Он не обернулся. Не мог обернуться. Поехал дальше. Но ехал он иначе. Мир стал иным. Красота дороги ушла, вернее, она была прежней, но не проникала через глаза Королькова. Душа взвыла, как сирена, колотилась в нем руками и ногами – как ребенок, закрытый в темноте комнаты. Корольков с механической роботностью продолжал вести машину, переключая скорости, выжимая сцепление.
Вдруг увидел в зеркальце, что позади него на мотоцикле едет милиционер. У милиционера была мелкая голова, широкое туловище, и он походил на куль с мукой. Корольков не понимал – милиционер едет за ним или сам по себе. Он прибавил скорость. Милиционер тоже прибавил скорость. Он поехал медленно. И милиционер тоже поехал медленно. Это обстоятельство нервировало, а дополнительную нагрузку нервы отказывались принимать.
Корольков остановил машину. Вышел. Милиционер подъехал. Сошел с мотоцикла. Спросил:
– Это ты убил собаку?
– Я, – сказал Корольков.
– Зачем?
– Что «зачем»? – не понял Корольков.
– Зачем убил?
– Нечаянно, – сказал Корольков. – Неужели непонятно?
Милиционер смотрел молча, и по его лицу было видно, что он не верит Королькову.
– Мы не поняли друг друга, – объяснил Корольков, испытывая необходимость в оправдании. – Она думала, что я ее пропускаю, а я думал – она меня пропускает.
– Ты подумал, она подумала… Откуда ты знаешь, что она подумала? Она тебе что, сказала?
– Нет, – смутился Корольков. – Она мне ничего не говорила.
Помолчали.
– Ну? – спросил милиционер.
– Что «ну»?
– Зачем ты ее убил?
На секунду Королькову все показалось нереальным: дорога, собака, милиционер, этот разговор с высоким процентом идиотизма. Реальным было только начинающееся бешенство.
– Что вы хотите? Я не понимаю, – тихо спросил Корольков, слушая в себе бешенство и боясь его.
– Езжай обратно и убери с дороги, – приказал милиционер. – А то как убивать, так вы есть. А как убирать, так вас нет. А транспорт пойдет…
– Хорошо! – перебил Корольков.
Он развернул машину и поехал обратно.
Серая собака лежала на том месте, где он ее оставил. Никаких внешних травм не было заметно. Видимо, она погибла от внутренних смещений. Корольков присел над ней, заглянул в ее глаза цвета золотистого сиропа. Глаза ее не отражали ни страха, ни боли. Она не успела понять, что с ней произошло, и, наверное, продолжала кого-то догонять или от кого-то спасаться, только в другом временном измерении.
Он поднял ее на руки – замурзанную, доверчивую и глупую, прижал к своей рубашке и понес через дорогу. Через канаву. В сухой березовый лес. Там он нашел квадратную выемку, поросшую густой травой, положил собаку на ярко-зеленую июньскую молодую траву. Закрыл сверху сучьями, ветками. Постоял над могилой. Потом пошел к машине, заставляя себя не оборачиваться.
Перед тем как сесть в машину, постоял, привалившись к дверце. Мутило. Хотелось вытошнить весь сегодняшний день. Да и всю свою жизнь.
Заставил себя сесть и поехать.
Возле милицейского поста стоял «куль с мукой». Увидев Королькова, он свистнул.
Корольков остановил машину. Вышел.
– Убрал? – спросил милиционер.
– Убрал.
– Так, а теперь скажи: зачем ты убил собаку?
Корольков осторожно, почти вкрадчиво взял милиционера за верхнюю пуговицу кителя и вырвал ее с куском кителя.
Милиционер, как будто только этого и ждал и даже обрадовался, с готовностью дунул в свисток.
Королькова отвели в камеру предварительного заключения (КПЗ) и заперли за ним дверь.
