Истории болезней сирот и их матерей хранились в лазарете. Замок, впрочем, не устоял против моего скальпеля. Я узнал, что моя незамужняя мать умерла от послеродового сепсиса в этой самой комнате, причиной развития которого стали «миазмы», содержащиеся в воздухе. Я понюхал архивные бумаги. Они пахли пылью веков и нечистотами.
Мне удалось уговорить старую монахиню рассказать о моем рождении. Меня принимал студент-медик, который в спешке примчался прямо со вскрытия, и руки его были перепачканы кровью трупа. Они, эти красные руки, привели в наш мир одну душу — мою; другая, моей матери, покинула его.
Отец мой был и остался мне неизвестен.
Сестра Лорета
Из Европы до нас все чаще доходили новости об ужасных деяниях революционеров, которые ненавидели Святую Мать Церковь, ее служителей и даже ее монахинь, преследуя их с не меньшим упорством, чем первых христианских мучеников.
Купцы привозили иностранные газеты Тристанам: это богатое семейство из Арекипы имело связи в Париже. Кто-то из sambas Тристанов однажды принес зачитанную страничку в монастырь Святой Каталины, и монахини обступили одну из сестер, и та, неправедно и свободно владея французским языком, перевела ее для нас. Какой-то слуга дьявола изобразил там карикатуру, как монахинь выгоняют из монастыря.
Безбожники-революционеры взяли на вооружение смех и использовали его, как дьявол использует вилы. Они издевательски насмехались над монастырями, называя их тюрьмой. Они изображали Церковь в виде миноги, которая высасывает все хорошее из окружающего мира, ничего не давая взамен. Эти язычники провозгласили, что молитва о заблудших душах бессмысленна и даже вредна. Они настаивали на том, что монахини не годятся для ведения домашнего хозяйства и приготовления еды: они должны работать для бедных и больных. Монахини также не должны считать себя слишком хорошими для мужчин. Они должны покинуть монастыри, выйти замуж и рожать детей для процветания государства.
«Господь никого не заставляет давать обет безбрачия», — утверждал один из этих богохульников.
Как будто эти бедные монахини уже не были обвенчаны с Господом нашим! Что же это было за государство, которое предлагало двоебрачие для чистых и невинных невест Христа? Кое-кого из высокородных монахинь даже обвинили в том, что они помогали задушить революцию тем, что отказывались изменять Богу и безгрешно жили в своих общинах. А в День Всех Святых Арекипа узнала о зловещем событии, которое заставило содрогнуться всех добрых христиан: 17 июля 1794 года шестнадцать сестер-кармелиток из Компьена взошли на гильотину, и им отрубили головы.
В монастыре Святой Каталины наши монахини шумно радовались тому, что подобные вещи никогда не могут произойти здесь. А сердце в моей груди разрывалось на части из-за этих монахинь из Компьена, которым Господь оказал величайшие почести, сделав их мученицами. Deo gratias. Я втайне мечтала о том, чтобы заполучить горсточку земли из-под гильотины. Земля, впитавшая кровь невинных жертв, наверняка превратилась в бесценную реликвию, думала я и от всего сердца желала иметь хотя бы несколько ее комочков.
Вскоре все заговорили о длинноволосом корсиканце. Каждый месяц купцы привозили все новые сообщения о его дерзких опустошительных набегах. И океан уже не казался достаточно большим для того, чтобы уберечь нас от этого опасного безумца, Наполеона Бонапарта.
Мингуилло Фазан
Марчелла явилась в мир под лазурным небом, на котором не было ни облачка. Я слонялся по двору, наслаждаясь криками, которые издавала во время родов мать. Они казались мне намного слаще жалобного мяуканья котенка, которого в то утро я прикончил ржавым гвоздем. Я прибил его к нашей уличной двери. Мне показалось, что это — подходящее украшение, призванное сообщать прохожим, что сегодня наш дом превратился в сосуд страданий, не говоря уже о нашем городе, который умирал в то самое время, как моя мать металась на кровати, разрываясь на части.
Ее крики разносились по коридорам Палаццо Эспаньол и летели из окон вниз по Гранд-каналу. Отец, как водится, торчал в своей Арекипе. Пока все остальные суетились вокруг матери, я, будущий владелец, счел себя вправе усесться за письменный стол отца, окунуть его перо в чернильницу и открыть все его выдвижные ящики ключом, который он прятал в выемке дымохода. Я провел незабываемый полдень, выдавливая желтые прыщи у себя на подбородке и одновременно проглядывая его личные документы.
Ни один из них не привлек надолго моего внимания — пока я не наткнулся на бумагу, подписанную перед самым его последним отъездом в испанские колонии.
