— Я могу посмотреться в зеркало в холле? — спросил я у него. Там, где я спал — в прихожих, лодках и сараях, — зеркал не было.
Он с сочувствием похлопал меня по плечу, когда я понял, что его диагноз совершенно верен. Я выглядел неухоженным и беспризорным мальчишкой, кем и был на самом деле, к тому же вечно голодным, что тоже было правдой. Хуже того, на моем лице лежала трагическая печать, как если бы сердце мое истекало невидимой кровью. Учитывая мое собственное плачевное состояние, как могли другие поверить в то, что я способен вылечить их?
Я последовал совету своего ровесника и покинул Венецию, сначала на борту рыбачьей лодки, потом пешком и наконец на телеге. Впервые в жизни мои босые ноги ступили в дорожную пыль. В поисках незанятого места я бродил по деревням, пока не нашел себе хозяина, доктора Руджеро, раздражительного и вспыльчивого врача общей практики, в одной деревушке неподалеку от Стра. Здесь я пил теплое парное молоко и объедался дешевой кашей из кукурузной муки, набирая вес и рост. Здесь я научился лечить черную и коровью оспу, глубокие порезы от косы и серпа и прочие деревенские болезни. И, хотя тогда я и не подозревал об этом, на невысоких склонах зеленых холмов Венето меня поджидали и ужасная огнестрельная рана, и покушение на убийство.
Мингуилло Фазан
Мать умоляюще повторила:
— Ты ведь будешь добр к ней, правда, Мингуилло?
Беда в том, что буквально все, связанное с моей сестрой, подталкивало меня к совершенно другому отношению.
Во-первых, завещание никуда не делось, оно по-прежнему ждало своего часа в ящике заброшенного стола моего отца. Сопереживающий читатель вполне может хотя бы попробовать на собственной шкуре испытать его раздражающее действие: сознавать, что однажды Марчелла унаследует мой обожаемый Палаццо Эспаньол, а я стану ее покорным иждивенцем, было свыше моих сил.
Во-вторых, девчонка самим фактом своего существования порождала во мне не просто гнев, а бешенство. Чем меньше и трогательнее она выглядела, тем сильнее я злился на нее, и тем большая несправедливость грозила мне, раз уж это никчемное создание предпочли мне.
С самого начала, как я уже объяснял, я лишь мельком видел Марчеллу. Обычно это случалось тогда, когда ее поспешно прятали от меня. Она представлялась мне крошечным худеньким созданием с молочно-белой кожей, проливающим молчаливые слезы и стыдливо опускающим при этом пушистые ресницы на бледно-розовые щечки. Она обожала, когда ее носили на руках, и тихонько мурлыкала при этом. Слуги боготворили ее. Для них она была совершенством.
Она никогда не поражала никого своим умом, хотя, случалось, Марчелла выглядела намного старше своих лет, вроде статуи святого в миниатюре или одной из этих мерзких восковых кукол со взрослыми лицами. Самую большую радость в жизни ей доставляла возможность рисовать. Признаю, с ранних лет у нее обнаружился настоящий талант к созданию портретного сходства, но ее картины были такими же легкими и невесомыми, как она сама, поскольку ее карандаш едва касался бумаги, как будто она не могла нажать на него посильнее. А когда она лишилась возможности наступать на ногу, то стала походить на раненого котенка. Она не имела ни малейшего представления о том, как следует защищать себя. Однако же давайте не будем торопить события, пусть даже столь интересные.
С раннего детства Марчелла стремилась стать как можно более незаметной и раствориться в безвестности. Чаще всего ее можно было обнаружить или под кроватью, или прячущейся в темном углу. Во всех смыслах она была бледной тенью и размытой копией своей старшей сестры Ривы, ныне покойной. Те черты характера, которые у Ривы были выражены четко и значимо, пусть и недолго, у Марчеллы как бы стушевались и размылись, хотя похожи они были необыкновенно.
Эта незаконченность, незавершенность образа была отличительным свойством Марчеллы. Мне иногда казалось, что она плохо слышит, как будто ее крохотные ушки были не до конца сформированы. А вы только взгляните на эти скромно потупленные глазки! Им так недоставало решительного взмаха черных ресниц Ривы, из-за которых она на смертном одре выглядела смуглой, когда таинственная болезнь буквально вывернула ее желудок наизнанку и…
Здесь я умолкаю ради блага привередливого читателя: совершенно ни к чему забивать себе голову персонажем, который более никогда не появится в этой истории. Забудьте о том, что я вообще упоминал о ней. Итак.
