Книга из человеческой кожи [HL] - Мишель Ловрик 14 стр.


Серебро, которое сделало нас богатыми, утратило для меня свое очарование. Некогда я мечтал о галеонах, груженных драгоценным металлом с рудников Потоси,[57] и об изысканных шандалах и канделябрах, сделанных из нашего серебра и стоящих во дворцах важных шишек. Но с тех пор, как в 1792 году вульгарные новые американцы начали чеканить свои плебейские доллары из серебра, я перестал рассматривать его как источник дохода. Соответственно, я принялся понемногу избавляться от созданной отцом сети промышленных и торговых предприятий, занимающихся серебром.

Меня заинтересовало нечто не столь тяжелое и более экзотичное. Я сосредоточился на нашем бизнесе по борьбе с лихорадкой, то есть начал посредничать на счастливом супружестве двух неразрывно связанных, но в корне отличных друг от друга вещей: горькой коры хинного дерева, Chinchona calisaya, и малярийных миазмов Венеции. Моя семья поставляла в Венецию один из этих ингредиентов, а Венеция исправно снабжала нас потницей и, как следствие, клиентами.

Я обзавелся собственным лекарем и аптекой, поставив дело на широкую ногу. Вдохновленный слезами своей деревенской подружки, я повелел ему составить препарат для лечения кожи — «Слезы святой Розы», — который очень скоро превратился в необходимый атрибут туалета всех аристократов благодаря своей непомерно высокой цене, запаху, от которого глаза лезли на лоб, и хвастливому обещанию сделать вашу кожу «безукоризненно белой, с жемчужным сиянием». Наши буклеты утверждали, что ценная жидкость представляет собой не что иное, как слезы перуанских монахинь, которые питались исключительно плодами кактуса в высокогорьях Анд. Иногда мы вносили разнообразие в эту легенду, уверяя, будто эти монахини были вдобавок еще и слепы.

Наша лавка располагалась в густонаселенном районе Сан-Лука. В наличии имелись изящно оформленные бутылочки с двухголовыми саламандрами для простого народа, который надеялся прикупить для себя удачу вкупе с амулетами; кроме того, мы продавали использованные пули и связки кожи, содранной с черных собак, в качестве защиты от дурного глаза, и шелковые ленточки, которые следовало повязывать на запястье. Я нарек свой магазин «Новым миром», а имечко своего знахаря позаимствовал из старых карт. Его звали «доктор Инка Тупару из Вальпараисо, Чили-Перу, знаменитый пиретолог, или борец с лихорадкой». Невысокий и пухленький от рождения, он обрел коричневый и лоснящийся цвет кожи благодаря маслу какао. Я научил его разговаривать с испанским акцентом, воспользовавшись для этой цели железным ошейником с шипами, за который я дергал всякий раз, когда он забывал шепелявить и сюсюкать.

Мне пришло в голову, что я должен снабдить его каким-нибудь отличительным талисманом — у всех лучших венецианских лекарей таковые имелись. Именно в это время до меня дошли первые слухи о книге, переплетенной в человеческую кожу, которая уцелела во время кораблекрушения в Арике.[58] Говорили, что она сделана из кожи Тупака Амару II, последнего вождя повстанцев-инков. Его казнили и четвертовали лет двадцать пять тому назад, после чего части его тела выставляли на обозрение в самых отдаленных уголках страны для устрашения возможных бунтовщиков.

За двадцать прекраснейших дукатов книга стала моей. Мой factor из Арики доставил ее в Вальпараисо завернутой в холстину, едва скрывая отвращение. Изображая деланное равнодушие, я с трудом дождался момента, когда остался один, и провел дрожащим от восторга пальцем по серовато-розовой обложке, пытаясь ощутить скрытые следы затаившейся боли. На ощупь книга оказалась прохладной и твердой, и я не ощутил больше ничего. Пока не ощутил.

Еще ребенком я взахлеб читал отчеты о смерти Тупака Амару и пытках, которым подверглась его жена. Я воображал, как обрекаю на подобную же участь кролика во время нашего villegiatura.[59] Мятежника попытались разорвать на части, привязав его к четырем лошадям, которых погонщики заставляли двигаться в разных направлениях, — эта идея пробудила во мне естественное желание поэкспериментировать самому. Однако меня не подпускали к ценным и дорогим лошадям с тех пор, как я приколотил одну из них гвоздями к полу конюшни, так что из этого плана ничего не вышло.

Прошлые горечи и неудачи более не досаждали мне. В тот день я был вполне счастлив. В руки ко мне попала вещь, в которой замечательным образом сочетались форма и содержание.