Он огляделся: маленькое зарешеченное окошко. Кровать пристегнута к стене, как верхняя полка вагона. Сесть не на что. Корольков сел на пол. Положил голову на колени. И вдруг почувствовал, что другого места для себя он не хотел бы сейчас. Он не мог бы приехать домой, сесть с женой пить чай, а потом смотреть телевизор. Он хотел хоть какого-то наказания для себя. Опустить холодную ладонь на горящий лоб своей больной совести.
Кто виноват в том, что произошло? Или никто не виноват? Просто несчастный случай. Случайность. Брак судьбы. Или это закономерная случайность, написанная на роду?
С тех пор прошло несколько лет.
Корольков тогда продал машину, у него появился страх руля. Вскоре освободился от воспоминания. Почти освободился. В конце концов он – хирург. Смерть входит в профессию. Умирают люди. И как умирают. Что такое одна бездомная дворняжка за сто километров от города?
Время восстановило баланс между ним и совестью, между «я» и идеалом «я». Жизнь шла по излюбленной и необходимой инерционности. Но однажды во время его дежурства привезли молодую женщину с большими глазами цвета золотистого сиропа. Она смотрела на Королькова, и выражение ее глаз, спокойное и даже мечтательное, никак не соответствовало тяжести ее положения.
По резкой бледности и нитевидному пульсу Корольков сразу определил внутреннее кровотечение и приказал везти в операционную.
«Надо бы вызвать Анастасьева», – почему-то подумал он. Но на Анастасьева не было времени. Нижнее давление упало до двадцати.
Оказался разрыв селезенки. Как он и предполагал. Селезенку не шьют. Ее удаляют. И по технике это одна из простейших операций, которую доверяют даже практикантам.
Корольков оперировал сосредоточенно, почти артистично, но не было, как обычно, того особого состояния, которое завладевало им во время операции. Мешала тревога и почти уверенность – что-то случится. И, когда поранил поджелудочную железу, не удивился, подумал: вот оно.
Значит, все-таки это у него на роду была написана та дорога. А собака просто попалась под ноги его судьбы. А теперь судьба делает новый виток, и этот новый виток называется «Маргарита Полуднева».
Весь послеоперационный период он не отходил от нее ни на шаг. Боялся перитонита. Ел и спал в отделении. Ее никто не навещал. Корольков сам ездил на базар, сам готовил на пару протертую телятину, сам давил и выжимал соки. А когда понял, что все позади, что они проскочили через линию огня, ощутил опустошение. Он привык о ней заботиться и не переставал по ней страдать. А это было опасное сочетание.
Корольков стал вдруг замечать: что-то обаятельное происходит в мире. Например, небо за окном, космическое, как на Байконуре, где запускают спутники. Он никогда не был на Байконуре, но был уверен: там именно такое небо – врата в космос. Он мог подолгу стоять и смотреть в небо, потрясаясь малостью и величием человека. Или, например, парк перед больницей, с ручными белками, линяющими по весне. Их кормили люди и вовсю гоняли коты, так что белки летали по всему парку на своих шикарных хвостах, с облезлыми серо-бежевыми боками. Наверное, коты думали, что белки – это летающие крысы. А может быть, ничего не думали – какая им разница, кого сожрать?
Парк был всегда. И ручные белки в нем паслись лет десять. И небо тоже было давно – много раньше, чем Корольков обратил на него внимание. Однако заметил он это все только теперь.
– Что с тобой? – спросила его Раиса, сдавая дежурство. – По-моему, ты влюбился.
– С чего ты взяла? – испугался Корольков.
– Я этот язык понимаю, – неопределенно сказала Раиса и пошла завоевывать мир. За стенами больницы она чувствовала себя увереннее.
Любовь – если определить ее химически – это термоядерная реакция, которая обязательно кончается взрывом. Взрыв в счастье. Или в несчастье. Или в никуда.
