У него была собственная система. На него работало пять проектировщиков разного типа, и он устраивал между ними состязание по каждому полученному заказу. Он сам определял проект-победитель и совершенствовал его с помощью деталей, позаимствованных из других четырёх проектов.
— Одна голова хорошо, — говаривал он, — а шесть лучше.
Когда Рорк увидел окончательный проект универмага Бентона, он понял, почему Снайт не побоялся нанять его. Он узнал свою планировку пространства, свои окна, свою систему циркуляции воздуха. Но вдобавок увидел коринфские капители, готические своды, колониальные люстры и немыслимую лепнину, в которой было что-то мавританское. Рисунок был выполнен акварелью с поразительным изяществом, наклеен на картон и прикрыт тончайшим слоем мягкой гофрированной бумаги. Служащим позволялось взглянуть на рисунок только с безопасного расстояния, предварительно вымыв руки. Курить в одной комнате с рисунком строжайше запрещалось. Джон Эрик Снайт придавал огромное значение тому, чтобы рисунок, который следовало передать заказчику, имел безупречный вид. Он даже нанял молодого китайца, изучающего архитектуру, исключительно для создания этих шедевров.
Рорк понял, чего можно ожидать от работы здесь. Он никогда не увидит своих произведений воплощёнными целиком, а только отдельные их части, чего он предпочёл бы не видеть вовсе. Но при этом он всегда будет волен проектировать так, как ему хочется, и приобретёт опыт решения конкретных задач. Это было меньше, чем ему хотелось, но больше, чем он был вправе ожидать. Он принял такое положение вещей. Познакомившись с коллегами, четырьмя вечными конкурсантами, он узнал, что у каждого из них своё прозвище. Одного звали Классиком, другого — Готиком, третьего — Возрожденцем, а четвёртого — Универсалом. Когда Рорка окликали «Эй, Модернист!», он слегка морщился.
Забастовка, объявленная профсоюзом строителей, приводила Франкона в ярость. Поначалу она была направлена против подрядчиков, строящих здание отеля «Нойес Белмонт», но вскоре распространилась на все стройки города. В печати упоминалось, что архитектором «Нойес Белмонт» является фирма «Франкон и Хейер».
Бо́льшая часть прессы лишь способствовала разрастанию конфликта, призывая подрядчиков не идти ни на какие уступки бастующим. Самые громкие нападки на забастовщиков раздавались со страниц крупных газет, принадлежащих мощной корпорации Винанда.
«Мы всегда выступали, — говорилось в винандовских передовицах, — за права простого человека и против жадных акул, погрязших в привилегиях. Но мы не можем оказывать поддержку нарушителям закона и порядка». Так и осталось невыясненным, то ли газеты Винанда оказали решающее воздействие на общественное мнение, то ли наоборот. Не вызывало сомнения лишь то, что между газетами и мнением публики существует поразительное единодушие. Однако никто, за исключением очень немногих, к числу которых относился и Гай Франкон, не знал, что Винанд является владельцем корпорации, которая, в свою очередь, владеет корпорацией, которой принадлежит отель «Нойес Белмонт».
Это лишь добавляло неприятностей Франкону. По слухам, операции Гейла Винанда с недвижимостью были несравненно масштабнее всей его газетной империи. И Франкон, впервые получивший заказ, исходивший, по сути дела, от Винанда, с жадностью ухватился за него, приняв во внимание те возможности, которые этот заказ может перед ним открыть. Он и Китинг вложили все силы и способности в проект роскошнейшего дворца в стиле рококо для будущих постояльцев, которые могут выложить за номер двадцать пять долларов в день и которым безумно нравятся гипсовые цветы, мраморные купидоны и открытые лифты, украшенные ажурным бронзовым литьём. Забастовка могла перечеркнуть все блистательные перспективы. Франкон был никоим образом не причастен к возникновению забастовки, но никто не взялся бы предугадать, кого Гейл Винанд сочтёт главным виновником и на каком основании. Винанд славился непредсказуемыми и необъяснимыми зигзагами в своих симпатиях и антипатиях, и было хорошо известно, что очень немногие архитекторы, получившие первый заказ от Винанда, получали от него и второй.
Мрачное настроение Франкона довело его до того, что он начал срывать злость на единственном человеке, который прежде был полностью от этого избавлен, — на Питере Китинге. Тот лишь пожимал плечами и молча, но вызывающе поворачивался к Франкону спиной. Затем Китинг бесцельно слонялся по комнатам, рыча на молодых чертёжников без малейшего повода с их стороны. В дверях он столкнулся с Лусиусом Н. Хейером и рявкнул: «Смотри, куда прёшь!» Хейер лишь посмотрел вслед Китингу, моргая от изумления.
