И речь в повести об Андрее не идет, он – лишь повод для автора поговорить о Настене. Распутин говорил: «Ради Настены и задумывалась эта вещь, и писалась. А для того, чтобы характер ее проявился в полную меру, пришлось искать какие-то особые обстоятельства, каковыми я посчитал историю с ее мужем. А это потребовало и в отношении к нему некоего судебного разбирательства перед приговором. Не хотелось его мазать одной лишь черной краской…»
Настоящий и единственный герой повести – Настена.
Характер Настены Гуськовой максимально приближен к идеальному. Она «с самого начала мечтала отдавать больше, чем принимать, – на то она и женщина, чтобы смягчать и сглаживать совместную жизнь, на то и дана ей эта удивительная сила, которая тем удивительней, нежней и богаче, чем чаще ею пользуются», – писал Распутин. Это женщина, поставленная жизнью в ситуацию трагического выбора, ее душа не может примирить противоположные решения: как жить по совести, вместе со всем деревенским миром, сплоченным в горестях военной жизни, и как сохранить верность и преданность мужу, нарушившему закон братства и товарищества и бежавшему с поля боя. Преступление Андрея Гуськова отчуждает Настену от людей, лишает ее уверенности в настоящем, которое расходится на «отдельные, равные, чужие друг другу куски», и даже долгожданный ребенок обещает ей в будущем только позор.
Повесть «Живи и помни» начинается с пропажи топора в бане. Эта деталь сразу задаёт повествованию эмоциональный настрой, предвосхищает его драматический накал, несёт дальний отсвет трагического финала. Топор является орудием убийства телёнка. В отличие от обозлённой на людей матери Гуськова, лишённой даже материнского чутья, Настёна сразу догадалась, кто взял топор: «… вдруг ёкнуло у Настёны сердце: кому чужому придёт в голову заглядывать под половицу». С этого «вдруг» всё изменилось в её жизни.
Очень важно то, что на догадку о возращении мужа подтолкнуло её чутьё, инстинкт, животное начало: «Настёна села на лавку у окошечка и чутко, по-звериному, стала внюхиваться в банный воздух… Она была как во сне, двигаясь почти ощупью и не чувствуя ни напряжения, ни усталости за день, но делала всё точно так, как и задумала… Настёна сидела в полной темноте, едва различая окошко, и чувствовала себя в оцепенении маленькой несчастной зверушкой». Встреча, которую героиня ждала три с половиной года, каждый день представляя, какой она будет, оказалась «воровской и жуткой с первых же минут и с первых же слов». Психологически автор очень точно описывает состояние женщины во время первой встречи с Андреем: «Настёна с трудом помнила себя. Всё, что она сейчас говорила, всё, что видела и слышала, происходило в каком-то глубоком и глухом оцепенении, когда обмирают и немеют все чувства и когда человек существует словно бы не своей, словно бы подключённой со стороны, аварийной жизнью. Она продолжала сидеть, как во сне, когда видишь себя лишь со стороны и не можешь собой распорядится, а только ждёшь, что будет дальше. Вся эта встреча выходила чересчур неправдашней, бессильной, пригрезившейся в дурном забытьи, которое канет прочь с первым же светом.»
Настёна, ещё не понимая, не осознавая этого умом, чувствовала себя преступницей перед людьми. Она пришла на свидание с мужем, как на преступление. Начинающаяся внутренняя борьба, ещё не осознаваемая ею, обусловлена противоборством двух начал ней – животного инстинкта («зверюшка») и нравственного (свидание – преступление). В дальнейшем борьба этих двух начал в каждом из героев Распутина разводит их по разным полюсам: Настёна приближается к высшей группе героев Толстого с духовно – нравственным началом, Андрей Гуськов – к низшей. Ещё не осознав всё случившееся, ещё не зная, какой они с Андреем найдут выход, Настёна совершенно неожиданно для себя подписывается на заём на две тысячи: «Может, хотела облигациями откупиться за мужика своего… Кажется, о нём она в это время не думала, но ведь мог и за неё кто-то подумать». Если у Гуськова из подсознания на войне прорывается животное начало («звериный, ненасытный аппетит» в лазарете), то в Настёне бессознательно («вины она за собой всё-таки не чувствовала, не признавала»), говорит голос совести, нравственный инстинкт.