Марчеллу отняли от груди в раннем возрасте и тогда же начали приучать пользоваться ночным горшком. Тем не менее в пять лет она начала просыпаться на мокрых простынях. Такое впечатление, что ее внутренним органам недоставало каких-то клапанов, которым полагалось бы функционировать безупречно. Ее служанка Анна начала с давно известных народных средств вроде сухого ужина, ванны перед сном, в которую в равных пропорциях добавляли нашатырный спирт и алкоголь, с последующим растиранием красной тканью. В замочную скважину мне было видно, что спина Марчеллы приобретает вид телячьей отбивной, хорошо подготовленной для жарки на сковороде.
Но и днем стали случаться досадные оплошности, когда Марчелла забывала прислушаться к зову природы. Или же когда ей мешали откликнуться на него. Поскольку это была первая ее слабость, превратившаяся для меня в развлечение.
Вот сцена нашей очередной встречи во дворе. Спрятав ее ночной горшок и заколотив гвоздями стульчак в ее спальне, я поджидаю ее возле уборной. Заметив, как она неуверенно приближается к ней, я спешу войти туда первым, а потом уже спокойно принимаюсь наблюдать за ней сквозь щелочку в стене, в которую я вставил осколок зеркала. Я стою у своего потайного глазка, впитывая каждый спазм беспокойства и недомогания, отражающийся у нее на лице, то, как она взволнованно принимается вышагивать у двери, как она напряженно садится на скамью, судорожно сводя коленки под розовой шелковой юбкой. Даже когда она, преисполнившись мужества отчаяния, робко стучит в дверь уборной, я не отвечаю, вынуждая ее проявить настойчивость и постучать решительнее и громче. Я слышу, как у нее перехватывает дыхание, когда она издает едва слышный неприличный звук. И тогда, из-за закрытой двери, я упрекаю ее в неделикатности.
В конце концов я выхожу из уборной, но остаюсь стоять на пороге, скрестив руки на груди и окидывая ее ленивым взглядом. А она нетерпеливо переминается с ноги на ногу, не осмеливаясь взглянуть мне в глаза, зная, что долгий разговор со мной лишь продлит ее агонию. Сейчас она в состоянии думать лишь о ритмически накатывающей сосущей боли в нижней части живота (я неоднократно доводил себя до этого состояния, чтобы сполна насладиться ее страданиями).
— Пожалуйста, Мингуилло, я могу войти? — Она ткнула прозрачным дрожащим пальчиком в заветную комнату за моей спиной.
— Зачем?
И вот здесь она попадалась по-настоящему, потому что не могла облечь свое желание в слова перед лицом мужчины, а еще потому, что знала — уж кто-кто, а ее брат не должен спрашивать ее об этом. Я позволял ей взять эту часть вины на себя. Пусть думает, что это она своим поведением вынудила меня вести себя подобным образом, первой нарушив приличия. Только взгляните на эту дрожащую нижнюю губку! Смотрите, на кончиках ресниц уже появились слезы! В нижней части живота боль становится все острее, все явственнее и все нестерпимее. Она приседает на корточки, и глаза у нее начинают закатываться.
Всего один раз я позволил ей лишиться чувств и бросил возле уборной, предоставив очнуться в луже позора и бесчестья. Этого оказалось достаточно, чтобы она поняла: я могу проделать то же самое вновь и в любой момент.
Так что спустя еще минуту я разрешил ей проскользнуть мимо меня внутрь, мимоходом взъерошив пушистые волосы на ее макушке. Это была единственная часть тела моей сестры, к которой я позволял себе прикоснуться.
Прикоснуться собственной рукой, я имею в виду.
Марчелла Фазан
Первое осознанное впечатление моего детства связано с тем, как мой брат вырвал из моих рук котенка и бросил его в Гранд-канал. И отнюдь не неожиданная жестокость или жалобное мяуканье стали для меня откровением, а беззащитные лица моих родителей, когда Джанни, промокший насквозь и прижимающий к груди котенка, рассказал им о случившемся. Я помню их застывшие в каменной неподвижности силуэты на фоне сверкающего окна детской. Я лежала в своей кроватке и слушала.
Мингуилло заявил:
— Я хотел посмотреть, умеют ли кошки плавать.
Котенок громко чихнул, спустился, цепляясь коготками за одежду, по ноге Джанни на пол и вернулся ко мне в кроватку.
Мингуилло заметил:
— Теперь вы сами видите, что умеют.
Мои родители поморщились. Они не смотрели ни на моего брата, ни на Джанни, ни на меня, ни друг на друга.
