь всё отступаем и отступаем! Русские у границ Восточной Пруссии! Ну когда она будет, наша победа?..
Хайнц в ужасе прикусил язык. Любой погон его бы уже убил за эту неслыханную ахинею. По стене бы размазал. А Штернберг молча смотрел. Хорошо хоть перестал улыбаться.
— Да, я понимаю, — жалко пролепетал Хайнц, — мы обязаны были вернуть нашей стране могущество. Ну а теперь-то как? Эти англичане с их бомберами, и ещё эти дикие азиатские орды, про которые столько рассказывают… В общем, я не хочу на фронт, но если прикажут…
«Боже милостивый, ну и вляпался я, — добавил он про себя. — Что же теперь со мной будет?»
— Ладно, довольно, — мягко произнёс Штернберг. — Благодарю вас. За честность.
«А чего, — вяло подумал Хайнц, — если он мысли читает, разве он не мог просто-напросто покопаться в моей голове и выудить, что ему нужно?» Хотя, похоже, офицер слышал только самые чёткие мысли. Ладно, уже легче.
— Вы считаете себя трусом?.. — опять полувопрос-полуутверждение.
— Немецкий солдат не может быть трусом, — пробормотал Хайнц, отводя глаза и стараясь ни о чём больше не думать. — Нордическая твёрдость и вера в нашего фюрера…
— А вот этого не надо, — перебил Штернберг тихо, но очень строго. — Говорите своими словами и о себе. Иначе я рассержусь.
— В-виноват. Да… — Хайнц с трудом удержался от уже въевшегося в язык армейского «так точно». — Да, оберштурмбанфюрер. Я боюсь слишком многого. Мои… — Хайнц заставил себя умолкнуть. Пристальное молчание сидящего напротив человека обладало какой-то особой тональностью, настойчиво вызывающей на откровенность.
— Ваши одноклассники рвались на фронт, — продолжил за него Штернберг, — записывались добровольцами, а вы подумали — и побоялись. Попробовали только представить, как ваши родители получают похоронную.
Хайнц съёжился от стыда: ну вот, этого не хватало. Сейчас ещё и про родительские знакомства всё прочтёт…
Штернберг едва слышно усмехнулся.
— Я пытаюсь бороться с собой, — принялся оправдываться Хайнц, — я знаю, солдат не должен быть трусом, но я никак не могу…
— А чего именно вы боитесь? И боитесь больше за себя или?..
Хайнц помолчал, подумал.
— За себя я боюсь, только если какой-нибудь страшный позор. Или какая-нибудь невероятная боль и мерзкая, мучительная смерть. А так-то я смерти, пожалуй, не боюсь, только вот умирать слишком рано не хочется. А ещё я боюсь за родных…
— А что это значит — «мерзкая»?
— Это когда ужасная грязь, тоска и безнадёжность.
— Кем бы вы хотели стать, когда война закончится?
Хайнц замялся.
— Вообще-то… я бы хотел писать книги… — Хайнц поднял глаза на офицера — не смеётся ли? Тот даже не улыбался. — И не какую-нибудь халтуру, а настоящие, хорошие книги.
— Что ж, отлично. — Штернберг снова улыбнулся, но теперь его улыбка не показалась Хайнцу такой неестественной и гадкой. Как-то разом ослабев, оттаяв, Хайнц сел в кресле посвободнее. Он даже начинал различать предметы обстановки. Вот, например, стол. Просторная полированная столешница, почти пустая, в ней туманным светлым столбом отражается высокое окно. Гибкие пальцы Штернберга в продолжение всего разговора бесшумно пробегались по тёмно-зеркальной поверхности, словно упражняясь в гаммах на невидимых клавишах (Хайнц живо представил себе белобрысого очкастого мальчика, заморенного уроками музыки). На столе были лишь матово-чёрный телефон, стопочка анкет, пара самопишущих ручек и кожаная папка. А ещё рядом стояла тарелка с большим зелёным яблоком, надгрызенным с одной стороны. Яблоко почему-то Хайнца рассмешило. Хотя вроде чего такого: офицеры ведь тоже люди, и яблоки они тоже любят кушать… Хайнц внезапно вновь почувствовал, до чего ему есть охота, прямо-таки желудок перекручивается от голода. И ещё вдруг понял, что голова у него не болит совершенно, будто и не было вовсе бессонной ночи и мучительного утра.
— Вот вы говорите о настоящих книгах, а что вы, как будущий писатель, скажете по поводу современного отечественного искусства? Хотя бы кинематограф вам наверняка доводилось посещать.
