Она спросила:
— А откуда ты знаешь, что я делаю? — Её голос звучал устало.
— Дорогая, ты, конечно, ещё помнишь, что именно я первый и предложил тебе эту мысль?
— О да, — рассеянно произнесла она. — Да.
— Теперь ты понимаешь, зачем я пришёл. Теперь ты понимаешь, что я имел в виду, когда говорил о своих.
— Да, — сказала она. — Конечно.
— Это пакт, дорогая. Сотрудничество. Союзники, правда, никогда не верят друг другу, но это не мешает им действовать эффективно. Наши устремления могут быть продиктованы разными причинами. Так оно и есть. Но это неважно, результат от этого не изменится. Совсем не обязательно быть связанными единой благородной целью. Обязательно лишь иметь общего врага. У нас он есть.
— Да.
— Поэтому-то ты и нуждаешься во мне. Один раз я уже помог.
— Да.
— Я могу доставить Рорку больше неприятностей, чем любое твоё чаепитие.
— Зачем?
— Опусти эти «зачем». Я же не касаюсь твоих.
— Хорошо.
— Тогда мы договорились? Итак, союзники?
Она посмотрела на него, подавшись вперёд, внимательно, без следа волнения на лице. Потом произнесла:
— Мы союзники.
— Великолепно, дорогая. Теперь послушай. Перестань упоминать о нём в своей колонке почти каждый день. Я понимаю, что каждый раз, когда пишешь, ты зло вышучиваешь его, но это чересчур. Благодаря тебе его имя всё время появляется в печати, а этого совсем не нужно. Далее: тебе лучше бы приглашать меня на эти свои чаепития. Есть вещи, которые ты не можешь делать, а я сделаю. Ещё одно: мистер Гилберт Колтон — ты помнишь, он из калифорнийских Колтонов, занимающихся керамикой, — планирует построить на востоке завод — филиал компании.
Он думает о хорошем современном архитекторе. Он всерьёз собирается пригласить мистера Рорка. Не позволяй Рорку получить заказ. Это огромное предприятие — о нём будут много писать. Подумай и изобрети какое-нибудь чаепитие с сандвичами для миссис Колтон. Делай что хочешь, но не допусти, чтобы Рорк получил заказ.
Она поднялась и, болтая руками, потащилась к столу за сигаретой. Закурив, она обернулась к нему и безразличным тоном произнесла:
— Когда тебе надо, ты можешь говорить кратко и по делу.
— Когда я нахожу это необходимым.
Она подошла к окну и, разглядывая город, сказала:
— Ты ничего не предпринимал против Рорка. Я и не знала, что тебя это так беспокоит.
— О, дорогая, так-таки и ничего?
— Но ты ни разу не упоминал его имени в своих статьях.
— Но, дорогая, это как раз и есть то, что мною сделано против мистера Рорка. Пока.
— Когда ты впервые о нём услышал?
— Когда увидел эскизы дома Хэллера. Не считаешь же ты, что я их не заметил, правда? А ты?
— Когда увидела эскизы дома Энрайта.
— А не раньше?
— Не раньше. — Она молча курила, потом произнесла, не оборачиваясь к нему: — Эллсворт, если кто-либо из нас попытается повторить то, что здесь сейчас было сказано, другой будет всё отрицать, ничего нельзя будет доказать. Поэтому неважно, искренни мы друг перед другом или нет. Нам ничто не угрожает. А почему ты его ненавидишь?
— Я не говорил, что ненавижу его.
Она пожала плечами.
— Что до остального, — прибавил он, — думаю, ты можешь догадаться сама.
Она медленно кивнула отражённому в стекле огоньку своей сигареты. Он поднялся, подошёл к ней и встал рядом, глядя на огни города под ними, на угловатые силуэты домов, на тёмные стены, которые в свете окон казались прозрачными, словно тонкая чёрная газовая накидка на плотной массе огней. И Эллсворт Тухи тихо произнёс:
— Посмотри. Разве это не высочайшее достижение? Подумай о тысячах людей, которые работали над созданием этого, и о миллионах, которые этим пользуются. И говорят, что, если бы не заслуги дюжины умов, а возможно, их было меньше дюжины, ничего этого не было бы. Может быть, и так. В таком случае можно опять-таки занять две позиции по этому вопросу. Можно сказать, что эти двенадцать были великими благодетелями, и все мы питаемся лишь избытком великолепного богатства их духа и рады согласиться с этим в знак благодарности и братства. И можно сказать, что блеском достижений, с которыми нам не сравниться и которых не достичь, эти двенадцать показали, кто мы такие, что нам не надо свободного дара их величия, что пещера возле смердящего болота и огонь, добытый трением палочек друг о друга, предпочтительнее небоскрёба и неонового света, если пещера и палочки — вершина наших собственных творческих способностей. Какую из этих двух позиций ты бы назвала по-настоящему гуманистической? Потому что, видишь ли, я гуманист.