Настёна живёт пока только чувством, жалея Андрея, близкого, родного, и в то же время ощущая, что он чужой, непонятный, не тот, кого провожала на фронт. Она живёт надеждой, что со временем всё обязательно кончится хорошо, стоит лишь выждать, потерпеть. Она понимает, что одному Андрею не вынести свою вину. «Она ему не по силам. Так что теперь – отступиться от него? Плюнуть на него? А может, она тоже повинна в том, что он здесь, – без вины, а повинна. Не из-за неё ли больше всего его потянуло домой?»
Настёна не упрекает, не обвиняет Андрея, а чувствует свою вину перед ним, свою ответственность за него: «Что бы с ним теперь ни случилось, она в ответе», готова взять вину на себя. Этот мотив вины проходит через всю повесть. «Верила и боялась, что жила она, наверное, для себя, думала о себе и ждала его только для одной себя». «Давай вместе. Раз ты виноват, то и я с тобой виноватая. Вместе будем отвечать. Если бы не я – этого, может, и не случилось бы. И ты на себя одного вину не бери».
Впервые чувство вины перед людьми, отчуждение от них, осознание того, что «не имеет права ни говорить, ни плакать, ни петь вместе со всеми», пришло к Настёне, когда в Атомановку вернулся первый фронтовик – Максим Вологжин. С этого момента мучительные терзания совести, осознанное чувство вины перед людьми не отпускают Настёну ни днём, ни ночью. А день, когда вся деревня ликовала, отмечая окончание воины, казался Настёне последним, «когда она может быть вместе с людьми». Затем она остаётся одна «в беспросветной глухой пустоте», «и с этого момента Настёна словно тронулась душой».
Героиня Распутина, привыкшая жить простым, понятными чувствами, приходит к осознанию бесконечной сложности человека. Настёна теперь постоянно думает о том, как жить, ради чего жить. Она до конца осознаёт, «как стыдно жить после всего, что случилось. Но Настёна, несмотря на готовность идти с мужем «на каторгу», оказывается бессильной спасти его, не в состоянии убедить его выйти и повиниться перед людьми. Гуськов слишком хорошо знает: пока идёт война, по суровым законам времени его не простят, расстреляют. А после окончания войны уже поздно: процесс «озверения» в Гуськове принял необратимый характер. Спасти Андрея Настёна не могла, но спасти ребёнка была обязана.
Только вера в Бога, в высшую справедливость могла спасти Настёну, дать ей необходимую силу и терпение вынести всё («Устала она. Знал бы кто, как она устала и как хочется отдохнуть! Не бояться не стыдиться, не ждать со страхом завтрашнего дня, на веки вечные сделаться вольной, не помня ни себя, ни других, не помня ни капли из того, что пришлось испытать»).
Скрывая мужа-дезертира, Настёна осознаёт это как преступление перед людьми: «Близок, близок суд – людской ли, Господень, свой ли? – но близок. Ничего в этом свете даром не даётся». Настёне стыдно жить, больно жить. «Что ни увижу, что ни услышу, только на сердце больно». Настёна говорит: «Стыдно… всякий ли понимает, как стыдно жить, когда другой на твоём месте сумел бы прожить лучше? Как можно смотреть после этого людям в глаза?.. Даже ребёнок, которого ждёт Настёна, не может удержать её в этой жизни, ибо и «ребёнок родится на стыд, с которым не разлучиться ему всю жизнь. И грех родительский достанется ему, суровый, истошный грех, – куда с ним деться? И не простит, проклянёт он их – по делам».