Она начиналась со слов: «Я, конт Фернандо Фазан, владелец Палаццо Эспаньол, проживающий в Венеции, пребывая в здравом уме, но сознавая, что смерть неизбежна, хотя час ее наступления мне неизвестен, настоящим отдаю распоряжение составить и выполнить мою последнюю волю следующим образом…»
Я стал искать фразу «завещаю все свое имущество», за которой должно было последовать «моему сыну Мингуилло Фазану». Но потом я выпрямился и сплюнул. Похоже, дорогого папочку смутили мои эксперименты с цыплятами в саду. А ведь я не пожалел времени, чтобы все терпеливо им объяснить. Французская революция недавно разлучила несколько человеческих существ, включая монахинь и священников, с их головами новым и необычным способом. Это навело мальчишку на некоторые мысли и пробудило в нем любопытство. Так почему бы не отточить мастерство, пока есть такая возможность?
Я начал нервно постукивать ногой по полу, когда прочел следующие строки в его завещании: «…мой сын Мингуилло лишился дееспособности в результате умственного расстройства, вследствие чего не может стать моим наследником. Таким образом, я завещаю все свое имущество своему следующему по возрасту ребенку по достижении им совершеннолетия».
И этот следующий по возрасту ребенок в эту самую минуту собирался прийти в мой мир. Мой папаша — полный идиот! Он не мог так поступить со мной! А что, если это будет дочь, та самая, которая сейчас раздирает внутренности моей мамочки, пока я читаю эти строки? В нашем мире дочери не могут наследовать отцам, разве что не остается живых сыновей. Но ведь я-то чувствую себя превосходно, и умственно, и физически, пусть даже меня трясет от бешенства.
Итак, не успела она еще толком прийти в этот мир, как я уже возненавидел то, что впоследствии станет Марчеллой.
В коридоре послышались крики и звуки шагов. Я предположил, что мать готовится отдать Богу душу. Быть может, и ребенок задохнулся у нее в животе? Но тут мне пришло в голову следующее: если этот только что рожденный ребенок умрет, не достигнув совершеннолетия, уже никто не сможет отобрать у меня Палаццо Эспаньол.
Я едва успел спрятать это нелепое и абсурдное завещание обратно в ящик, как услышал последний жалобный крик матери, за которым раздалось жалобное блеяние ягненка. Я без стука вошел в спальню матери. Там стоял очаровательный запах крови и слез. В тазу с молоком отмокала простыня с ярко-красными разводами. Повсюду суетились слуги, расстилая чистое белье и вытирая пот со лба моей матери. Они были не настолько глупы, чтобы взглянуть мне в глаза.
Моя мать смотрела на меня с кровати, и на лице у нее было то самое выражение беспокойства и неуверенности, которое появлялось всегда, когда речь заходила обо мне. Она была белее подушки, на которой лежала, и время от времени по телу ее пробегали судороги, словно она до сих пор переживала момент деторождения. Служанка поднесла чашку с водой к ее губам. Капли воды потекли по подбородку и скатились ей на грудь, которая должна сейчас заходиться от тянущей боли, подумал я. Как и чуточку ниже. Наверное, это очень мучительно.
— Тебе очень больно, мамочка?
Она слабо кивнула в знак согласия.
— Это похоже на то, как если бы тебе внутрь засунули раскаленную кочергу? Или на то, когда втыкаешь кому-нибудь в глаз заостренную щепку?
Служанки принялись перешептываться между собой. До меня долетели слова «котенок», «misera bestia»[32] и «diavolo incarnato».[33] Моя мать слабо взмахнула бледной рукой, призывая меня остановиться.
— Ну, и что у нас есть? — полюбопытствовал я, глядя на крошечное, жалобно хнычущее тельце, которое поспешно омывали слуги.
Оно было розовым и безволосым, похожим на розовую морскую ракушку. Между ног у него ничего не было.
— И это все? — поинтересовался я. — Оно выживет?
— Perfettina,[34] — нежно прошептала служанка по имени Анна, тайком бросая на меня опасливый взгляд.
— Чудесная маленькая девочка, — пролепетала мать, — твоя сестра. Ты ведь будешь добр к ней, не правда ли, Мингуилло?
Выходя из комнаты, я разминулся с цирюльником, сеньором Фауно. Высокую прическу моей матери, растрепавшуюся во время родов, следовало немедленно привести в надлежащий вид. Под волосами у нее без устали метались беспокойные мысли, подобно рыбам в бочке. (Жизнерадостному читателю никогда не доводилось бить рыб острогой в бочке? Настоятельно рекомендую, это потрясающее времяпрепровождение.) Рыбки моей матери пускали пузыри в ее усталой голове. Мужа не было рядом, а у ворот стоял Наполеон, и его гладкие кудри ниспадали на впалые щеки. У нас над головами кружили вороны, наполняя воздух своим зловещим карканьем в предвкушении поживы. Самое время посылать за цирюльником, ничего не скажешь!