На работе делать было нечего, говорить — тем более. Общение с кем-либо не обещало ничего хорошего. Китинг рано ушёл с работы и в холодных декабрьских сумерках направился домой.
Дома он вслух обругал густой запах краски, исходивший от перегретых батарей; обругал холод, когда мать открыла окно. Он не мог найти причины своего взвинченного состояния. Возможно, дело в том, что из-за неожиданного простоя в работе он оказался предоставлен самому себе. Он терпеть не мог оставаться наедине с собой.
Он сорвал телефонную трубку и позвонил Кэтрин Хейлси. Её чистый голосок словно прохладной ласковой рукой провёл по его разгорячённому лбу. Он сказал:
— Ничего серьёзного, милая. Просто захотел узнать, будешь ли ты дома. Я хотел бы заскочить после ужина.
— Конечно, Питер, я буду дома.
— В половине девятого подходит?
— Да… Питер, ты слышал про дядю Эллсворта?
— Да, чёрт возьми, слышал я про твоего дядю Эллсворта!.. Прости меня, Кэти, прости, дорогая. Я не хотел грубить тебе, но я весь день только и слышу, что про твоего дядю Эллсворта. Понимаю, что всё это замечательно и так далее, только давай сегодня вечером не будем больше говорить про дядю Эллсворта!
— Конечно, не будем. Извини. Я понимаю. Так я жду тебя.
— До скорой встречи, Кэти.
Он слышал последние сведения об Эллсворте Тухи, но ему очень не хотелось думать о них, потому что это возвращало его к неприятной теме забастовки. Полгода назад, на волне успеха «Проповеди в камне», Эллсворт Тухи подписал контракт на ведение ежедневной колонки «Вполголоса», одновременно публиковавшейся сразу в нескольких газетах Винанда. Поначалу колонка появилась в «Знамени» как искусствоведческая, но затем переросла в некое подобие трибуны, с которой Эллсворт М. Тухи выносил свои вердикты по вопросам искусства, литературы, нью-йоркских ресторанов, международных кризисов и социологии — преимущественно социологии. Колонка пользовалась огромным успехом. Но забастовка строителей поставила Эллсворта М. Тухи в неловкое положение. Он не скрывал своих симпатий к забастовщикам, но ничего не говорил о забастовке в своей колонке, поскольку в газетах, принадлежащих Гейлу Винанду, лишь один человек обладал правом говорить, что ему вздумается, — сам Гейл Винанд. Тем не менее на этот вечер был назначен массовый митинг в защиту забастовщиков. На нём должны были выступить многие знаменитости, включая и Эллсворта Тухи. Во всяком случае, его имя было объявлено.
Это событие породило множество самых разных предположений. Даже заключались пари — хватит ли у Тухи смелости показаться на митинге? Китинг слышал, как один чертёжник с пеной у рта настаивал:
— Он придёт и выступит. Пожертвует собой. Он такой. Это единственный честный человек из всех, кто пишет в газетах.
— Не выступит, — говорил другой чертёжник. — Представляешь, что значит пойти против самого Винанда? Да если Винанд на кого зуб заимеет, он того в порошок сотрёт, будь уверен. Никто не знает, когда и как он это сделает, но уж точно сделает, и никто под него не подкопается. Если кто настроил против себя Винанда, может считать себя конченым человеком.
Китингу всё это было глубоко безразлично и вызывало только раздражение.
В тот вечер он поужинал в мрачном молчании, а когда миссис Китинг начала со своего обычного: «Да, кстати…», намереваясь повести разговор в знакомом ему до боли русле, он огрызнулся:
— Ты ни слова не скажешь о Кэтрин. Ни слова.
Миссис Китинг не произнесла больше ни слова и сосредоточила все усилия на том, чтобы втиснуть в сына как можно больше пищи.
Он домчался на такси до Гринвич-Виллидж, взлетел по лестнице, дёрнул за колокольчик и принялся нетерпеливо ждать. Никто не отвечал. Он долго звонил, прислонившись к стене. Кэтрин не могла уйти, зная, что он придёт. Это просто невозможно. В полном недоумении он спустился по лестнице, вышел на улицу и посмотрел на окна её квартиры. Окна были темны.
Он стоял, глядя на окна, и чувствовал, как чудовищно его предали. Затем возникло тошнотворное чувство одиночества, словно он оказался бездомным в огромном городе. На мгновение он забыл собственный адрес, будто того места не существовало вовсе. Потом он вспомнил о митинге — колоссальном массовом митинге, где её дядя будет сегодня вечером публично приносить себя в жертву. «Вот куда она пошла, — понял он. — Идиотка чёртова!»