Понемногу Доминик поняла, что ей уже легче сходиться с людьми. Она научилась принимать самоистязание как испытание на прочность с целью выяснить, сколько же она может вынести. Она проходила через пытку официальных приёмов, спектаклей, обедов, танцев, благосклонная и улыбающаяся, и эта улыбка делала её лицо привлекательнее и холоднее, подобно солнцу в холодный зимний день. Она безучастно слушала лишённые смысла слова, произносимые так, будто говорившего оскорбил бы любой намёк на интерес со стороны слушателя, будто склизкая скука была единственным возможным видом связи между людьми, единственной опорой их непрочного достоинства. Она кивала всему и принимала всё.
— Да, мистер Холт, я считаю, что Питер Китинг — человек века, нашего века.
— Нет, мистер Инскип, только не Говард Рорк, зачем вам Говард Рорк… Мошенник? Конечно же, он мошенник. Только с вашей обострённой чёткостью и можно по справедливости оценить порядочность человека. Посредственность? Разумеется, и… и… он полная посредственность. Всё дело лишь в размере и расстоянии… и расстоянии… Нет, я не очень много пью, мистер Инскип, я рада, что вам нравятся мои глаза, да, они всегда такие, когда я веселюсь, и мне так приятно, когда вы говорите, что этот Говард Рорк ничего собой не представляет.
— Вы встречались с мистером Рорком, миссис Джонс? И вам он не понравился?.. О, это тип человека, к которому нельзя испытывать чувство сострадания? Как верно. Сострадать — это чудесно. Это то, что чувствуешь, глядя на раздавленную гусеницу. Возвышающее чувство. Можно размягчиться и раздаться вширь… понимаете, всё равно что снять с себя корсет. Не нужно поджимать живот, сердце или дух — когда испытываешь сострадание. Надо лишь посмотреть вниз. Это намного легче. Когда задираешь голову и смотришь вверх, начинает болеть шея. Сострадание — великая добродетель. Оно оправдывает страдание. В этом мире надо страдать, ибо как иначе стать добродетельным и испытать сострадание?.. О, оно имеет и свою противоположность, но такую суровую и требовательную… Восхищение, миссис Джонс, восхищение. Но здесь не обойдёшься корсетом… Поэтому я считаю, что всякий, к кому мы не чувствуем сострадания, — плохой человек. Как Говард Рорк.
Поздно вечером она часто приходила к Рорку. Она приходила без предупреждения, уверенная, что найдёт его там и в одиночестве. В его комнате не было необходимости сдерживаться, лгать, соглашаться и исключать себя из бытия. Здесь она свободно могла сопротивляться, и её сопротивление приветствовалось противником слишком сильным, чтобы бояться борьбы, и достаточно сильным, чтобы испытывать в ней потребность; именно здесь она находила волю другого, всецело поглощающую её право быть собой, той, с которой можно соприкоснуться лишь в честном бою, право побеждать и терпеть поражение, и равно сохранить себя и в победе, и в поражении, а не превращаться в бессмысленное, обезличенное крошево.
Когда они были в постели, это превращалось в акт насилия — как того с неизбежностью требовала сама природа этого акта. Это была капитуляция, тем более полная из-за силы сопротивления участников. Это было действо напряжения, ибо всё великое на земле порождается напряжением; напряжением, как в электричестве, где сила питает сопротивление, протискиваясь через туго натянутые металлические провода; напряжением, как в воде, которая преобразуется в энергию из-за сдерживающего насилия дамбы. Касания его тела были не лаской, а волной боли; они становились болью из-за чрезмерной силы желания, из-за того, что она так его сдерживала. Это было действо стиснутых зубов и ненависти, это было непереносимо — агония; акт страсти — слово, изначально равнозначное слову «страдание»; это было мгновение, созданное ненавистью, напряжением, болью, мгновение, дробящее на куски собственные составные части, выворачивающее их наизнанку, торжествующее, переходящее в отрицание всякого страдания, в его полную противоположность — экстаз.
Она приходила в его комнату прямо с приёма, в дорогом вечернем туалете, хрупком, как ледяная кольчуга на теле, и прислонялась к стене, чувствуя кожей шероховатую поверхность штукатурки. Она медленно оглядывала каждую вещь вокруг: грубо сколоченный кухонный стол, заваленный листами бумаги, стальную линейку, полотенца в грязных отпечатках пальцев, некрашеные половицы; потом её взгляд скользил по блестящей атласной ткани платья, переходил на маленькие треугольники серебряных босоножек, и она думала о том, как он будет раздевать её здесь. Ей нравилось бродить по комнате, сбрасывая перчатки посреди свалки из карандашей, резинок и всякой всячины, ставить свою маленькую серебряную сумочку на несвежую брошенную рубашку, раскрывать щелчком застёжку браслета с бриллиантами и бросать его на тарелку с остатками бутерброда возле незаконченного чертежа.