Выходя из комнаты, я разминулся с цирюльником, сеньором Фауно. Высокую прическу моей матери, растрепавшуюся во время родов, следовало немедленно привести в надлежащий вид. Под волосами у нее без устали метались беспокойные мысли, подобно рыбам в бочке. (Жизнерадостному читателю никогда не доводилось бить рыб острогой в бочке? Настоятельно рекомендую, это потрясающее времяпрепровождение.) Рыбки моей матери пускали пузыри в ее усталой голове. Мужа не было рядом, а у ворот стоял Наполеон, и его гладкие кудри ниспадали на впалые щеки. У нас над головами кружили вороны, наполняя воздух своим зловещим карканьем в предвкушении поживы. Самое время посылать за цирюльником, ничего не скажешь!
Джанни дель Бокколе
В те времена в Венеции цирюльников было больше, чем строителей лодок или солдат, а ведь именно последние могли спасти нас. Знать перестала приходить на заседания Большого совета. Общественное управление, понимаешь ли, стало для них чересчур обременительным. Когда нашему последнему дожу, Манину, сообщили о его избрании, то его, плачущего, пришлось чуть ли не на руках отнести в постель. Клянусь Распятием! Сюда шел Наполеон Бонапарт, а встретить его нам было нечем.
Венеция считала себя прекрасной куртизанкой, за благосклонность которой следует бороться. А Бони видел в ней лишь состарившуюся шлюху, убогую и размалеванную, за которую и полцехина[35] отдать жалко. Он даже не жалел ее нисколечко — вот как плохо он о ней думал.
У меня прямо слов нет, чтобы описать, как я тогда себя чувствовал.
«Пошлите за цирюльником!» Это было любимое приказание благородных особ, когда надвигались неприятности. А цирюльники и рады стараться. Они неслись сломя голову по первому зову, вооружившись лосьонами и зельем для рук, волос и лица. Они завивали вам парик по моде «а-ля супруга дофина», с мешочком для волос на затылке, а ваши собственные волосы приклеивали к голове.
Вот это непотребство и оставили предки нашей славной крошке Марчелле, которая родилась, подобно невинной маленькой мученице, в последние дни города перед смертью. Нашествие цирюльников, Наполеон Бонапарт у ворот и братец, к которому страшно поворачиваться спиной. Кошмар.
Но самая замечательная штука заключалась в том, что Марчелла и тут нашла бы повод для смеха, несмотря ни на что, и придумала бы, как развеселить и вас.
Мингуилло Фазан
— Нам грозит опасность в собственных постелях, — стенал и хныкал мой двоюродный брат, наш последний дож Людовико Манин.
И снял с себя герцогский berretto,[36] даже не подумав о сопротивлении. Получив вызывающий ультиматум Бони, наш Большой совет проголосовал за самороспуск, и члены его бросились врассыпную из Дворца Дожей. А через несколько дней три тысячи французов маршем прошли по улицам города. Венеция утратила статус знаменитой республики, превратившись в безвестный небольшой «демократический муниципалитет».
Произошло неумелое самоубийство, а не почетная смерть. Венеция умирала глупо и позорно. Бони гвоздями приколотил французскую кокарду к ее безмозглому и мертвому лбу.
Единственными, кого возмутило происходящее, стали бедняки, которым, в общем-то, было нечего терять. Стоя в мрачной задумчивости у окна Палаццо Эспаньол, я впитывал их крики боли. Ходили слухи, что в своих дворцах мои братья-аристократы продавали или прятали свои сокровища. И еще писали завещания, как будто это могло чем-то помочь им, когда Наполеон, величайший в мире охотник за богатым приданым, стоял на пороге, потирая зудящие ладони.
Как только Венеция стала принадлежать ему, Наполеон начал торговать телом нашего сувенирного города, словно сутенер. Он продал Венецию своим врагам-австрийцам в обмен на кое-что иное, то, что ему было нужно по-настоящему — маленькую серую шкатулку Бельгии. Уходя, он щедро угостился нашими Беллини, Тицианами и Веронезе. Он похитил их не потому, что любил искусство, а потому, что не хотел, чтобы они достались Габсбургам.
Для меня наступили черные дни — родилось маленькое розовое создание по имени Марчелла, в которое немедленно без памяти влюбились все, за исключением, естественно, меня одного. У этого ребенка вдруг оказалось больше последователей, чем у младенца Иисуса Христа; они вечно толклись в детской, с восторгом и обожанием глядя на нее. Мне приходилось смотреть поверх голов, а подобраться к ней вплотную вообще не было никакой возможности. Слуги, ухаживающие за ней, делали вид, что не слышат моего голоса, который приказывал им отойти в сторону.