Андрей, наоборот, вины за собой не видит. Не он виноват, виноваты перед ним: командование, не отпустившее его после госпиталя в отпуск, деревня – потому что он должен был идти на войну, и даже Ангара, которая «равнодушно» течет мимо. Обида, злоба, одиночество, страх – вот чувства, которые господствуют в нем.
И в то же время он жаждет самооправдания.
Узнав от Настёны, что она ждёт ребёнка, Андрей «негромко и истово взмолился… Вот оно, вот… Я знаю… Теперь я знаю, Настёна: не зря я сюда шел, не зря. Вот она судьба… Это она толкнула меня, она распорядилась. Это ж всё – никакого оправдания не надо. Это больше всякого оправдания». Теперь он нашел себе оправдание: «Да разве есть во всём белом свете такая вина, чтоб не покрылась им, нашим ребёнком?!»
Настена так и не смогла выбрать свою сторону, и осуждает себя на смерть, гибнет в Ангаре вместе с ребенком, лишая Андрея последнего оправдания перед судом его собственной совести. Ему остается только вечная мука: жить в царстве мертвых и помнить о тех, кто погиб из-за него.
Но почему Настена не осталась среди живых? Потому что среди них не нашлось ни одного человека, который захотел бы ее понять, поверить, поддержать.
Свекровь выгоняет её из дома. Но Настёна «не обижалась на Семёновну – что тут, в самом деле, обижаться? Этого и следовало ждать. И не справедливости она искала, но хоть мало-мальски сочувствия от свекрови, её молчаливой и вещей догадки, что ребёнок, против которого она ополчилась, ей не чужой. На что тогда рассчитывать на людей?»
Свекровь выгоняет её из дома. Но Настёна «не обижалась на Семёновну – что тут, в самом деле, обижаться? Этого и следовало ждать. И не справедливости она искала, но хоть мало-мальски сочувствия от свекрови, её молчаливой и вещей догадки, что ребёнок, против которого она ополчилась, ей не чужой. На что тогда рассчитывать на людей?»
И люди, сами уставшие и измученные войной, не пожалели Настёну. «Теперь, когда прятать живот было ни к чему, когда каждый, кому не лень, тыкался в него глазами и опивался, как сластью, его открывшейся тайной. Никто, ни один человек, даже Лиза Вологжина, своя в доску не подбодрила: мол, держись, плюнь на разговоры, ребёнок, которого ты родишь, твой, не чей-нибудь ребёнок, тебе и беречь его, а люди, дай время, уймутся. Только что ей жаловаться на людей? – Сама от них ушла». А когда люди стали ночью следить за Настёной и «не дали увидаться с Андреем, она совсем потерялась; усталость перешла в желанное, мстительное отчаяние. Ничего ей больше не хотелось, ни на что не надеялась, в душе засела пустая, противная тяжесть «Ишь что взнамерилась, – угрюмо кляла она себя и теряла мысль. – Так тебе и надо».
И в следующую ночь, когда Настёна поплыла к Андрею через Ангару, её уже в открытую преследовала лодка, в которой были и Иннокентий Иванович, и Нестор, и первым вернувшийся с фронта Максим Вологжин. О последнем чувстве Настёны, раскрывающем состояние её души, автор говорит так: «Стыдно… всякий ли понимает, как стыдно жить. Но и стыд исчезнет, и стыд забудется, освободит её…»
«Прощание с Матёрой»
Осенью 1976 года в журнале «Наш современник» (№№ 10, 11) появилась новая повесть Валентина Распутина «Прощание с Матёрой». О том, как возник замысел произведения, как оно писалось, сам автор рассказывал так: «Среди русских названий – самых распространенных, кондовых, коренных – название «Матерая» существует везде, по всем просторам России. Есть оно и у нас в Сибири, и на Ангаре тоже есть такое название. Я его с этим смыслом и взял, должно же название что-то обозначать, фамилия должна что-то обозначать, тем более это название старой деревни, старой земли…
Все это происходило на моих глазах. Действительно трагическое зрелище, когда идешь вечером по Ангаре, по Илиму (это река, которая впадает в Ангару), и видишь, как эти крепкие деревни горят в темноте. Это было зрелище, которое останется в памяти навсегда.