В тот вечер он поужинал в мрачном молчании, а когда миссис Китинг начала со своего обычного: «Да, кстати…», намереваясь повести разговор в знакомом ему до боли русле, он огрызнулся:
— Ты ни слова не скажешь о Кэтрин. Ни слова.
Миссис Китинг не произнесла больше ни слова и сосредоточила все усилия на том, чтобы втиснуть в сына как можно больше пищи.
Он домчался на такси до Гринвич-Виллидж, взлетел по лестнице, дёрнул за колокольчик и принялся нетерпеливо ждать. Никто не отвечал. Он долго звонил, прислонившись к стене. Кэтрин не могла уйти, зная, что он придёт. Это просто невозможно. В полном недоумении он спустился по лестнице, вышел на улицу и посмотрел на окна её квартиры. Окна были темны.
Он стоял, глядя на окна, и чувствовал, как чудовищно его предали. Затем возникло тошнотворное чувство одиночества, словно он оказался бездомным в огромном городе. На мгновение он забыл собственный адрес, будто того места не существовало вовсе. Потом он вспомнил о митинге — колоссальном массовом митинге, где её дядя будет сегодня вечером публично приносить себя в жертву. «Вот куда она пошла, — понял он. — Идиотка чёртова!»
— Да пропади она пропадом! — сказал он вслух и быстро зашагал по направлению к залу, где должен был проводиться митинг.
Над квадратным проёмом входа в зал горела одинокая лампочка, испуская зловещий голубовато-белый свет, слишком яркий и холодный. Его лучики прыгали в уличной темноте по тонким, словно хрустальные шпаги, струйкам дождя, сбегающим с карниза крыши. Китингу ни с того ни с сего вспомнились рассказы о людях, которые погибли, пронзённые упавшими сосульками. Вокруг входа прямо под дождём теснились несколько безразлично-любопытствующих зевак и группка полицейских. Дверь была открыта. Утопающий во мраке вестибюль был забит теми, кому не удалось пробраться в зал. Люди внимательно слушали репродуктор, установленный здесь по такому случаю. У входа три смутные тени раздавали прохожим листовки. Одна из этих теней оказалась небритым молодым человеком чахоточного вида, с длинной и тонкой шеей. Вторым был аккуратный юнец в дорогом пальто с меховым воротником. Третьей оказалась Кэтрин Хейлси.
Она стояла под дождём, сгорбившись, расслабив от усталости мышцы живота. Нос её лоснился, в глазах горел радостный огонь. Она улыбнулась без всякого смущения и весело сказала:
— Питер! Как мило, что ты пришёл!
— Кэти… — Он слегка поперхнулся. — Кэти, какого чёрта…
— Но я должна, Питер. — В голосе её не было ни тени вины. — Ты этого не поймёшь, но я…
— Не стой под дождём. Зайди внутрь.
— Но я не могу. Я должна…
— Хотя бы уйди с дождя, глупышка! — Он решительно втолкнул её через дверь в уголок вестибюля.
— Питер, милый, ты ведь не сердишься, правда? Понимаешь, как всё получилось… Я думала, что дядя не разрешит мне сегодня сюда приходить, но в последний момент он сказал, что я могу прийти, если хочу, и могу помочь раздавать листовки. Я знала, что ты всё поймёшь, и оставила тебе записку на столике в гостиной. Я там написала, что…
— Ты оставила мне записку? Дома?!
— Да… Ой… Ой, мамочки, мне и в голову не пришло. Ты же не мог зайти в квартиру. Конечно же. Какая я дура! Но я так торопилась! Нет, ты только не сердись, ладно? Нельзя сердиться! Разве ты не понимаешь, как это важно для дяди? Разве ты не понимаешь, чем он жертвует, придя сюда? Но я не сомневалась, что он поступит именно так. Я так и сказала тем людям, которые говорили, что он не придёт, что это означало бы его конец. Но даже если и так, его это не остановит. Он такой! Я и боюсь за него, и очень горжусь его смелым поступком. Он возродил во мне веру в человечество. Но я боюсь, потому что, понимаешь, Винанд обязательно…
— Молчи! Я всё это знаю. Осточертело! Слышать больше не желаю про твоего дядю, про Винанда, про забастовку эту чёртову. Пошли отсюда.
— Нет, Питер! Нельзя! Я хочу услышать его речь и…
— Эй вы там, заткнитесь! — прошипел кто-то из толпы.
— Мы так всё пропустим, — прошептала она. — Сейчас выступает Остин Хэллер. Разве тебе не хочется послушать Остина Хэллера?