Корольков не верил в себя. Что он мог ей дать? Свои почти пятьдесят лет? Вернее, те, что останутся после пятидесяти. Свою зарплату сто восемьдесят рублей, вернее, то, что останется от зарплаты. Свою неуправляемую дочь, вернее, свою тоску по дочери. Свою бессимптомную язву, которая была опасна именно бессимптомностью и грозила прободением? Что еще мог он предложить любимой женщине?
Но, Боже мой, как хотелось любви! Как давно он ее ждал. Как долго к ней шел. И встретил. И узнал. И струсил. Может быть, он слишком долго ждал и переутомился? Все в жизни должно приходить своевременно. И даже смерть.
Корольков перевел Полудневу в палату выздоравливающих и каждый день, проходя мимо палаты, давал себе короткий приказ: «Мимо!» И шел мимо.
Сегодня он тоже сказал: «Мимо!» И заглянул. Ее кровать была пуста.
– А где Полуднева? – спросил Корольков.
– Выписалась, – спокойно сказала соседка. Для нее тот факт, что больная выписалась, был делом обыденным и даже радостным.
– Когда?
– Вчера.
Корольков стоял и не уходил, как будто чего-то ждал.
Женщина с удивлением на него посмотрела.
– А она ничего не просила мне передать? – спросил Корольков.
– Вам? Нет. Ничего.
Корольков пошел в ординаторскую, пытаясь как-то разложить по полкам весь хаос внутри себя. Было ощущение, что его предали. Все-таки он же вынес ее на руках из огня, пусть даже он сам в нее стрелял. А она ушла и даже не попрощалась.
В ординаторской стояла Раиса. Она еще не успела надеть шапочку, и ее сложная прическа походила на клумбу.
В ординаторской стояла Раиса. Она еще не успела надеть шапочку, и ее сложная прическа походила на клумбу.
– Ты выписала Полудневу? – спросил Корольков.
– Да. Она попросилась, – сказала Раиса.
Корольков взял историю болезни. Полистал.
– Попросилась… У нее же гемоглобин сорок пять. – Он с брезгливостью посмотрел на Раису.
– Поднимет естественными витаминами.
У Раисы были широкие брови и бегающие, высматривающие выгоду глаза – как у хищника. У куницы, например. Или хоря. Хотя Корольков никогда не видел ни куницу, ни хоря.
«Такая под машину не попадет, – подумал он. – И с машиной не перевернется».
Вошел Анастасьев. Посмотрел на Королькова и спросил:
– Иван, ты что, волосы красишь?
– В какой цвет? – спросил Корольков.
– Не пойму. Только они у тебя потемнели.
– Это я побледнел. Лицо поменяло цвет, а не волосы.
– Хочешь, я вырежу тебе твою язву. По знакомству?
– Спасибо. Не хочу, – глухо ответил Корольков.
Маргарита Полуднева стояла как кость в горле. Ни проглотить, ни выплюнуть. Он вдруг понял, что задохнется, если не увидит ее.
Прочитал адрес на титульном листе истории болезни. Спросил:
– Кто такой Вавилов?
– Какой Вавилов? – не понял Анастасьев, думая, что речь идет о больном.
– Улица Вавилова, – объяснил Корольков.
– Революционер, наверное, – подсказала Раиса.
– А может, ученый, – предположил Анастасьев. – А что?
– Ничего, – ответил Корольков. И Анастасьев удивился несовпадению его лица со смыслом беседы.
Маргарита Полуднева лежала у себя дома на своем диване, а перед ней сидела подружка Нинка Бочарова – загорелая, здоровая, с лицом, поблескивающим в полумраке. Она только что вернулась из командировки в Иркутск и пребывала в состоянии полного раздрызга. Тот факт, что погиб Гоча, которого Нинка знала, и Марго чуть не погибла, произвел на Нинку впечатление сильное, но кратковременное. Страдания Марго, равно как и Гочи, остались позади, а ее, Нинкины, страдания были в настоящем и состояли в том, что ее талантливый муж снова запил после трехлетнего перерыва. К тому же чужие страдания были с чужими людьми, а ее – с ней. И Нинке хотелось говорить, чтобы выговориться и облегчить душу, чтобы душа стала полегче и ее не так тяжело было в себе носить.