Внутрь был вложен памфлет о печальном конце владельца переплета. Отныне я заполнял страницы своими рецептами новых лекарств, которые мы составим из превосходных ядов Перу. На обратном пути домой я не расставался с книгой ни на секунду и часто клал на нее руку, разговаривая с людьми, которым наверняка было бы неприятно, узнай они о том, что разговаривают с человеком, завладевшим книгой в переплете из человеческой кожи.

В Анконе я пересел на другой корабль, идущий в Венецию, чтобы избежать утомительного пребывания в карантине и чтобы защитить свою книгу от обработки уксусом и окуривания дымом. Таможенникам я заявил, что возвращаюсь из короткой поездки в Пуглию.[60] Мой отец никогда бы не додумался до такой невинной хитрости.

Мы с книгой из человеческой кожи благополучно вернулись домой. Влага и жир с кончиков моих собственных пальцев уже смягчили серовато-розовую обложку.


Сестра Лорета

После того как priora заявила мне, что более я не увижу сестру Софию, какое-то время я была не в себе. Когда я очнулась, мне сказали, что в бреду я наговорила множество неприличных и кощунственных вещей, как будто в тело мое вселился демон, подсаженный туда моими врагами.

Несколько дней я балансировала на хрупкой грани между полудремой и оцепенением, похожим на смерть. Я чувствовала, как дьявол хочет овладеть моей душой, засунув свой длинный зеленый язык мне в ухо и бесцеремонно трогая своими когтистыми лапами мое тело, только изнутри. Немного окрепнув, я попыталась изгнать его.

Я так сильно изуродовала свою спину и бедра, что у меня отобрали хлыст и власяницу. Потом, подобно Сперанде из Синьоли, я надела на талию пояс из свиной кожи щетиной внутрь и носила его до тех пор, пока priora не приказала отобрать и его. Поэтому мне пришлось удовлетвориться козлиным мехом, перевязанным веревками из конского волоса, как делала Умиллана де Шерши.

Хотя я умоляла дать мне возможность уморить себя голодом, меня заставили посещать трапезную, где посадили на диету из белой пищи, которая, как считалось, благотворно влияет на воспаленный мозг. Монахини вокруг меня насыщались сладким перцем, сочными бифштексами и красными яблоками, очень похожими на те, что Ева приняла у Змея. Они насмехались над моей тарелкой белого риса, белым хлебом и процеженным бульоном из куриной грудки. Сестре Софии было велено кушать в одиночестве своей кельи, чтобы я не могла с ней увидеться.

Я взяла свою миску с выщербленным краем (поскольку я по-прежнему настаивала на том, чтобы мне подавали самую смиренную посуду), опустилась на колени рядом со столом и принялась молиться.

— Господи, благодарю тебя за то добро, что ты сделал для несчастной рабы твоей, заслуживающей только жалости.

— Заслуживающей хорошего пинка в зад, — рассмеялась Рафаэла, главная моя преследовательница, о которой мне еще предстоит поведать множество прискорбных вещей. Она толкнула меня ногой пониже спины. Я упала лицом вперед, прямо в тарелку с куриным бульоном.

Должна признаться, что до того, как попасть в монастырь Святой Каталины, я была очень наивной. Стремление отличиться и выделиться среди себе подобных было мне совершенно чуждо, равно как и двуличность тех, кто проповедовал благочестие, чтобы обрести мирскую славу и известность. Именно это зло витало над столом, когда в трапезной зазвучал голос сестры Андреолы:

— Рафаэла, прошу тебя, не досаждай нашей сестре. Она нездорова.

Помимо воли губы у меня разошлись в зловещем оскале, как у дикого животного. Для меня спасение из рук сестры Андреолы было последней степенью падения, за исключением одной-единственной вещи, которая заключалась в том, что по ужасной иронии судьбы безбожница Рафаэла приходилась старшей сестрой моей возлюбленной сестре Софии. В знак того, что она не желает повиноваться Его воле, потому что Рафаэла считала себя слишком хорошей для того, чтобы стать Его невестой, она отказалась принять монашеское имя «сестра Агуэда», и ее по-прежнему называли старым, мирским именем.

Это было уже слишком — сносить унижения от сестры моей ненаглядной Софии и покровительство сестры Андреолы. Внезапно мир показался слишком жестоким местом даже для той, кто родилась только для страданий. В этот самый момент я во всеуслышание объявила о покаянии, которое должно было стать фатальным. Нос у меня был забит куриным бульоном, поэтому голос мой походил на жужжание пчел, когда я сказала сестрам, невозмутимо обедавшим надо мной:

— Господь страдал на кресте без еды и питья ради меня, поэтому я тоже отказываюсь от них. Из благоговения к губке, которая была поднесена к Его губам, с настоящего момента я отказываюсь вообще пить что-либо, кроме уксуса.