И даже Палаццо Эспаньол, мой любимый и стойкий родитель, и тот, такое впечатление, оказался в осаде. Поговаривали, что наши новые хозяева намерены разместить своих грязных и вонючих солдат на постой в лучших помещениях, с особым удовольствием вышвырнув оттуда на улицу благородные семейства. Кроме того, ходили слухи о том, что австрийцы планировали сровнять с землей наши беспорядочно разбросанные дворцы, а на их месте в строгом порядке выстроить однотипные прямоугольные казармы. А французы намеревались…
Как уже заметил читатель, я постепенно превращался из мальчика в мужчину, в то время как Венеция переходила из рук в руки. Будь она моей сестрой, я бы счел ее обесчещенной и обворованной. Она вызывала бы у меня одно только отвращение. И я бы пожелал наказать ее, и наказать жестоко, за то, что она отняла у меня.
Доктор Санто Альдобрандини
Девятилетним мальчишкой я присоединился к толпам тех, кто, подобно стаям мошкары, метался по мрачным коридорам только что оккупированного города. Но даже в таком состоянии он манил меня к себе, сохраняя очарование переполненной больницы. Бедняки страдали пеллагрой, публика побогаче болела оспой, а знать холила и лелеяла свои болячки, унаследованные или благополучно приобретенные.
В тот день, когда к нам пожаловал француз, я увязался за сенатором в черной сутане, зоб которого чрезвычайно заинтересовал меня. Но каким же неуклюжим и бестактным я себя выказал! Монахини не научили меня, как следует разговаривать со старшими. Когда аристократ остановился, чтобы прочесть новый эдикт, пришпиленный к стене, я не придумал ничего лучшего, как положить руку ему на плечо и поинтересоваться, не могу ли я осмотреть опухоль у него на горле. Я надеялся, что смогу предложить ему лечение: мне уже удалось составить припарку, которая помогла падшей женщине в монастыре, страдавшей похожим недугом. Сенатор, однако же, стряхнул мою руку и поспешил прочь, ругаясь себе под нос, что было вполне естественно.
Я стоял и растерянно глядел ему вслед, и тут мне в голову пришла одна мысль. Выскочка-корсиканец держал в своих руках судьбу моего города. Значит, другой выскочка, родителей которого звали Блуд и Бесчестье, тоже может сам выбрать свою судьбу, верно?
И я сбежал из приюта. Я жил на улице. Тайком пробирался в больницы, но только для того, чтобы помочь. Мыл и скреб зловонные и вредные склянки из-под лекарств в обмен на знания. Полол заросшие сорняками фруктовые сады. Нанимался разносчиком к продавцам медицинских трактатов.
И, подобно моей музе Наполеону, я крал.
Но единственным, что я воровал, были книги о человеческом теле и его болезнях. Если мне удавалось стянуть что-либо, имеющее отношение к заболеваниям кожи, я чувствовал себя счастливейшим из смертных, потому что моя жажда знаний постепенно превращалась в настоящую страсть.
Проведя два года в скитаниях по улицам, я обошел всех докторов в Венеции, предлагая им свои услуги. Но никто не пожелал взять меня в ученики, и лишь несколько человек вообще соизволили выслушать меня.
Я не мог этого понять. Я помогал в больницах ордена госпитальеров Святого Иоанна Богослова, я прочел Галена[37] и Авиценну, трактаты о болезнях, вызываемых сыростью, от которых страдали венецианцы и солдаты. Мои карманы были набиты полезными травами; голова моя лопалась от необходимых знаний. Но даже в тех редких случаях, когда мне предоставляли возможность продемонстрировать свои умения, доктора лишь горестно вздыхали. Один хирург даже зашел настолько далеко, что сказал: «Вот если бы…» — прежде чем отправить меня восвояси.
— Если бы что? — взмолился я.
Он в ответ лишь покачал головой. И только его слуга, парнишка моих лет, провожая до дверей, растолковал мне, в чем дело.
— Ты слишком тощий и выглядишь настоящим оборванцем. Бедные венецианцы не могут позволить себе вызвать врача. Или же обращаются к евреям. А богатые венецианцы хотят смотреть на кого-либо пухлого и симпатичного, жалуясь на свои болезни, действительные или мнимые. Молодой хирург для них — настоящее развлечение. Небольшой флирт помогает им лучше лекарства. А ты слишком грязен и слишком серьезен, малыш! Так не годится. Тебе лучше отправиться в деревню и найти лекаря, который согласится взять тебя в ученики и откормить немного.