– Он обещает, клянется. Я каждый раз верю. А потом все сначала.
На Нинкином лице стоял ужас. Ее пугала бессовестность, разлитая в мире и направленная на нее.
– Я просто не знаю, как мне жить. Я не уверена в завтрашнем дне. И даже в сегодняшнем вечере. Я живу, как партизан, – перебежками.
Марго не поняла, и это непонимание отразилось на ее лице.
– Ну, партизан на открытой местности. Пробежит, упадет. Вот это и есть моя жизнь.
– Почему партизан? Солдат под обстрелом.
– Ну не важно! Все равно война. Это какой-то ужас. Я не выдержу.
– А ты его лечи.
– Я уже лечила. Даже в Бурятию ездила, к буряту. За травами. Все бесполезно. Можно только бросить.
– Ну брось!
– Не могу. Я его люблю. Все остальные – амбалы рядом с ним.
– Амбал – это что?
– Не знаю. Сарай. Или плита бетонная… Что мне делать?
– Ничего не делать, – сказала Марго. – Никогда хорошо не жили, и нечего начинать. Как там Иркутск?
– В Доме декабристов была. И на кладбище.
– Я скучаю по этому времени, – поделилась Марго. – Я скучаю по декабристам.
– Да уж, – согласилась Нинка. – Тогда слово, данное другому, что-то значило. Тогда были другие мужчины.
– И другие женщины.
– Женщины не меняются, – возразила Нинка. – Они всегда женщины. Ну ладно… Я тебе завтра позвоню.
Она ушла, забыв сигареты и свое отчаянье. Отчаянье осталось в комнате. Марго вдыхала его. Болела грудь. Корольков стоял перед глазами: неровный срез переднего зуба, два голубых окна в тревожный мир… Захотелось встать, одеться и поплестись к нему куда бы то ни было: в больницу, домой… Но она никуда не пойдет. Она себя знает.
Раздался звонок в дверь. «Это Нинка, за сигаретами», – подумала Марго. Трудно поднялась. Открыла дверь.
В дверях стоял Корольков. Он что-то проговорил, но она не расслышала, различила только глуховатый голос, бубнящую интонацию. Качнулась к нему, и в грудь под ребра вошел нож. Она и раньше слышала: пронзила любовь, но думала, что это просто красивые слова. Оказывается, правда.
Марго смотрела, всматривалась в его лицо. В своей жизни она не видела ничего более красивого, чем это склоненное к ней лицо. Произведение Божьего искусства. Подлинник.
– Тебе больно?
Было больно от ножа, который стоял в солнечном сплетении. На глазах выступили слезы.
Он целовал ее в глаза. Потом в губы. И она слышала вкус собственных слез.
– Ты когда меня полюбила?
– Я? Сразу. А ты?
– И я сразу.
– А чего воображал?
– Побаивался.
– Чего?
– Я старый, нищий и больной.
– Ну и пусть!
– Это сейчас «ну и пусть». А дальше?
– Не надо заглядывать вперед. Не надо ничего планировать. Один уже планировал…
– Кто?
– Не важно кто… В истории много примеров. Гитлер. Наполеон.
– Ты любила до меня?
– Сейчас кажется, что нет.
– Я прошу тебя… Пока мы вместе, пусть у тебя больше никого не будет…
– Мы всегда будем вместе. Не бойся ничего. Настоящий мужчина не должен бежать от любви. Не должен бояться быть слабым, больным и нищим.
– Я не настоящий. Ты принимаешь меня за кого-то другого. Ты меня не знаешь.