— Уксусная рожа! Тебе идет! — Рафаэла была начисто лишена христианских добродетелей, неизменно оставаясь грубой и приземленной особой. — Сестра Лорета, а ты никогда не спрашивала себя, нужна ли Господу в брачной постели взрослая женщина, которая заморила себя голодом до такой степени, что выглядит как тщедушный ребенок?

И она откусила здоровенный кусок бифштекса из мяса альпаки,[61] шумно причмокивая при этом. Она произнесла эти жестокие издевательские слова в то время, пока я сохраняла на своем мокром лице радостное выражение, как подобает тому, кто узрел путь к славе в объятиях Господа.

Сестра Андреола приподняла скатерть и уставилась на меня с выражением неискреннего сочувствия.

— Вы уверены, сестра Лорета? — обратилась она ко мне с вопросом. — Мне бы очень не хотелось видеть, как вы страдаете. Прошу вас, выпейте немного воды. Осмелюсь предположить, она поможет вам мыслить яснее.

Правда, как всегда, состояла в том, что она никогда бы не придумала для себя такого покаяния. Сестра Андреола была начисто лишена духа мученичества. В сравнении с моим пылом ее вера была вялой и безжизненной.

После этого я отказалась от питья: чая, tisana,[62] шоколада и супа. Я набирала в рот глоток воды лишь для того, чтобы увлажнить язык во время молитвы, и не более того. Вино во время причастия я лишь пригубливала. В остальных случаях я пила один только уксус.

Именно такой пост менее чем через месяц привел нескольких святых на брачное ложе с Господом.


Джанни дель Бокколе

Когда Мингуилло отправился шататься по свету в первый раз, вы даже не представляете, какая радость воцарилась в доме! Моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, она даже начала напевать по утрам. Пьеро Зен, тот проводил с нами все время, как нам казалось, почти не возвращаясь в свой одноименный palazzo. Смех Марчеллы раздавался с утра до вечера. Говоря по правде, они здорово походили на семью, настоящую семью, сидя втроем за обеденным столом. Я смотрел на них, и у меня прямо душа радовалась, честное слово!

Простые вещи. Улыбка здесь, смех там. Семейная любовь, которая стоит дешевле грязи и ценится дороже золота. И каждый день конт Пьеро увозил Марчеллу в гондоле на несколько часов. Я не знал, куда они ездили. Для меня имело значение только то, что, когда Марчелла возвращалась, на щечках у нее цвели розы, а аппетит был отменным.

Маленький личный конфуз Марчеллы быстро перестал досаждать ей. С отъездом братца мы вынули ее из кожаной сбруи, чтобы нижняя часть ее тела и больная нога могли передохнуть. Костыль ей требовался лишь тогда, когда она уставала. Какое удовольствие было глядеть, как она ходит по двору, собирая цветы! Она рисовала прекрасные портреты наших любимых цветов, а в серединку каждого цветка помещала лица слуг. Правда, нам все время приходилось напоминать ей о рассаднике ядовитого аконита и наперстянки, которые покачивали голубыми головками в терракотовых горшках; их так обожал Мингуилло.

В те благоуханные деньки некое подобие материнской любви проснулось наконец в груди ее мамочки, уже похоронившей образ маленькой ангельской девочки, какой некогда была Марчелла. Мингуилло не было с нами, конт Пьеро подбадривал и поддерживал ее, и мне подумалось, что, быть может, еще не все потеряно для моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан. Однажды я случайно подглядел, как она поцеловала девочку в макушку, и у меня стало так хорошо на душе, словно я полюбовался на ясный рассвет. Признаюсь, я был тронут.

— Да, — прошептал я, — научись любить ее. Научись, пока еще не поздно.

В Палаццо Эспаньол до сих пор стоит один шкаф, и там хранятся рисунки матери, которые Марчелла сделала за те несколько недель. Теперь она рисовала только лицо, а не бросающуюся в глаза прическу, и мать выходила у нее, как живая.

А Мингуилло все не было и не было. Он задерживался. Это было как Божье благословение. Целыми днями я оставался сам собой, а не носил глупую маску, которую надевал специально для него.

Скажу вам по секрету, каждую ночь я молился о том, чтобы он попал в кораблекрушение, подхватил чудесную проказу или нарвался на жестокого грабителя в своем Чили-Перу. Или на шлюху с бешеным нравом и ножом под подушкой. «В их племени должна сыскаться хоть одна достаточно храбрая девица, — думал я, — которая решит, что с нее хватит, блудница Божья».