Хайнц беспомощно огляделся по сторонам. Комната, кстати, тоже была почти пустой. Лишь два шкафа со стеклянными дверцами. Никаких полотнищ со свастиками, портретов или бюстов фюрера. То ли просто не успели ещё занести, то ли — вдруг подумалось Хайнцу — господин Штернберг демонстративно всем этим пренебрегает… Каких-нибудь там алтарей, идолов, статуй одноглазого Вотана или изображений Мирового Древа Ирминсул тоже не было видно. Лишь слева на пустой стене зачем-то висел большой, в человеческий рост, отрезок чёрного бархата.
— Только не говорите мне, что вы не видели такие шедевры, как, скажем, «Вечный жид» или «Еврей Зюсс».
Хайнц вздохнул.
— И каковы ваши впечатления? — продолжал пытать Хайнца косоглазый инквизитор. Да что же такое, снова испугался Хайнц, ну в самом-то деле, чего он, издевается?
— Э-э… Разрешите, оберштурмбанфюрер… я не буду отвечать на этот вопрос… видите ли, я… вообще не люблю кино. Как вид искусства. Я его не понимаю.
Штернберг хмыкнул.
— Ладно, как вам угодно. Похоже, я вас уже замучил. Как, кстати, ваша голова, уже не болит? Я так и думал. Отлично, отлично, — промурлыкал он, — что ж…
Штернберг отложил Хайнцову анкету на край стола, ко всем прочим. Рядом со стопкой анкет лежал какой-то чистый лист. Он и раньше там лежал, но Штернберг, по-видимому, только сейчас обратил на него внимание. Офицер поднёс лист к глазам, перевернул — на обратной стороне было что-то написано, Хайнц успел разглядеть заваливающиеся книзу строчки. Штернберг озадаченно приподнял густую золотистую бровь. У него это очень хорошо вышло, так изящно, по-аристократически, только косоглазие всё портило. Пока Хайнц, морща лоб, безуспешно пытался проделать со своими бровями тот же фокус, Штернберг прочёл:
— Заявление.
Поглядел куда-то поверх Хайнца:
— Франц, что это такое?
К столу приблизился Послушник (оказывается, он давно уже стоял в комнате у дверей).
— Что — а, это? Так это один солдат написал, тот самый, который чуть в обморок не свалился. Он, когда анкету заполнял, сказал, что ему непременно нужно написать заявление на ваше имя. Ну, я ему и дал листок, даже не читал ещё, что там такое…
Штернберг нахмурился, разбирая корявый мальчишечий почерк. И вдруг громко-громко расхохотался. Он оглушительно хохотал, запрокинув лохматую голову, сверкая ярко-белыми зубами. Хайнц сердито глядел на него. В жизни он ещё не видел такого сумасшедшего эсэсовца. Сначала задавал дичайшие какие-то вопросы, теперь вот ржёт как ненормальный…
Штернберг, не переставая хохотать, попытался прочесть написанное вслух:
— Оберштурмбанфюреру… лично в руки… заявление. Уважаемый господин фон Штернберг! Я с большим пониманием отношусь к вашему стремлению возродить древнюю религию великих германцев. Но я не могу во всём этом участвовать. Ха-ха… Как христианин, я… ха-ха-ха!.. отказываюсь принимать участие в… в… ха-ха… жертвоприношениях германским языческим богам, которых всё равно не существует… Считаю своим долгом предупредить вас, что человеческое жертвоприношение — большой грех, и вы можете погубить вашу бессмертную душу… О Санкта Мария… ха-ха-ха!.. Согласно учению Господа нашего Иисуса Христа… так… Должен сообщить, что буду вынужден оказать сопротивление, если вы попытаетесь меня принудить… Хайль Гитлер. О, боже!.. Ха-ха-ха-ха!!!
Штернберг склонился над столом и дрожащей рукой протянул заявление своему помощнику, тоже гогочущему во всё горло. Хайнц мрачно переводил взгляд с одного на другого. Ну и дела, форменный сумасшедший дом. Хайнц, конечно, сразу понял, кто является автором «заявления». Олух царя небесного Вилли Фрай, до полусмерти напуганный болтовнёй Пфайфера.
Смех прекратился так резко, словно оборвалась киноплёнка.
— Драгоценный мой легионер, что ваш славный декурион вам про меня наплёл? Что я главный жрец какого-нибудь Монтесумы и только и жду того, чтобы выдрать сердце из чьей-нибудь груди?.. А? Что ж вы так убито молчите?
Хайнц не знал, что и ответить. Не повторять же перед офицером Пфайферову бредятину — впрочем, тот и сам обо всём догадался.
— Ладно, ближе к делу. — Штернберг поднялся со своего готического трона. Хайнц дёрнулся, порываясь встать тоже, но был остановлен плавным дирижёрским жестом.
— Нет, вы-то как раз сидите. Только не скукоживайтесь так, вас никто тут не собирается резать.
Штернберг с неподражаемой, одному ему свойственной журавлиной грацией — а ведь обычно долговязые кажутся такими неуклюжими — прошествовал мимо Хайнца куда-то за спинку кресла и там остановился.