Китинг посмотрел на громкоговоритель с некоторым уважением, которое вызывали в нём известные всем имена. С публикациями Остина Хэллера он был знаком не очень хорошо, но знал, что Остин Хэллер является ведущим обозревателем «Кроникл», блистательной независимой газеты, непримиримого противника изданий Винанда. Он знал, что Хэллер — выходец из старинной, очень известной семьи, выпускник Оксфорда. Начав как литературный критик, Хэллер стал тихим маньяком, одержимым идеей разрушения любых форм принуждения, частных или государственных, на небе и на земле. Его проклинали проповедники, банкиры, активистки женских клубов и профсоюзные лидеры. Его манеры были много изысканнее манер светской элиты, которую он высмеивал, а телосложение намного крепче, чем у рабочих, которых он обычно защищал. Он с полным пониманием дела рассуждал и о последней бродвейской премьере, и о средневековой поэзии, и о международной финансовой системе. Он ни гроша не давал на благотворительность, но почти все свои средства тратил на защиту политических заключённых во всём мире. Всё это было хорошо известно Китингу.
Из громкоговорителя раздавался сухой, размеренный голос с едва уловимым британским акцентом.
— …мы также должны принять во внимание, — бесстрастно говорил Остин Хэллер, — что поскольку, увы, мы вынуждены жить в обществе, то для нас необычайно важно не забывать, что чем меньше будет каких бы то ни было законов, тем больше будет порядка.
Я не вижу никакой этической мерки, которой можно было бы измерить бесконечную аморальность самой концепции государства. Её можно лишь приблизительно оценить тем временем, физическим и интеллектуальным напряжением, повиновением, наконец, деньгами, которые государство силой выжимает из каждого из своих подданных. Ценность общества и степень его цивилизованности находятся в обратной пропорции к его уверенности в необходимости такой силы. Ничем нельзя оправдать закон, по которому свободного человека можно заставить работать вообще или не на тех условиях, которые он сам выбрал. Ничем нельзя оправдать закон, по которому свободный человек лишается права выбирать. С другой стороны, недопустимо навязывать условия работника работодателю — тот сам волен соглашаться или не соглашаться. Свобода соглашаться или не соглашаться — основа истинно свободного общества. И частью этой свободы является свобода бастовать. Я говорю об этом лишь в порядке возражения некоему патрицию из трущоб Адской Кухни, лощёному выродку, который в последнее время весьма шумно вещает всем нам, что эта забастовка является нарушением и дискредитацией закона и порядка.
Из громкоговорителя донёсся высокий, пронзительный гул одобрения и шквал аплодисментов. Кэтрин ухватила Китинга за руку.
— Ой, Питер! — прошептала она. — Он же говорит о Винанде! Винанд родился в Адской Кухне. Он-то может себе позволить говорить такое, но Винанд отыграется на дяде Эллсворте!
Китинг не мог толком послушать окончание речи Хэллера — у него дико разболелась голова и любые звуки вызывали такую боль в глазах, что ему пришлось плотно закрыть их. Он привалился к стене.
Китинг резко открыл глаза, скорее почувствовав, чем услышав вокруг какую-то странную тишину. Он не заметил, когда Хэллер закончил выступление. Он увидел, что люди в вестибюле замерли в напряжённом и отчасти торжественном ожидании, а сухое потрескивание громкоговорителя приковывает все взгляды к его тёмной горловине. Потом тишину разорвал отчётливый неторопливый голос:
— Дамы и господа! Мне выпала величайшая честь представить вам мистера Эллсворта Монктона Тухи!
«Что ж, — подумал Китинг. — Свои полторы монеты Беннет выиграл». Последовало несколько секунд молчания. То, что началось затем, дикой болью ударило Китинга по затылку. Это был не гром, не толчок, не взрыв — это было нечто разорвавшее саму ткань времени, нечто отрезавшее это мгновение от предшествовавшего ему совершенно обычного. Вначале Китинг почувствовал только удар и лишь потом, по прошествии целой отчётливо осознаваемой секунды, понял, что это, собственно, такое. Аплодисменты. Овация столь бурная, что Китингу показалось, будто громкоговоритель сейчас взорвётся. Овация не стихала, она распирала стены вестибюля, — Китингу показалось, что они начинают опасно выгибаться наружу. Окружающие его люди орали: «Ура!» Кэтрин стояла, приоткрыв рот, и Китинг не сомневался, что она в этот момент даже не дышала.
Прошло очень много времени, и внезапно стало тихо. Тишина наступила столь же резко, как и предшествующие ей рёв и шум, и произвела столь же ошеломляющее действие. Громкоговоритель стих, подавившись на высокой ноте. Стоящие в вестибюле замерли. Потом послышался голос.