Валь-па-рай-иссо, вот как это произносится, Вальпараисо.


Мингуилло Фазан

Ах, мой славный Вальпараисо, где женщины были бедны настолько, что делали все, что им прикажут, без слез и нытья. Ах, какие сладкие воспоминания остались у меня от шума дождя, барабанящего по жестяным крышам и стенам, пока я обрабатывал плеткой восхитительную плоть очередной мадам! Мой обожаемый Вальпараисо, который в любой момент мог содрогнуться от толчков землетрясения, все восемнадцать тысяч душ которого обитали на крутых quebradas[63] с постоянным риском для жизни. Опасность temblores[64] придавала особую пикантность и остроту каждому мигу их существования.

Я поселился в доме мистера Френча, как он предпочитал именовать себя, за жестяным фасадом которого, выкрашенным в младенчески-розовый цвет, постояльцам предлагались расшатанные кровати с пружинными сетками, отгороженные друг от друга дырявыми пологами. Именно мистер Френч взял на себя труд познакомить меня с некоторыми дамами Вальпараисо, если их можно так назвать, которых легко было уговорить надеть шпоры или закурить сигару. Которые садились на лошадь верхом, по-мужски, и от которых пахло потом после того, как они позволяли мне вдоволь насладиться ими.

Вальпараисо я покидал с грустью. Мой собственный лекарь прошел обучение в самой известной botica [65] города, а книга из человеческой кожи покоилась у меня в кармане, и теперь путь мой лежал дальше на север, в Арекипу, где меня ждал отец. Впрочем, любопытство завело меня еще дальше.

Поэтому, вместо того чтобы направиться прямиком в Арекипу, я оплатил проезд на торговом бриге «Орфей», шедшем в Лиму. Сойдя на берег в Кальяо,[66] я проделал какие-то жалкие девять миль до столицы страны, где меня очаровала местная мода на saya,[67] юбку настолько облегающую, что она не оставляла простора для воображения. A manto[68] вообще привела меня в восторг. Эту вуаль завязывали на талии, а потом накидывали на голову, так что из-под нее виднелся только один глаз. Еще никогда я не испытывал такого возбуждения. В Венеции наши «доступные» леди кутали свои прелести в nizioletto,[69] выполнявшую аналогичную функцию, но даже венецианки были не столь порочны, чтобы оставлять только один глаз.

Поначалу, столкнувшись с несметными полчищами этих одноглазых дам, которых можно было встретить повсюду, я пришел в неописуемый восторг и возбуждение, решив, что их специально изувечили подобным образом. Я даже заподозрил, что удаление одного глаза у женщины — особая профессия в Лиме, где нищета и высокая влажность поддерживали температуру в котле насилия на точке кипения. Признаться, я был несколько разочарован, при первой же возможности сорвав с лица одной девушки вуаль и обнаружив под ней второй глаз, круглый, как приморская галька, и яркий, как солнце. Разочарование оказалось настолько сильным, что девица, сама о том не ведая, всерьез рисковала и впрямь лишиться второго глаза. Но я вовремя удержал руку, потому как снаружи торчал ее сводник, малый, превосходивший меня размерами и силой чуть ли не вдвое.

Я часто прогуливался по Калле де ла Каскарилла, улице Хинной Коры, разглядывая устройство аптечных лавок и подмечая цены на кору хинного дерева, которой они славились. Я договорился о регулярных ее поставках за сумму, которую рассчитывал преумножить в тридцать раз, как только она появится на улицах Венеции, хотя десять процентов от прибыли мне придется отдать королю Испании, еще один процент — порту, и десятину — жадной Церкви, едва каждое судно пришвартуется в Кадисе.

Я развлекался от души, получая столько удовольствия и прибыли одновременно, и начисто позабыл о том, что мне поначалу полагалось сделать остановку в Ислее и уже оттуда отправиться в Арекипу, на встречу с отцом. Но, пока я забавлялся со своими одноглазыми красотками в Лиме, мне пришло от старика письмо, полное упреков. Мой отец наконец встряхнулся настолько, что проявил слабый интерес к семейному бизнесу, после чего обеспокоился, узнав, что я отошел от добычи и торговли серебром. Он потребовал от меня немедленно прекратить всю мою предполагаемую аптекарскую активность. Мне предписывалось незамедлительно прибыть в Арекипу и представить отчет о своих похождениях, а также перестать служить источником скандалов во всех портах, куда меня заносила судьба.

Назад Дальше