«Прощание с Матерой» – эта работа была для меня главной, ни рассказы, ни другие повести. Для этой повести я, может быть, и был нужен…
Я не назад зову. Я зову к сохранению тех ценностей и традиций, всего того, чем жил человек. Моя деревня, например, когда ее перенесли, стала леспромхозом. Делать там было больше нечего, только лес рубить. Лес рубили и рубили неплохо. Поселок был большой, не из бедных. Занятие ведь влияет на человека. Хорошо зарабатывали, и все как бы ладно, но пьянка была жуткая, такой сейчас даже нет. Это были 70-е – 80-е годы. Только вырубать лес, зарабатывать на этом – все-таки это не божеское дело. Меня тогда это поразило и заставило писать.
Видимо, нам в России жить хорошо не надо, чтобы оставаться людьми. Не надо богатства, не нужно быть богатым. Есть такое слово – достаток. Есть какая-то мера, при которой мы остаемся в своей нравственной сохранности».
В этих словах писателя слышны горечь и разочарование, боль за свой народ, за свою родную землю. Он, как и его героиня Дарья, защищает не старую избу, а Родину, как у нее, болит сердце и у Распутина: «Как в огне оно, христовенькое, горит и горит, ноет и ноет». Как точно отмечал критик Ю. Селезнев: «Название острова и села – Матёра – не случайно у Распутина. Матёра конечно же идейно образно связано с такими родовыми понятиями, как мать (мать – Земля, мать – Родина), материк – земля, окруженная со всех сторон океаном (остров Матёра – это как бы «малый материк»)». Для автора, как и для Дарьи, Матёра – воплощение Родины.
Если в «Последнем сроке» или в «Живи и помни» еще можно было говорить о «трагедии отдельно взятой крестьянской семьи», то в «Прощании с Матёрой» автор такой возможности критикам не оставил. Гибнет крестьянский материк, целый крестьянский мир, и именно это приходится обсуждать критикам. Впрочем, они попытались сгладить остроту проблемы и обвинить автора в «романтизации и идеализации патриархального мира», в котором, некоторые критики видели лишь консервативные и отрицательные качества. А. Салынский оценивал проблематику повести как «тривиальную» (Вопросы литературы. 1977. № 2), В. Оскоцкий отмечал желание Распутина «из коллизии все-таки не трагедийной любой ценой «выжать» трагедию» (Вопросы литературы. 1977. № 3), Е. Старикова заметила, что Распутин «более жестко и менее гуманно, чем раньше, разделил мир своей повести на «своих и чужих»» (Литература и современность. М., 1978. Сб. 16. С. 230). Острота поднятых писателем вопросов вызвала на страницах «Литературной газеты» дискуссию «Деревенская проза. Большаки и проселки» (1979, сентябрь-декабрь).
А. И. Солженицын писал по этому поводу: «Это прежде всего – смена масштаба: не частный человеческий эпизод, а крупное народное бедствие – не именно одного затопляемого, обжитого веками острова, но грандиозный символ уничтожения народной жизни. И даже ещё огромней: какой-то неведомый поворот, сотрясение – расставание и для нас всех. Распутин – из тех прозорливцев, которому приоткрываются слои бытия, не всем доступные и не называемые им прямыми словами.
От первой страницы повести мы застаём деревню уже обречённой к уничтожению – и сквозь повесть это настроение нарастает, звучит как реквием – и голосами народа, и голосами самой природы и человеческой памяти, как она сопротивляется своей кончине. Пронзительно нарастает прощание с островом, растянутое умирание, режущее сердце.