Она приходила в его комнату прямо с приёма, в дорогом вечернем туалете, хрупком, как ледяная кольчуга на теле, и прислонялась к стене, чувствуя кожей шероховатую поверхность штукатурки. Она медленно оглядывала каждую вещь вокруг: грубо сколоченный кухонный стол, заваленный листами бумаги, стальную линейку, полотенца в грязных отпечатках пальцев, некрашеные половицы; потом её взгляд скользил по блестящей атласной ткани платья, переходил на маленькие треугольники серебряных босоножек, и она думала о том, как он будет раздевать её здесь. Ей нравилось бродить по комнате, сбрасывая перчатки посреди свалки из карандашей, резинок и всякой всячины, ставить свою маленькую серебряную сумочку на несвежую брошенную рубашку, раскрывать щелчком застёжку браслета с бриллиантами и бросать его на тарелку с остатками бутерброда возле незаконченного чертежа.
— Рорк, — сказала она, стоя возле его стула и положив руки ему на плечи, ладонь её скользнула за воротник рубашки, пальцы прижались к его груди, — сегодня я вынудила мистера Саймонса обещать, что он отдаст заказ Питеру Китингу. Тридцать пять этажей, расходы не ограничены, деньги не главное — только искусство, свободное искусство. — Она услышала, как он тихо прищёлкнул языком, но не повернулся взглянуть на неё, лишь плотно сомкнул свои пальцы на её запястье, всё дальше затягивая её руку под рубашку, крепко прижимая её к своей коже. Она запрокинула его голову назад и склонилась над ней, закрыв его рот своим.
Войдя, она увидела экземпляр «Знамени» на его столе. Газета была раскрыта на полосе с колонкой «Ваш дом», подписанной Доминик Франкон. В ней была строка: «Говард Рорк — маркиз де Сад от архитектуры. Он влюблён в свои здания — а посмотрите, какой у них вид». Она знала, что он не любит «Знамя», что принёс газету только ради неё, что он проследил, обнаружила ли она её, сохраняя на лице ту полуулыбку, которой она боялась. Она разозлилась — ей хотелось, чтобы он читал всё, что она пишет; и всё же предпочла бы думать, что написанное ею так оскорбляет его, что он уклоняется от чтения. Позже, уже в постели, когда его рот ласкал её груди, она взглянула поверх его всклокоченной головы на газетный лист на столе, и он почувствовал, как она дрожит от наслаждения.
Она сидела на полу у его ног, прижимаясь головой к его коленям и держа его руку. Задерживая в своём кулаке поочерёдно его пальцы, она крепко сжимала их и медленно скользила по всей их длине, чувствуя твёрдые холмики суставов. Она тихо спросила:
— Рорк, ты хочешь получить заказ на фабрику Колтона? Очень хочешь?
— Да, очень хочу, — ответил он без улыбки и видимой боли. Потом она поднесла его руку к своим губам и долго держала её, не отпуская.
В темноте она соскочила с кровати и пошла, обнажённая, через комнату, чтобы взять со стола сигарету. Она нагнулась, чтобы зажечь спичку, её плоский живот слегка округлило движение. Он попросил: «Зажги и для меня», и она вложила сигарету ему в рот; потом она бродила в темноте по комнате и курила, а он оставался в постели и, приподнявшись на локтях, следил за ней.
Как-то она зашла к нему, когда он работал, сидя за столом. Даже не взглянув на неё, он сказал: «Мне надо закончить, сядь подожди». Она молча ждала, устроившись в кресле в дальнем углу комнаты. Она следила, как сдвигалась от напряжения прямая линия его бровей, как поджимались губы и билась под туго натянутой кожей жилка на шее, как хирургически чётко и уверенно двигалась его рука. Он был не похож на художника, скорее на рабочего в каменоломне, на строителя, рушащего стены старых зданий, на монаха. Ей уже не хотелось, чтобы он прекращал работу или смотрел на неё, потому что ей нравилось следить за аскетичной чистотой его личности, в которой не было никакой чувственности, следить и думать о том, что ей запомнилось.
Бывали вечера, когда он приходил в её квартиру без предупреждения, как и она приходила к нему. Если у неё были гости, он говорил: «Гони их» — и шёл в её спальню, в то время как она выполняла его приказ. У них было молчаливое соглашение, принятое обоими без обсуждения: не показываться в обществе друг друга. Её спальня была восхитительным местом, выдержанным в холодных зеленовато-стеклянных тонах. Ему нравилось приходить сюда в той же запачканной одежде, в которой он проводил день на строительной площадке. Ему нравилось отбрасывать покрывало с её кровати, а затем сидеть, спокойно разговаривая, час или два, не глядя на постель, не делая ни малейшего намёка на её статьи, или строительство, или последние контракты, которых она добилась для Питера Китинга; простота и непринуждённость наделяла эти часы большей чувственностью, нежели те минуты, которые они оба откладывали.