– Это ты себя не знаешь. Ты сильный и талантливый. Ты самый лучший изо всех людей. Просто ты очень устал, потому что жил не в своей жизни. Ты был несчастлив.
– Почему ты так решила?
– А посмотри на себя в зеркало. Такого лица не бывает у счастливого человека.
– Да?
– Такое впечатление, что ты прожил всю свою прошлую жизнь и живешь по инерции. По привычке жить.
– Ты еще молодая. У тебя нет привычек. Они тебя не тянут.
– У меня есть привычка к одиночеству.
– Ты его любишь?
– Что?
– Одиночество.
– Разве одиночество можно любить?
– Я любил до тех пор, пока не встретил тебя. А сейчас понимаю, что был по-настоящему нищим.
– А я знаю, какой ты был маленький.
– Какой?
– Такой же, как сейчас. Ты и сейчас маленький, поседевший от ужаса ребенок. И говоришь, бубнишь, как дьячок на клиросе. Тебя, наверное, в школе ругали.
Стучали ходики. Иван закрыл глаза и вспомнил себя маленьким. Как давно началась его жизнь. И сколько еще протянется…
Марго обтекала его, как река, заполняя все изгибы, не давая проникнуть ни боли, ни сквозняку.
– Ты о чем?
– Я счастлив. Так спокойно на душе. В самой глубине так тихо. Вот все, что человеку надо. Тишина на душе и преданная женщина с легкими руками.
– И морщинами, – добавила Марго.
– И морщинами, которые ты сам навел ей на лицо. Морщинами от слез и смеха. Ты делал ее счастливой – она смеялась. Делал несчастной – плакала. Так и должно быть: мужчина берет молодое лицо в начале жизни и расписывает по собственному усмотрению.
– А если уже до тебя расписали?
– Все сотру, что до меня.
– Ты меня не бросишь?
– Нет. А ты меня?
– Я – твоя собака. Я буду идти за твоим сапогом до тех пор, пока ты захочешь. А если не захочешь, я пойду на расстоянии.
– Не говори так…
Они переплелись руками, телами, дыханием. И уже невозможно было их распутать, потому что непонятно – кто где.
– Ты куда?
– Взять сигареты.
– Я с тобой.
– Подожди меня.
– Не могу ждать. Я без тебя не могу.
– Ну подожди!
– Не могу. Честное слово.
– Ну посчитай до десяти. Я вернусь.
Он встал и вышел.
Марго начала считать:
– Раз… два… три… четыре… пять…
Когда он вернулся, Марго стояла посреди комнаты и смотрела на дверь. От ее наготы исходил легкий свет, потому что она была самым светлым предметом в комнате. Он подошел и сказал:
– Ты светишься. Как святая.
– Не уходи больше никогда и никуда, – серьезно попросила она.
Он смотрел в ее лицо. Она казалась ему замерзшей перепуганной дочерью.
Марго проснулась оттого, что он целовал ее лицо.
Она открыла глаза и сказала с сильным страхом:
– Нет!
– Что «нет»?
– Я знаю, что ты хотел сказать.
– Что?
– Что тебе надо идти на работу.
– Действительно. А как ты догадалась? Ты что, телепат?
– По отношению к тебе – да. Я пойду с тобой.
– Куда? В операционную?
– Я сяду внизу на лавочке и буду смотреть на окна, за которыми ты стоишь.
– Я кого-нибудь зарежу. Я должен принадлежать только больному. А ты будешь оттягивать. Понимаешь?
Марго тихо заплакала, наклонив голову.
– Я не могу уйти, когда ты плачешь.
– Я плачу по тебе.
– По мне? – удивился Корольков.
– Мне так жаль оставлять тебя без себя. Я боюсь, с тобой что-то случится…
– Интересно… Кто здесь врач, а кто больной?
Марго поднесла ладони к ушам.
– В ушах звенит…
– Это малокровие.