Вся ткань повести – широкий поток народного поэтического восприятия. (На её протяжении изумительно описаны, например, разные характеры дождей.) Сколько чувств – о родной земле, её вечности. Полнота природы – и живейший диалог, звук, речь, точные слова. И – настоятельный у автора мотив:
Раньше совесть сильно различали. Ежели кто норовил без её – сразу заметно. А теперь – холера разберёт, всё смешалось в одну кучу – что то, что другое. Мы теперя так и этак не своим ходом живём. Люди про своё место под Богом забыли.
Пришли пожогщики, «набежники из совхоза», и жгут одно за другим, что пустеет. Гигантское царь-дерево Листвень, отметный знак всего острова, – только он оказался неповалимый и несжигаемый. Сжигают – «мельницу христовенькую, сколько хлебушка нам перемолола». Вот – часть домов уже сожжена, а остальные «как вжались в землю от страха». Последняя вспышка прежней жизни – дружная пора сенокоса, любимая деревенская пора. «Все мы – свой народ, из одной Ангары воду пили». А теперь это сено – через Ангару, и скирдовать около многоэтажных неживых домов для бесприютных коров, обречённых под нож. Прощание с деревней, растянутое во времени, одни уже переехали и приезжают навещать остров, другие – держатся на месте до последнего. Прощаются с могилами родных, пожогщики дико налетают на кладбище, стаскивают в кучу кресты и жгут. Старуха Дарья, готовясь к неизбежному сожжению своей избы, – белит её насвежо, моет полы и набрасывает на пол травы, как под Троицу: «Сколько тут хожено, сколько топтано». Для неё отдать избу – «как покойника в гроб кладут». А заезжий внук Дарьи – отчуждён, беспечен к смыслу жизни, уже давно оторван от деревни. Дарья ему: «В ком душа, в том и Бог, парень». «А что душу свою потратили – вам и дела нету». – Теперь узнаётся: изба, если её не трогать, сама по себе горит два часа – но ещё многие дни тоскливо курится потом. А и после сожженья избы – Дарья не в силах уехать с острова, ещё с двумя-тремя старухами ютится в негодном бараке. И так – перепущен срок отъезда. Сына Дарьи на катере посылают ночью снять стариков – а тут налегает такой густой туман, какого в жизни они не видели, и найти на Ангаре знакомый остров уже не могут. Этим и оканчивается повесть – грозным символом как бы нереальности нашего бытия: существуем ли мы вообще?»
Гибнет целое поколения, поколения хранителей вековых народных устоев, традиций, без которых не может существовать народ. Звучащие уже в «Последнем сроке» темы расставания с поколениями людей, живших и трудившихся на земле, прощания с матерью-прародительницей, с миром праведников, трансформируются в сюжете повести «Прощание с Матерой» в миф о гибели всего крестьянского мира. На «поверхности» сюжета повести – история затопления расположенного на острове сибирского села Матеры волнами «рукотворного моря». В противоположность острову из «Живи и помни», остров Матера (материк, твердь, суша), постепенно уходящий на глазах читателей повести под воду, – символ земли обетованной, последнее пристанище тех, кто живет по совести, в согласии с Богом и с природой. Доживающие свои последние дни старухи во главе с праведницей Дарьей отказываются переселяться в новый поселок (новый мир) и остаются до смертного часа охранять свои святыни – крестьянское кладбище с крестами и царственный листвень, языческое Древо жизни. Лишь один из переселенцев – Павел – навещает Дарью в смутной надежде прикоснуться к истинному смыслу бытия. В противоположность Настене он плывет из мира «мертвых» (механической цивилизации) в мир живых, но это – погибающий мир. В финале повести на острове остается только мифический Хозяин Острова, отчаянный крик которого, звучащий в мертвой пустоте, завершает повествование.