Мингуилло заметил:
— Теперь вы сами видите, что умеют.
Мои родители поморщились. Они не смотрели ни на моего брата, ни на Джанни, ни на меня, ни друг на друга.
А потом в комнату вошел мой любимый крестный Пьеро Зен. Не обращая внимания на Мингуилло, он склонился над моей кроваткой и взял меня с котенком на руки. Мои родители вышли из своего жалкого транса и поспешили ко мне, чтобы по очереди обнять меня и поцеловать котенка в маленький носик.
Мои маленькие ручки погладили мокрую шерстку котенка, и он замурлыкал, показывая, что прощает меня. Но когда он высох и успокоился, я попросила Анну отнести его на кухню и никогда более не пускать ко мне. Я только что накрепко усвоила жестокий урок — жизнь любого существа, которое любит меня, подвергается смертельной опасности.
Пьеро догадывался обо всем. Есть такие мужчины, от внимания которых не укроется ничто.
Я никогда не рассказывала ему всей правды о пытках, которым подвергал меня Мингуилло, но это не имело значения. Пьеро просто знал, когда нужно встать между мной и моим братом, причем так, что его вмешательство всегда казалось случайным.
— Хочешь прогуляться по двору? — спрашивал он голосом, в котором звучала приятная хрипотца, словно знал, что если он будет рядом, Мингуилло не преградит мне путь в уборную в случае надобности.
Портрет Пьеро стал моим первым рисунком, который я сделала, как только смогла держать в руке карандаш. Он утверждал, что сходство просто изумительное, и даже вставил рисунок в серебряную рамочку. Но, положа руку на сердце, я думаю, что на портрете неплохо получилась длинноногая болотная цапля, если кто-нибудь в состоянии вообразить себе цаплю с добрым лицом и аккуратным плюмажем. Потому что Пьеро и вправду был очень высок и строен, так что с первого взгляда становилось ясно, что у него хрупкие кости. Одежда не могла скрыть его худобы и болталась на нем как на вешалке. Несмотря на свое высокое рождение, он, похоже, искренне стеснялся собственной невзрачной внешности, и поэтому слегка сутулился и даже заикался. Иногда при ходьбе он упирал руку в бедро, словно для того, чтобы поддержать себя. Глаза у него были бледно-зеленые и слишком большие, а волосы имели тот светлый песочный оттенок, который обычно не приветствуется в высшем обществе. Ресницы у него были слишком короткими, чтобы произвести приятное впечатление, а брови всегда оставались иронично изогнутыми.
Но дайте Пьеро возможность защитить кого-либо, кто слабее его, и он станет непобедим.
По моим вышеприведенным замечаниям о Пьеро нетрудно догадаться, в какого ребенка я обещала вырасти. Я была еще совсем маленькой, когда сообразила, что я, пока способная только смотреть и наблюдать, могу с пользой для себя заняться зарисовками того, что происходит с людьми вокруг меня. Мне казалось, что зачастую люди просто не обращают должного внимания на то, что с ними случается.
«Каждому нужно посвятить отдельную книгу», — думала я, лежа в кроватке и наблюдая за тем, что делается вокруг. Кроме того, привычка наблюдать навела меня на мысль обзавестись дневником собственной жизни, чтобы во всей этой суматохе не потерять самые интересные истории, приключившиеся с другими. Поначалу мой дневник состоял из утомительных пиктограмм, и только потом, когда я научилась писать, в нем появились слова.
Свои рисунки я отдавала тем, кто был добр ко мне. Я даже попыталась пробудить в своей матери любовь, рисуя ее портреты и подмечая отличительные черты во время ее кратких визитов в детскую. Боюсь, что тогда я была слишком мала, чтобы отличить главное от второстепенного и понять, что мои портреты не доставляли ей удовольствия, поскольку лишь отражали тщательно уложенные в прическу волосы вокруг пустого и невыразительного лица. Тем не менее, затаив дыхание, я с надеждой и душевным трепетом вручала их ей.
А вот свой дневник… нет, его я прятала от всех. Для записей я не пользовалась книгой, которая сразу бы бросилась в глаза: нет, мой дневник состоял из разрозненных листков бумаги, которые можно было легко и быстро укрыть от посторонних. Тело мое вскоре превратилось в общественное место, которое посещали руки многих докторов; а вот мои мысли, по моему мнению, заслуживали некоторого уединения.
Меня не покидало тайное желание оставить след своего существование в мире на этих страницах после того, как Мингуилло убьет меня, в чем я не сомневалась. Что-либо не столь незначительное и эфемерное, как моя плоть, которая представлялась мне гораздо менее вещественной по сравнению с бумагой или стеклом, ведь она рвалась и изливалась намного легче.
С самого начала у Мингуилло обнаружилась сверхъестественная способность заставлять мой организм выделять внутреннюю жидкость. Стоило ему появиться на пороге, как мне грозила опасность увлажнения. Слезами, естественно. Но и другим тоже. А как только начинала течь моча, я уже ничего не могла поделать. Едва Мингуилло оказывался рядом, как она могла начать выделяться. Если она могла, значит, выделялась. А с ней меня ожидало и невыносимое сочувствие слуг, которые поспешно уносили прочь мокрое белье.
К тому времени, когда мне исполнилось пять лет от роду, я разрывалась пополам: мою верхнюю часть обожали все, называя ее perfettina, тогда как нижняя часть приводила родителей в отчаяние.
— Мочевой пузырь функционирует плохо, — говорили они, избегая упоминать, чей именно это мочевой пузырь.
Таким образом они старались избежать родственной и наследственной ответственности за мой мочевой пузырь. А отсюда был совсем уже крохотный шаг к тому, чтобы и саму Марчеллу не признавать своим ребенком. (Видите, уже и я сама начала говорить о собственных недомоганиях от третьего лица.)
Но такая дистанция позволила родителям развязать настоящую войну против моего мочевого пузыря. Мне было предписано жестокое лечение — нет, не мне лично, как они себе представляли, а врагу, этой непослушной части организма, которая столь предосудительно ведет себя.
Это заболевание заставляло докторов пускаться в поэтические экзерсисы. Мое высокое происхождение не позволяло им открыто назвать вещи своими именами. О «недержании мочи» не могло быть и речи. Поэтому меня лечили слабительным от «нетипичных» и «блуждающих» глистов в животе. Когда же это лечение оказалось несостоятельным, то в ход пошла теория о том, что мои выделения являются результатом «атрофического перерождения почки, вызванного истерическими пароксизмами», и меня принялись пичкать настойками на спирту, от которых кружилась голова.
Как правило, Пьеро вмешивался и прогонял прочь очередного лекаря, выбрасывая его дурно пахнущее снадобье из окна моей спальни в Гранд-канал. Но вскоре появлялся новый доктор с большим черным портфелем и обещаниями скорейшего выздоровления.
Но, несмотря на эти эвфемизмы, все, связанное с мочевым пузырем, превратилось для моей матери в анафему. Упоминание об уборной заставляло ее морщиться. Хлопчатобумажную ткань, которой вытирались следы моих несчастий, Анна покупала во время тайных визитов в город, а стирать ее отправляли в другой район города, в Каннареджио. Я задыхалась от удушающего аромата духов, призванных скрыть запах моих выделений. Вид стакана с водой, который я подносила к губам, доставлял матери невыразимые мучения. (Она не замечала, как Мингуилло тайком заставлял меня пить.) И желтый цвет стал очень непопулярен в нашем palazzo.
— Это не имеет никакого значения, — бормотал Пьеро, шептала Анна, выпаливал Джанни.
Но все обстояло с точностью до наоборот. Я не хотела, чтобы люди, которых я любила, взваливали на себя тяжесть моей слабости. И еще мне было очень стыдно.
Естественно, стыд лишь ухудшал положение дел, вызывая жгучее щекочущее желание облегчиться всякий раз, стоило Мингуилло оказаться поблизости, что приводило меня в отчаяние, заставляло сердце выпрыгивать из груди и вынуждало терять контроль над собой.
Джанни дель Бокколе
Мы с Анной часто мешали Мингуилло, когда он по ночам направлялся к ней в комнату под каким-нибудь надуманным предлогом, вроде как пожелать ей спокойной ночи. Да, мы старались изо всех сил, чтобы бедная девочка не оставалась одна, куда бы она ни шла. А когда ее братца не было поблизости или когда он стрелял уток в лагуне, почему же тогда ее маленькая проблема никогда не досаждала Марчелле, можете вы спросить?
Но нам не всегда хватало бдительности, в которой бедняжка так нуждалась. На ее руках появлялись синяки. А в ее прекрасных глазах иногда стоял страх.
Но было там кое-что еще, что-то такое вызревало в глазах Марчеллы. Не только страх. Не только слезы.
Чтоб мне не сойти с этого места, но это было что-то необыкновенное, точно вам говорю. Внутри у нее горел огонь. И его пламени хватало, чтобы согревать других людей.