Бывали вечера, когда они сидели вместе в её гостиной у огромного окна, высоко над городом. Она любила смотреть на него у этого окна. Он стоял, полуобернувшись к ней, курил и разглядывал город сверху. Она отходила от него, усаживалась на пол посреди комнаты и смотрела на него.
Однажды, когда он встал с постели, она зажгла свет и увидела, что он стоит голый возле окна; она посмотрела на него и произнесла спокойно и безнадёжно, в отчаянной попытке быть полностью искренней:
— Рорк, всё, чем я занималась всю жизнь, — это из-за того, что мы живём в мире, который прошлым летом заставил тебя работать в каменоломне.
— Я знаю.
Он уселся в ногах кровати. Она переползла к нему, уткнулась лицом в колени, свернулась, оставив ноги на подушке, руки её были опущены, а ладонь медленно двигалась вдоль его ноги от лодыжки до колена и обратно. Она добавила:
— Конечно, если бы всё зависело от меня, прошлой весной, когда ты был без копейки и без работы, я бы послала тебя на ту же работу и в ту же каменоломню.
— Я и это знаю. А может, не послала бы. Скорее, ты использовала бы меня как служителя в туалетной комнате клуба АГА.
— Да, возможно. Положи мне руку на спину, Рорк. Просто держи её там. Вот так. — Она тихо лежала, лицом всё так же уткнувшись ему в колени, руки свешивались с постели, она не двигалась, как будто всё в ней умерло и жила только полоска спины под его рукой.
В архитектурных бюро, которые она посещала, в кабинетах АГА — повсюду толковали о неприязни мисс Доминик Франкон из «Знамени» к Говарду Рорку, этому юродивому от архитектуры, который строит для Энрайта. Это создало ему скандальную славу. Можно было услышать: «Рорк? Знаете, это тот парень, которого Доминик Франкон на дух не выносит»; «Эта девица Франкон здорово разбирается в архитектуре, и, если она говорит, что он не тянет, значит, он ещё хуже, чем я думал»; «Боже, до чего эти двое не терпят друг друга! Хотя я слышал, что они даже не знакомы». Ей нравилось слушать эти толки. Ей польстило, когда Этельстан Бизли написал в своей колонке в «Бюллетене АГА», обсуждая архитектуру средневековых замков: «Чтобы понять жестокую мрачность этих строений, следует вспомнить, что войны между враждующими феодальными властителями принимали самый дикий характер — нечто похожее на вражду между мисс Доминик Франкон и мистером Говардом Рорком».
Остин Хэллер, бывший её другом, заговорил с ней об этом. Она никогда не видела его таким раздражённым: лицо его утратило всё очарование обычной саркастической гримасы.
— Что, чёрт возьми, на тебя нашло, Доминик! — рявкнул он. — Такого откровенного журналистского хулиганства я в жизни не видел. Почему бы тебе не предоставить такого рода дела Эллсворту Тухи?
— А Эллсворт хорош, правда? — вставила она.
— По крайней мере, у него хватает приличия держать свою мерзкую пасть закрытой насчёт Рорка, хотя, конечно, и это не совсем прилично. Но что нашло на тебя? Ты понимаешь, о ком и о чём говоришь? Раньше, когда ты развлекалась похвалами в адрес уродов дедушки Холкомба или наводила страх на собственного папашу и этого красавчика с календаря для домохозяек, которого он взял в партнёры, всё было нормально. Так или иначе, это ничего не значило. Но использовать тот же приём против таких людей, как Рорк… Знаешь, я действительно думал, что в тебе есть порядочность и способность к здравому суждению, — только тебе не выпала удача их развить. Я считаю, что ты ведёшь себя как проститутка, только чтобы подчеркнуть посредственность тех ослов, работу которых должна оценить. Не думал я, что ты такая безответственная сука.
— Ты ошибался, — заметила она.
Однажды утром к ней в кабинет вошёл Роджер Энрайт и, не поздоровавшись, сказал:
— Надевай шляпу. Поедешь со мной смотреть.
— Доброе утро, Роджер, — одёрнула она его. — Смотреть что?
— Дом Энрайта. То, что мы построили.
— Боже мой, ну конечно, Роджер, — улыбнулась она вставая. — Мне очень хочется взглянуть на дом Энрайта.
По дороге она спросила:
— А в чём дело, Роджер? Ты пытаешься подкупить меня?
Он сидел, выпрямившись на больших серых подушках сидений своего лимузина, и не смотрел в её сторону. Он сказал: